bannerbanner
Бесконечный спуск
Бесконечный спуск

Полная версия

Бесконечный спуск

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Это был не кто иной, как «совесть перестройки», некогда могущественный Александр Яковлев. Он стоял на четвереньках в неглубоком рве, так что только спина его была хорошо видна. Время от времени он вытирал рукавом пот с затылка, отчего его шея и плечи были вымазаны в глиноземе. Когда бывший Яковлев в очередной раз поднял руку, Комаров разглядел, что от постоянного рытья грунта конечности его изменились и превратились ниже локтей в широкие кротовьи лапы с длинными мозолистыми коготками.

Как завороженный, в изумлении Комаров подошел к траншее еще ближе и уставился на бывшего секретаря ЦК. Крот-Яковлев сплюнул и покосился на незваного гостя.

– Ну что?.. – недовольно спросил Яковлев скрипучим голосом. – Заняться нечем?..

Комаров, однако, никак не отреагировал на это и стоял на месте. Яковлев поманил его к себе и знаком дал понять, чтобы Комаров помог ему вытянуть изо рва мешок, уже наполненный более чем наполовину землей. Комаров сделал это и отправился по указанию партийного босса вываливать землю из мешка в небольшой овраг, расположенный по другую сторону дороги, что шла вдоль вилл. При этом Яковлев, оживившись, начальственно подгонял Комарова: «Давай-давай, аккуратнее, аккуратнее! Вот так!..»

После того как ему вернули мешок, Яковлев тряхнул им и в изнеможении сел.

– Вот видишь… – произнес он с хрипотцой, глядя на Комарова. – На этой вилле мне дано ответственное задание… Копать ров-могилу для СССР… Голыми руками…

Он глубоко вздохнул:

– Беда только в том, что утром эта чертова могила вновь зарастает землей и дерном, даже бурьян пробивается, представляешь?.. И каждое утро я вновь его выкорчевываю и рою, рою проклятый этот ров… Говорят, что если мне удастся до конца дня вырыть его в полтора человеческих роста в глубину, два в длину, задание будет выполнено, и могила тогда не зарастет… Но мне пока не удается…

Яковлев помолчал.

– Надо торопиться… Скоро полуденный час… Просил выделить хоть какой-то инструмент для прополки. Я уж не говорю про лопаты, какой там! Организация здесь ни к черту!

Яковлев махнул кротовьей лапой и вновь принялся с ловкостью скрести глинозем когтями. Причем рыл он не только руками, но и босыми ступнями, которые тоже каким-то образом приспособились для кротовьей работы. Комаров теперь видел лишь его изогнутую спину.

– А как же сюда поместится СССР? – спросил Комаров.

Яковлев с недовольной гримасой высунулся изо рва:

– Ну что ты мешаешь работать? Вон он, СССР! – пробурчал идеолог партии, показывая самым большим когтем на стоявший в отдалении длинный обшитый кумачом гроб. Гроб был заколочен, а на кумаче сверху красовался советский герб.

Отходя от виллы, Комаров встретил следующего садовника, лысого и тоже в очках, работавшего, видимо, по соседству. Его он не узнал. Но и у того во внешности тоже было что-то кротовье, и даже лицо заострилось, как у землеройки…

– Что, видели этого иудушку, агента трех разведок? – спросил Комарова яковлевский сосед с нескрываемым злорадством.

– Видел, – ответил Комаров. – По-моему, работа безнадежная.

Сосед-садовник противно захихикал:

– Еще бы… Такова уж его участь. И это еще далеко не все, что ему здесь полагается… Угли разожженные, банька… Хороша банька! Его в ней часто парят. На правежах он здесь регулярно кормит своим телом акул капитала… А сам-то он… Все ждет не дождется своего друга Меченого. А Меченый все не едет и не едет… Но уж когда нагрянет, вот будет здесь веселье…

Сосед-садовник вновь залился мелко-рассыпчатым смехом и при этом как-то закряхтел. Комаров внимательнее взглянул на него. В глазках садовника, несмотря на частый смех, сквозила через запотевшие очки звериная тоска…

– А вы сами-то за что здесь? – спросил Комаров.

Садовник тут же посерьезнел.

– А тебе что? Не лезь не в свои дела…

Сказал он это с надрывом, изо рта его полетела слюна. Комаров хотел уже уходить, но садовник, прокашлявшись, вдруг добавил:

– Меня здесь держат по воле Врага. Враг хочет таким образом убедить меня, что Он все-таки существует… Но я этого не признаю. И никогда не призна'ю…

– Враг – это Он? – спросил Комаров, показав пальцем вверх.

– Он, Он, – ответил садовник, и тоска в его глазах стала совсем лютой.

– Вы тоже здесь кого-то хороните?

– Экий ты любопытный… – утробным голосом выдавил садовник. – Мы все здесь хороним понемногу… сами себя… А я… я рою здесь бассейн для выдающихся деятелей революции… Грунт здесь похуже. Очень много попадается костей человеческих… Видать, тут какой-то ров расстрельный был… Братская могила, хе-хе…

В подтверждение этого садовник достал из кучи земли человеческий череп без нижней челюсти и потряс им.

Комаров, однако, не унимался, и задал еще один вопрос:

– Если Врага не существует, то как же вы здесь по Его воле?

– Ты от Него, что ли? – зарычал безумец. – Вот еще, пришел здесь, рассуждает… Много ты понимаешь… Не объяснили еще дураку… Ну у тебя все впереди!

С этими словами садовник метнул в Комарова комок земли, внутри которого оказался то ли камень, то ли кость. Комаров попытался увернуться, но комок больно стукнул его в нижнюю часть спины, и он поспешил удалиться.

Карлик-палач

После правежей узники впадали на некоторое время в оцепенение. Это был не сон, а особое состояние, когда они, измордованные, лежали в разных точках пространства правежа и галлюцинировали. Галлюцинации были у каждого свои – но из месяца в месяц, из года в год одни и те же. Вокруг Комарова такие же оцепеневшие страдальцы издавали тяжелые вздохи, вскрики, истошные стоны. Каждый вновь переживал свою вину как безотвязное, намертво вросшее в душу состояние. Некоторые лежали, скорчившись, у иных были заломлены и как будто скованы руки и ноги, неестественно вывернуты шеи.

Галлюцинация Комарова была связана с рейдерскими захватами, которые случались в его биографии. Но не они так сильно тяготили его совесть, ибо все они или почти все так или иначе делались по принципу «вор у вора дубинку украл». Однако в данном конкретном случае пострадал небогатый человек, который вложил все имеющиеся средства в фирму, обанкроченную в ходе захватов Комаровым и его пособниками. Точнее сказать, фирма эта была дочерней по отношению к той, которую они захватили, и она мешала их схеме, хотя и не слишком, и в принципе, можно было бы ее не трогать. Пострадавший, оказавшийся в результате мошеннических действий рейдерской шайки в тяжких долгах, пришел к Комарову просить о пощаде. Но был жестоко выставлен за дверь.

Кончилась эта история тем, что этот страдалец, который заложил все свое имущество, так и не сумел погасить долги и выбросился с крыши 10-этажного дома. Комаров же к тому времени изрядно очерствел и не придал этому слишком большого значения. Хотя в первый момент после известия о суициде слегка оторопел. Пришла мысль, что он напрасно так обездолил человека. Но мысль эту он от себя прогнал. Какое-то время в нем все же шевелились остатки совести, и он думал о вдове и сиротах самоубийцы… Но компаньоны настоятельно просили его никакой помощи им не оказывать, чтобы не «светить» какую-либо связь с покойным и не наводить на след в деле искусственного банкротства. Тем более что делом о самоубийстве занялась следственная группа из Москвы. Теоретически можно было помочь сиротам через третьих лиц, но тут уж Комаров почему-то не проявил смекалки…

В бизнесе так бывает: побеждает сильный, а более слабый не выдерживает напряжения. Казалось, все это в порядке вещей, и нужно оставаться твердым. И все же где-то очень глубоко в Комарове долго шевелилась эта история, не отпускала его.

Теперь вся эта сцена его жизни с мольбой о пощаде и его бестрепетным, непреклонным отказом, как живая, прокручивалась в памяти по многу часов. Но неймоверно мучительно было то, что Комаров доподлинно узрел в ней присутствие пугающего существа. Это был диковинный карлик пронзительно безобразного облика, которого невозможно было бы придумать даже в самой жуткой фантазии, – он был массивным, покрытым жирными складками как гусеница, с головой не просто без шеи, а непосредственно продолжавшей туловище, подобно острому концу яйца. Лик карлика был тупорылым и хищным, как у летучей мыши… Он нависал над галлюцинацией и глумливо подталкивал Комарова к совершаемому действию, фактически к доведению до самоубийства. В конце всякий раз дверь за обиженным посетителем, которого выдворяла охрана, громко захлопывалась, и тогда карлик начинал неистово трястись в душераздирающем гоготе.

Это был не человек, а какое-то предельно злобное существо, неизвестно, реальное или живущее лишь в подвалах комаровской психики. Здесь в городе-лабиринте границы между реальностью и наваждением непоправимо сместились. И вид карлика, и само его раскатистое ржание, его трясущийся живот теперь обратились в какую-то исступленную пытку, которая превосходила все остальные пытки. Как будто Комарова терзали наждаком по оголенным нервам. Почему это было так – непонятно. Если бы кто-то раньше сказал Комарову, что эта ситуация может казаться столь запредельной, – он ни за что не поверил бы, поскольку привык в земной жизни идти напролом.

И ведь нельзя сказать, что безжалостность была его закоренелой чертой. Но иногда он проявлял эту жестокость и равнодушие, как в этот раз, или как в случае с лыжником, сломавшим спину. Теперь же вся квинтэссенция этого внутреннего мрака ощеривалась, обращаясь во внутреннего врага, выедающего из души кусочек за кусочком, кадр за кадром, крупицу за крупицей.

С каждым правежом, с каждым оцепенением Комаров, казалось ему, все больше «отмирал», все более и более превращался в автомат страдания, в какую-то машину для выработки мучения.

Во время этих видений Комаров не чувствовал себя в одиночестве, за ним наблюдали тысячи глаз, не равнодушных, а внимательно-злобных. По мере развития сюжета с карликом они начинали подавать голоса, как будто заклиная Комарова: «Мы не верим тебе!», «Фальшивка!», «Фуфель!», «Тебе нельзя верить!». Кто-то один как будто выкрикивал странную фразу: «Не принимайте за чистую монету то, что он себе думает!»

И вот это уже были не заклинания, а гугнявые, торопливо бубнящие мотивы в три-четыре ноты с бредовыми словами. В них было что-то, что придавало всему этому звучанию, несмотря на примитив самой музыки, необъяснимую внушительность: какие-то протяжные подголоски, гортанные завывания, перерастающие в звуковые ландшафты. Следы этих песнопений потом, как навязчивые мотивчики, еще долго отдавались в голове и теснили другие мысли и воспоминания.

Было в этой пытке одно ошеломляющее, убийственное обстоятельство. Галлюцинация чаще всего начиналась как очень приятный сон. И начиналась она по-разному. Иногда Комаров переносился в раннее детство и там блаженствовал, или видел себя в лучшие моменты своей влюбленности. Нередко приходили на память картины его жизненных успехов, когда он чувствовал себя в силе, на вершине признания и самой высокой оценки со стороны близких. Но всякий раз спустя недолгое время в эти сладкие солнечные сны вдруг вторгалась отвратительная внешняя сила и неумолимо влекла его в тот самый кабинет, где господствовал лютый карлик. И тогда Комаров вдруг оказывался не ребенком, не влюбленным, не счастливцем – а жалким трясущимся рабом собственной жестокости, которая была всучена ему как будто обманом и с которой он ничего поделать не мог. Это смешение лучших воспоминаний с худшими постепенно оскверняло все светлые образы в душе Комарова, вынимая их из положенных им родных гнезд и помещая в чужеродную издевательскую, исковерканную канву галлюцинаций.

Навязчивое видение с карликом изматывало его, и он с ноющим ужасом ждал очередного правежа. Спасало Комарова от полного безумия лишь то, что все-таки мука эта была ограничена во времени. Заканчивалась она всегда одним и тем же: карлик, не выдерживая хохота, который, казалось бы, взрывал его изнутри, начинал буквально кататься по полу от давящего его смеха. Если бы эта пытка продолжалась дольше, Комаров стремительно распался бы как личность. В душе не осталось бы вообще ничего, кроме нетрезво хохочущего, упившегося болью, налитого ею, как клоп, палача.

Точка ступора

Сколько времени отбыл Комаров во граде забвения, определить он не смог бы. Не годы, а, возможно, десятилетия или даже столетия. Время здесь протекало иначе, чем на Земле. Сравнивать его с земными сроками было делом неблагодарным и бессмысленным. Время пульсировало, непонятно по каким критериям, по ощущениям ускорения и замедления можно было сказать, что день начинается и заканчивается, такими же ощущениями отмечались полумесячия, поскольку они были отмериваемы правежами. Но более длительные отрезки времени терялись в густой и беспросветной мгле, в которой не было солнца, луны и звезд, все циклы сливались в неразличимую гущу мрака и то накатывающей, то отпускающей тупой боли. Сам ум был затуманен и недостаточно остер, чтобы отмерять сроки и отслеживать длинные цепочки событий. Только стражи следили здесь за большими временными периодами, и у них были свои часы и свой календарь, были свои юбилеи и праздники.

Весь этот кошмар и безумие, конечно, не могли восприниматься как норма – и, несмотря на наведенное онемение и разлившуюся как желчь скверну внутренней казни, в сознании все же тихонько сквозили воспоминания о земной жизни. До конца они не исчезали, и то была единственная отдушина. Скорбь о том, что недостаточно ценил ту жизнь, не использовал по назначению ее чудесный дар, а бестолково и бессмысленно им распорядился, – хоть как-то оживляла душу.

Иногда Комаров вспоминал, каким лихим и талантливым был он человеком. Ведь талант его проявлялся не только в грехе и способности идти по жизни к успеху, расталкивая остальных, устраняя помехи и конкурентов. Имела место, оказывается, в его жизни и другая сторона.

Как-то вдруг всплыло как въяве: в первый год брака с его теперь уже вдовой, когда они еще крепко любили друг друга, – на последнем сроке беременности возникла угроза жизни и роженице, и первенцу. Врачи, как почувствовал Комаров, были растеряны и слабо реагировали на попытки как-то их мотивировать и расспрашивать. И в этой нежданной беде в Комарове вдруг прорезалась ранее не свойственная ему горячая молитва. Две ночи он простоял на коленях, и не просто просил, не просто умолял, а истекал душой перед Богом, чтобы Он оставил жизнь жене и ребенку.

После долгого ночного моления, дождавшись раннего утреннего часа, когда жену можно было посетить в перинатальном центре, он вдруг испытал потребность срочно видеть ее, вскочил в автомобиль и помчался к ней. Этот родильный центр находился на другом конце города – и произошло настоящее чудо. Все 18 светофоров, отделявших Комарова от рожающей жены, зажигались зеленым светом по мере того, как он приближался к перекресткам. В мгновение ока донесся Комаров до цели, взбежал на этаж нужного ему отделения, чтобы услышать первый крик сына и убедиться, что его прошение удовлетворено.

История со светофорами стала разительным доказательством силы молитвы и связи с высшим миром. Но человек слаб, прошли годы – жена опостылела, первенец вырос и тоже перестал радовать. А история со светофорами уже не поражала воображение, став чем-то вроде причудливого казуса биографии.

* * *

Склонности уноситься в глубины памяти противостояла привычка пребывания в стране дребезжащих лифтов, все больше перераставшая в крайнее опустошение. У граждан города-лабиринта в результате казней отбивалось всякое стремление к фантазии, к проявлениям любопытства, душа как будто ссыхалась в окатыш и засыпала где-то на самом своем дне. Отупение и безразличие были, как казалось, даже к лучшему, ведь воображение, пытливость, внимание к иному или новому не могли привести здесь ни к чему, кроме прискорбнейших тупиков…

Глаза узников, от оцепенения к оцепенению, постепенно стекленели, по этому признаку легко было определить, новички они или уже давно насельничают в городе страданий. Здесь не было зеркальных поверхностей, вода была мутной и не отражала лиц – и Комаров не мог понять, как сам он выглядит со стороны.

Иногда приходила мысль посмотреть на свое отражение в зрачках других узников, но все как один они отводили взгляд, избегая пристальных взоров.

Не сразу, но со временем в душу стало врываться странное, как будто наведенное извне неверие в то, что действительность может быть какой-то другой. Вкрались сомнения: а может быть, вся предыдущая жизнь вообще не имела места – что это лишь приятная иллюзорная дымка, какие-то давние сладкие сны, щекочущие уже омертвелые нервы. И когда это ощущение усугублялось, Комарову чудилось, что время совсем встало или, может быть, с бешеной скоростью вращается близ точки некоего ступора, полностью блокирующего малейшее поползновение к чему-то, чего здесь нет. Другое время, прошлое, будущее или возможное, воображаемое, исключалось и пожиралось этой хищной дырой, обезвреживалось ею. И эта точка-дыра с маниакальной настойчивостью воспроизводилась в уме и приковывала все внимание Комарова к текущему ходу вещей, в котором, если как следует разбираться, было совершенно нечему внимать. В пределе от души должны были остаться два полюса оцепенения – неотступный карлик на правеже как восторжествовавшая параллельная реальность, насмешка над вечностью и столь же навязчивое состояние сонливого, безропотного ступора, безвидного прозябания, в котором удобнее всего было ездить в лифтах, слушать однообразные мессы и предвосхищать следующие пытки.

Как очевидное глумление над узниками – власти часто именовали мегаполис «Свободным градом». А к самим заключенным начальники нередко обращались не иначе как «Счастливые граждане Свободного города». Из официальных речей можно было уяснить, что они имеют в виду: свободным они называют свой смрадный, бардачный и технически запущенный город-государство по той причине, что его «граждане» имеют возможность к беспрепятственному перемещению. Свобода передвижений разительно отличала этот город от земных концлагерей. И никто не ограничивался в этом за исключением нескольких случаев: застревания лифтов, сопровождавшихся пытками; месс, объявление которых напоминало детскую игру «замри»; ну и правежей, куда явиться обязан был каждый. Отсутствие номерного на правеже стало бы сразу заметным на перекличке. Впрочем, иногда Комаров отмечал, что некоторых номерных в их тысяче на перекличке не находили, и тогда страж делал пометки в пухлом журнале.

По правилам, если кто-то нарушал этикет мессы или допускал неявку на правеж – того отправляли в карцер, где подвергали устрашающему даже по здешним меркам обряду клеймления. Также отправлялись туда те, кто нарушал запрет на общение со странниками. Побывавшие в карцере легко распознавались по синему или красному клейму на лбу, сильно напомнившему Комарову те оттиски, которые ветеринары ставили на свиные туши в земном мире. Разница была в том, что здесь буквы клейма сначала выжигали, подобно тавру у лошадей, и сразу же на еще горячий ожог наносили специальным штампом цветную тушь. Эти знаки не брала «мертвая вода», и кислота не сжигала их. От времени они только слегка выцветали.

Кроме издевательского названия «Свободный град», фигурировало и второе имя – Ликополь, или «Волчий город». На 50-м этаже в центральной части атриума по обе стороны от арки-входа в пространство правежа возвышались две огромные скульптуры песьеглавых богов, похожих на древнеегипетских. Один из них олицетворял волка, другой – шакала.

Мормыш

Комарову с каждым годом все реже удавалось отводить внимание от гипнотической точки, все реже и реже уноситься в воспоминания. Конечно, он ловил себя на мысли, что страшное одеревенение души – это безумие, темное забытье. Тьма и слепота сгущались, наступали на душу, обреченную быть пожранной этим лабиринтом, самой превратиться в лабиринт с обитавшим в ней чудовищем. Но сопротивляться было непросто.

Со временем Комаров стал явственно ощущать, что гипнотическая точка не просто сосет его внимание, она еще и жжет его изнутри. Чем она его жжет, каким огнем – было непонятно. Огонь был невидимым, но Комаров уже постоянно ощущал это пламя, которое то разгоралось, то затихало… Особенно сильно жгло оно во время оцепенения и свиданий с карликом-палачом.

Мегаполис всячески способствовал такому зомбированию – казалось, все здесь подчинено единой цели: заставить узников поверить, что злоба дня не просто довлеет, но тотальна и беспробудна. Более того, в лозунгах и рекламных баннерах, висевших повсюду, в часто повторявшихся речах и на правежах подчеркивалось, что жизнь в Свободном городе счастливая и полная радужных перспектив. Здесь якобы всем гарантированы бессмертие, называемое на местном языке «посмертием», здоровье за счет целебной мертвой воды, отсутствие нужды во сне и пище. При этом, правда, в Ликополисе все-таки пили тухловатую маслянистую жидкость, сочившуюся по специальным желобам. Многие узники так привыкли, что уже и не думали, что может быть что-то лучше ее, пили и похваливали. Стражи утверждали, что эта жижа содержит в себе все необходимое для подкрепления сил. Заявлялось также, что наказаниями власти обеспечивают идеальный порядок, мир и безопасность граждан… А терпение мук – своего рода добровольная терапия для психики, поврежденной травмой жизне-смертия, дань лояльности величественному городу. И поэтому его граждан ждет, в конце концов, избавление от страданий.

Еще одним повальным «удовольствием» в Ликополисе было курение. Сигареты, правда, были совершенно тошнотворные. Но при этом они были в большом дефиците, и наиболее несчастные из номерных гонялись за окурками, брошенными стражами, подобно тому, как это делали на Земле беспризорники и лагерные доходяги. Некоторые из узников практиковали самокрутки, добывая для их изготовления гадчайший табачок, чтобы затем смешивать его в разных пропорциях с опилками и стружкой. В лифтах курить было запрещено, но в них тем не менее всегда было накурено. Сигареты и самокрутки были своего рода главной валютой в городе лифтов. Через них шла бойкая меновая торговля на блошином рынке, где в принципе приобрести можно было все что угодно. К своему изумлению Комаров обнаружил обилие на этом рынке таких вещей, нужда в которых в городе лифтов абсолютно отсутствовала. К примеру, среди прочего на рынке выменивались на сигареты какие-то цветочные горшки, ложки-язычки для обуви, фоторамки и прочие бессмысленные и бесполезные вещи. Но и на них иногда находились покупатели. Сие оставалось для Комарова загадкой.

В речах начальства глухо проскальзывала мысль, что существуют какие-то гораздо худшие места и миры – там якобы нет таких свобод и такой безопасности… Изредка говорилось что-то про враждебные городу силы, которые хотят вырвать из него граждан и сделать их несчастными… С врагами этими Ликополис вел вечную войну, несмотря на то, что Враг считался олицетворением ничто. Комарову иногда казалось, что стражи говорят об этом таинственном «ничто» с плохо скрываемым ужасом. Но где нашелся бы смельчак и безумец, у кого хватило бы воли расспрашивать их об этом? Ведь и невинные «лишние разговоры» не поощрялись.

Одним из имен Врага, которое чаще других упоминали стражи, было имя «Вотчим». Когда Комаров слышал это имя, он не мог не вспоминать детство…

После смерти отца года через полтора или два мать привела отчима. Был он, казалось бы, и не злым человеком, но очень скоро меж ним и Комаровым разверзлась какая-то пропасть, быть рядом с ним казалось чрезвычайно тягостным. Отчим стал для маленького Комарова символом отчаяния, несуразности жизни. По сравнению с ушедшим отцом, к которому он был очень привязан, отчим казался абсолютно чужим, в нем было что-то отвращающе холодное, необъяснимо враждебное. И в то же время мальчик боялся вызвать неудовольствие матери, которая была к отчиму слепо привязана и совсем не желала замечать этой беды.

Очень часто в возрасте восьми лет, чтобы не видеть отчима, Комаров надолго убегал из дома, шлялся где-то и не успевал из-за этого доделать уроки. За это ему, конечно, попадало. Иногда отчим применял в таких случаях ремень. После этого пасынок забивался в темную кладовку и подолгу сидел там весь в соленой мокроте и слезах, в ужасе от несчастий своей жизни. В кладовке Комаров прижимал к груди свой любимый танк, довольно натуральную склеиваемую модель КВ-85. Танк все еще сохранял, хотя и слабый, запах отцовского клея, и Комаров, нюхая его, весь содрогаясь, беззвучно рыдал…

Но было и другое время, еще до появления отчима, и оно тоже иногда приходило на память. Жили они с матерью в поселке городского типа, не самом захолустном: имелись в нем и пара магазинов, и обувная фабрика, и даже – чуть в стороне от поселка – ракетная часть, безусловно, секретная, хотя о ней знали все жители.

– Мам, а батя вернется? – несколько раз спрашивал мальчик. Ему все еще опасались говорить о смерти отца, а на время похорон увезли к родственнице. Вместо ответа мать уходила плакать в совмещенный санузел, запираясь там. Комаров через какое-то время перестал задавать этот вопрос. Но ответ на него он получил от другого человека, совершенно неожиданно.

На страницу:
4 из 5