
Полная версия
Военное просвещение. Война и культура во Французской империи от Людовика XIV до Наполеона
Призыв к разумному ведению военных действий – вторая основная характеристика, рожденная в предыдущих столетиях и развиваемая участниками Военного просвещения. В контексте эпохи Возрождения и мысли начала XVII века военные теоретики полагали, что рациональный подход позволит достичь желаемых боевых и моральных результатов. Люди могут использовать способность к рассуждению, чтобы определить универсальные принципы войны, таким образом превратив ее в науку, конечным исходом которой станет стратегическое и тактическое «совершенство»: науку боевой победы. Армия может менять контуры военных действий, чтобы поддерживать человеческое достоинство и возводить человеческий дух к божественному. Рационализм в данном контексте означал неостоическую доктрину ограничения в военных действиях, которая подчеркивала ценность человеческой жизни и предлагала логические объяснения ужасов гражданской войны, которая захлестнула Францию во время Религиозных войн (1562–1629), и беспорядочных и жестоких армий во время Тридцатилетней войны (1618–1648)[18].
И все же ведение «хорошей войны» в XVIII веке требовало превзойти рационализм и создать науку военного гуманизма в духе эпохи Возрождения. Возникла потребность в новом «просвещенном» подходе. Как гласит определение войны в “Dictionnaire” от 1694 года, ведение войны в правильной и «хорошей» манере предполагало «гуманность» и «цивилизованность». Эти понятия и их лексические компаньоны – восприимчивость, социальность и общество – приобрели огромное значение: они необратимо изменили и модернизировали отношение к войне и военному устройству. Эти термины стали взаимосвязанными благодаря сенсуалистической моральной философии, которая привела к появлению новых определений и изменила значение существующих терминов. Понятие гуманности, ранее обозначавшее человеческую природу, приобрело более конкретную нравственную составляющую и соответствующее значение. По данным “Dictionnaire” от 1694 года, «гуманность» означает «мягкость, цивилизованность, доброту и чуткость к бедам других» (douceur, honnestete, bonte, et sensibilité pour les malheurs dautrui). Понятие «учтивость», или honnestete, сохранило свое значение вежливых манер и общения, но также приобрело новый смысл, став неотъемлемой составляющей подлинных человеческих отношений.
Культ чувства, вытекающий из слова sensibilité («чувствительность», «чуткость» или «чувство»), также был ключевым компонентом военной и элитарной культуры данного периода[19]. Основанная на философии сенсуализма, предложенной Джоном Локком (1632–1704), Дэвидом Юмом (1711–1776) и Этьеном Бонно де Кондильяком (1714–1780), концепция sensibilité стала ключевой человеческой чертой. Для врачей она легла в основу знаний о человеческой природе и идентичности; для философов-моралистов, например Руссо, Дидро и Адама Смита (1723–1790), она отвечала за формирование общности между людьми[20]. Быть человеком чувства – âme sensible («чувствительной душой»), тем, кто переживает о других, – стало признаком высшего физического и морального облика и превратилось в новый тип социального капитала. Как утверждал Дэн Эдельстайн, дворяне и буржуазные элиты стремились стать noblesse du coeur («аристократией сердца») [Edelstein 2009: 15].
Нравственные чувства и их лексикон – sensibilité, humanité, bienfaisance («доброжелательность»), sociabilité и social (последние два неологизма появились в XVIII веке) – отражали отход от традиционных тем военного гуманизма и показывали подлинное развитие в этот период. Эпистемический сдвиг от рационального к чувственному проходил в рамках того, что Джоан Дежан называла «аффективной революцией» [DeJean 1997:82]. Эта революция отразилась на ценностях Военного просвещения. Рыцарский кодекс – в понимании средневековых рыцарей он был гораздо более безжалостным, чем полагают немедиевалисты, – уступил место мягкости, уважению, социальности, благожелательности и состраданию в ходе ведения войны[21]. Эти идеи впервые проявились в полноценном и осознанном виде в эпоху Просвещения.
Данные нравственные чувства не были просто идеалами. Они имели серьезные последствия для физических и психологических аспектов военной медицины и лечения гражданского населения, солдат и моряков во время кампаний, военнопленных и ветеранов. Определенные основы этих практик появились ранее, в XVII веке, перед тем как расцвести, трансформироваться через культ чувства и стать нормой в XVIII веке[22]. Голландский юрист и неостоик Гуго Гроций (1583–1645) написал “De jure belli ac pacis” («О праве войны и мира», 1625) – текст, ставший основой Вестфальского мира как «первого общего мирного соглашения современности» [Bull 1990; Ford 1996]. Он говорил о необходимости моральных принципов ограничения, поскольку государственные законы допускали беспорядочное уничтожение, мародерство и захват собственности, порабощение пленных и убийство людей независимо от возраста, пола или статуса мирного жителя (кн. 3, 3–9). Гроций говорил о temperamenta belli (кн. 3, 10–16), или сдержанности в ходе ведения войны, заявляя, что если законы войны являются разрешающими, имеются также естественные законы (законы гуманности) и моральные законы (законы христианства), которые должны побудить солдат выбрать ограничение. Швейцарский юрист Эмер де Ваттель (1714–1767) переформулировал temperamenta belli в светском ключе в своей работе от 1758 года “Droit des gens; ou, Principes de la loi naturelie appliqués à la conduite et aux affaires des nations et des souverains” («Право народов, или Принципы естественного права, применяемые к поведению и делам наций и суверенов»), продвигая humanite в качестве стимула для ограничения.
Гроций и Ваттель признавали, что международные законы войны всегда будут ущербными. Но несовершенства международного права можно устранить через выбор и действия человека. Это означало, что «легально-политический» аспект метадискурса о войне уступал место научному дискурсу, и самое главное – «гуманитарно-филантропической» системе, основанной на моральной философии чувства [Dobie 2009: 1853]. Это переосмысление сместило цепочку изменений от государств в сторону индивидов. Офицеры-дворяне могли выразить свои нравственные чувства в ситуативных «джентльменских картелях», или соглашениях, содержащих условия передачи и обмена военнопленными, а также лечения раненых и обращения с медиками. Подобные договоры не стали новшеством XVIII века. Однако они становились все более многочисленными, подробными и публичными, по мере того как военные офицеры публиковали свои картели с целью сообщить о своих благих поступках. Картели и их авторы напрямую ссылались на чувство гуманности. Действия на индивидуальном уровне в «гуманитарно-филантропическом» измерении влияли на «легально-политический» аспект. К концу века картели перестали быть ситуативными индивидуальными договоренностями и закрепились в государственной политике, став прообразами таких институтов, как Женевская конвенция и Международный комитет Красного Креста.
Культура нравственного чувства также имела важные последствия для отношений между людьми, служившими вместе в армии. Война была особенной ситуацией, в которой оказывались мужчины и немногочисленные женщины и в которой они развивали отношения с самими собой и друг с другом. Военные и моральные философы верили в природную способность человечества к социальности и формированию отношений. В то время как честь в традиционном понимании вела к социальной конкуренции между дворянами и пренебрежительному отношению к рядовым солдатам, социальность объединяла людей. Humanité, sensibilité и honnêteté объединялись с социальностью и естественным правом, формируя близкие отношения, товарищество, уважение и признание заслуг в разных воинских чинах[23]. Считалось, что формирование гуманных социальных связей в армии поддерживает воинскую эффективность, найм и удержание солдат. По мере угасания внутреннего разлада росли esprit de corps («воинская честь») и сплоченность основного состава. Фокус солдат сдвигался в сторону общего esprit de métier(«профессионального духа»), дополненного улучшенной подготовкой и образовательными возможностями. Подобные связи также укрепляли физическое и психологическое здоровье, которое было признано и проанализировано в военной сфере впервые. Развитие внутреннего аспекта – изучения собственного «я», самосознания и чувств по отношению к физической силе – активно проявилось в философии сенсуализма, медицине и литературе XVII века. В то время был опубликован первый современный психологический роман “La Princesse de Clèves” («Принцесса Киевская», 1678), написанный Мари-Мадлен Пиош де Ла Вернь, графиней де Лафайет (1634–1693). Эти перемены виделись весьма современными. Как отмечал писатель Шарль Перро (1628–1703), сторонник современности в «споре о древних и новых», «точно как анатомия обнаружила в сердце каналы, клапаны, волокна, движения и симптомы, о которых древние ничего не знали, так и моральная философия открыла влечение, отвращение, желания и антипатию, о которых древние никогда не знали» [Perrault 1692: 30]. Подобные точки зрения стали фундаментом растущего понимания влияния войны на человеческие тела, разум и сердца.
Динамика и практическое применение нравственных чувств не были лишь проявлением деликатности. Их считали стратегически важными для армии и имеющими широкие последствия для общества. С их помощью можно было выиграть войну, укрепить международный авторитет, сформировать национальное самосознание и воспитать новых героев, наделенных человеческим великодушием и готовностью умереть за родину. Нравственные чувства помогали офицерам формировать боевые альянсы с культурными, лингвистическими и этническими «Другими» на колониальных и торговых постах, содействуя империи и в каком-то смысле уменьшая ее гегемонистский евроцентричный характер. Более того, ведение «хорошей войны» в подобной просвещенной манере также могло в некоторой степени сделать войну менее разрушительной и губительной для настоящих и будущих поколений. Для представителей армии, правителей стран и невоенных интеллектуалов это была достойная цель.
Военное просвещение вовлекало человеческие ценности, но в то же время было практичным, техничным и эффективным. «Просвещенная» война означала принятие esprit philosophique того времени: познающего, оспаривающего, подвергающего сомнению и пробующего новое. В этих экспериментальных попытках, зачастую проявляя собственную волю, а не по королевскому указанию, военные мыслители и деятели переходили в область того, что Кант называл «частным» применением разума, которое «осуществляется человеком на доверенном ему гражданском посту или службе». Кант настороженно относился к данному типу процесса просвещения и напрямую ссылался на военную сферу, утверждая:
Было бы, например, крайне пагубно, если бы офицер, получивший какой-нибудь приказ от своего начальства, стал бы, находясь на службе, вслух рассуждать относительно целесообразности или полезности этого приказа; он должен повиноваться. Однако, по справедливости, ему, как ученому, нельзя запретить делать свои замечания об ошибках в воинской службе и предлагать их для обсуждения своей публике [Кант 1994: 133].
Субординация и подчинение были и остаются необходимыми для работы армии. Таким образом, сомнения Канта вполне оправданны. Тем не менее источники, датируемые XVIII веком, показывают, что представители армии по всей военной иерархии ставили под сомнение получаемые ими приказы или правила, идущие из Версаля, в своей попытке вести «хорошую войну». Приступая к экспериментальному и «философскому этосу, который можно было бы определить как постоянную критику нашего исторического бытия» [Фуко 2022: 348–349], участники военных действий воплотили идеи Мишеля Фуко, который определял Просвещение как
…некое поступательное движение, в котором люди участвуют совместно, и отважный поступок, надлежащий совершить лично. Люди выступают здесь и как стихия, и как действующие лица одного и того же процесса. Так что в той мере, в какой они в нем участвуют, они могут выступать в нем в качестве действующих лиц, а сам процесс осуществляется в той мере, в какой люди решают быть его добровольными участниками [Там же: 339].
По сути, эти реформаторы воплотили в армии на практике просветительскую мысль, превращая теории в реальность, по мере того как зоны военных действий на континенте и за его пределами становились лабораториями или мастерскими, в которых проверялись новомодные теории.
Хотя Древийон рассматривает военный гуманизм как длительный процесс, начавшийся в эпоху Возрождения и продолжавшийся до падения Наполеона и появления военного романтизма, не вызывает сомнений, что в этот период возник и другой уникальный феномен: военное просвещение, точка отсчета, определившая Просвещение, от истерзанных войной приграничных городов и городов-портов за рубежом до интеллектуальных центров в парижских салонах и королевской резиденции в позолоченных коридорах Версаля.
Процессы и системы ценностей, о которых идет речь, можно рассматривать как общеевропейский и, вероятно, даже глобальный феномен[24]. Это неудивительно, с учетом транснационального движения людей и материальной культуры той эпохи. Военнослужащие зачастую были самыми мобильными жителями своих стран: они переезжали в различные регионы Европы и на далекие континенты, расширяя и защищая политические амбиции, торговые пункты и территориальные претензии своих государств. Если солдаты не всегда могли поддерживать дружеские отношения с иностранцами, то офицеры часто вступали в подобные контакты. Во Франции и других европейских странах офицеры были благородными людьми, разделяющими транснациональную культуру дворянства. Когда их королевства не воевали между собой, многие из них поступали на службу в зарубежные армии. В результате офицеры вражеских стран ужинали вместе накануне великих сражений, проявляли учтивость друг к другу, общались, вступали в одни и те же масонские ложи, одалживали друг другу деньги и вещи и демонстрировали общую социальную и культурную солидарность. То же самое в силу своей профессиональной связи и общей приверженности науке делали медицинские работники. Таким образом, сражения и походная жизнь необязательно вели к враждебности и затрудненному общению. Напротив, они укрепляли связь и межграничные контакты, воплощая в жизнь понятие космополитизма и социальное взаимодействие на основе гуманизма и человечности.
Этот наднациональный контекст неоспорим; однако национальные версии Военного просвещения отличались своими особенностями в силу местных условий, ограничений и культуры. Германское Военное просвещение сформировалось лишь спустя поколение после французского и в большой степени подкреплялось Революционными и Наполеоновскими войнами, которые вызвали общественную дискуссию о войне, героизме и военной культуре[25]. Военное просвещение в Австрии развивалось еще медленнее и обрело форму лишь на рубеже веков, после публикации трудов эрцгерцога Карла (1771–1847)[26]. Различные страны обладали собственными военными потребностями в зависимости от естественных границ своих территорий. Так, в островной Британии бо́льшая часть военных расходов приходилась на морской флот, а Франция, чьи земли и прибрежные границы распростерлись на многие километры, больше нуждалась в сухопутных войсках в дополнение к флоту. Франция также столкнулась с особыми проблемами из-за действующей налоговой системы[27]. Кроме того, вместе с распространением универсализма и космополитизма развивался национальный дух и национализм. Франция и другие страны стремились подчеркнуть собственную национальную идентичность и определить военный механизм, наилучшим образом подходящий под genie, или врожденные таланты, своей нации. По этой причине Военное просвещение следует считать не только трансисторическим и транснациональным, но и национальным феноменом. Выделение ряда сугубо национальных историй – необходимый шаг к формулированию эмпирически обоснованной транснациональной истории Военного просвещения.
Содействующие факторыВо Франции расцвет Военного просвещения был связан со структурами ее военно-фискального государства, общим ощущением военного кризиса и очевидным упадком военного лидерства. Кроме того, он был связан с культурными трендами в политической и военной сферах, например с язвительной критикой войны и солдат философами, растущим расколом между монархами из династии Бурбонов и военной деятельностью и сопутствующим ростом того, что Дэвид Белл называет «культом нации» – явления, в центре которого лежат понятия патриотизма и гражданской принадлежности [Bell 2003; Dziembowski 1998; Smith 2005]. Эти факторы являются важным контекстом для понимания Военного просвещения во Франции.
Военно-фискальное государство Франции медленно развивалось с конца эпохи Средневековья и на протяжении XVIII века. Регулярная армия и система постоянного налогообложения существовали во Франции с Первой столетней войны (1337–1453), и последние короли из династии Валуа взимали военный сбор (taillon) и нанимали интендантов, чтобы контролировать военные усилия против Габсбургов [Felix, Tallett 2009:152–153]. В XVII веке государство могло возмещать большую часть военных расходов через обычные фискальные поступления, состоящие из прямых и косвенных налогов, например таможенных пошлин и дохода с земельных владений государства. Министр при дворе Людовика XIII Арман Жан дю Плесси, кардинал Ришельё и герцог де Фронсак (1585–1642), расширил уже существующие проекты и увеличил обычные государственные доходы с 25 миллионов ливров в 1620-х годах до 60 миллионов ливров в 1640-х годах. Людовик XIV и его министры превзошли это достижение[28]. Реформы Кольбера легко обеспечили рост с 58 до 68 миллионов ливров в год (70 % обычных годовых доходов короны), требуемых Голландской войной в 1670-х годах. Несмотря на бремя долгосрочной войны и неурожаев в конце XVII века, «король-солнце» во время Девятилетней войны смог получать более 100 миллионов ливров в год, с пиковым значением 113 миллионов в год [Ibid.: 155]. Людовик XIII и Людовик XIV руководили важным – и все более проблемным – развитием финансирования войн Франции, в том числе дополнением обычных доходов чрезвычайными. Последние поступали от прямых налогов, таких как capitation (подушная подать, 1695) и dixième (десятина, 1710), девальвации валюты и, что наиболее характерно, продажи должностей и привилегий, принудительных займов и субсидий, а также широкого использования кредитных средств инвесторов, банкиров, коммерческих организаций и общественности.
Несмотря на непомерные военные расходы, Франция оставалась в экономическом отношении лидирующей державой в Европе на протяжении большей части XVII и XVIII веков. Французское население было крупнейшим на континенте и почти в три раза превышало население главного соперника – Британии. В ходе так называемой демографической революции население Франции за период с 1715 по 1789 год выросло с 21 до 28 миллионов. Кроме того, экономика Франции процветала за счет оживленного сельскохозяйственного сектора и стремительно развивающихся отраслей торговли и производства[29]. Она могла приносить больше доходов, чем экономики каких-либо соперников (включая Британию): налоговые поступления Франции составляли 285 миллионов ливров по сравнению с 229 миллионами в Англии, 140 миллионами в Соединенных провинциях и Испании, 92 миллионами в монархии Габсбургов и 48,6 миллиона в Пруссии [Ibid.: 151–152]. Однако, как поясняет историк Хэмиш Скотт, «международная мощь основывалась на способности добывать ресурсы, а не на объеме самих ресурсов» [Scott H. 2009: 41]. Людовики XIII и XIV относительно успешно добывали ресурсы в первые три четверти XVII века, что подтверждает налаживание их растущего военно-фискального государства. В XVIII веке все изменилось, поскольку корона была вынуждена заключать финансовые сделки с «опасными и нечестными людьми», как описывает Гай Роуленде, и применять менее эффективные налоговые инструменты, например самоамортизирующиеся кредиты с высокими процентными ставками [Rowlands 2014]. Это вело лишь к долгам. В 1760-х годах долг Франции оценивался в размере не менее 2 миллиардов ливров – шести годовых доходов короны. К тому времени 60 % годовых доходов короны уходили на погашение долгов. В 1788 году издержки обслуживания долга Франции составляли почти 62 % налоговых поступлений короны и половину ее расходов [Scott H. 2009: 39, 45][30].
Два важных аспекта военно-фискального государства Бурбонов напрямую поддерживали Военное просвещение Франции. Первый был связан с налоговой зависимостью короны от меркантилизации получения дворянского титула и проблемами, которые это вызвало в офицерском корпусе. Как объясняет историк Дэвид Бьен, Французское государство не имело возможности полагаться на английские конституционалистские или восточно-европейские феодальные механизмы, чтобы взимать высокие налоги или применять низкопроцентные кредиты для финансирования войн XVII и особенно XVIII века. Со временем корона больше не могла позволить себе займы у кредиторов, которые устанавливали грабительские ставки. Вместо этого она нашла уникальное, хотя и несовершенное, решение получать доход от французских подданных через продажу должностей, а затем навязывание кредитов officiers (должностным лицам), которые, в свою очередь, брали кредиты, обеспеченные другими officiers или собственным служебным аппаратом. Такая финансовая зависимость от продажи должностей и службы вынуждала корону создавать и защищать особые привилегии, или privilèges[31].
В военной сфере система privilèges вела к переполнению офицерских корпусов, состоявших из anoblis (людей, недавно возведенных в дворянство) или состоятельной придворной знати. Эти люди могли заплатить за офицерское звание и считали его социальным капиталом. Но зачастую им не хватало реального военного опыта, физической подготовки, воинской культуры и какого-либо подобия профессионализма. Маршал Виктор Франсуа, герцог де Брольи (1718–1804), жаловался на «абсолютное непонимание, от младших лейтенантов до генерал-лейтенантов, своих служебных обязанностей и всех сопутствующих нюансов» [Felix, Tallett 2009:158]. Число и некомпетентность этих офицеров, особенно в армии, были катастрофическими. К 1750 году офицеров в отставке было столько же, сколько и на активной службе, и общее жалованье за службу 60 000 офицеров в период Семилетней войны превышало расходы на остальную армию (47 миллионов ливров против 44 миллионов ливров). Реформаторы считали кризис лидерства во французской армии – кризис, ставший прямым последствием королевского покровительства и механизмов военно-фискального государства, – главным фактором плохой военной репутации Франции на протяжении большей части XVIII века.
Огромные издержки военных конфликтов и опасно высокие долги, которые наращивала французская корона, сделали актуальным явлением «ограниченную войну»[32]. Стало необходимым сохранение ценных военных ресурсов Франции, особенно человеческих. Жертвы и смерти, связанные с войнами и болезнями, означали серьезные снижения инвестиций. Еще более чудовищной стала эпидемия дезертирства. Дезертирство было вечной проблемой всех воюющих стран, и для борьбы с ним европейские государства предпринимали разные меры, но, как правило, безуспешно. Историк Андре Корвизье полагает, что около четверти всех солдат французской армии дезертировали во время Войны за
испанское наследство [Corvisier 1964,2: 737]. Живший в XVIII веке сир Гарриг де Фроман утверждал, что во время Войны за австрийское наследство каждый год дезертировали более десяти тысяч солдат, составив в итоге от 60 до 70 тысяч человек. Сир ла Бальм, лейтенант констебулярии Санлиса, в 1761 году во время Семилетней войны насчитывал от восьми до девяти тысяч дезертиров [Ibid.: 736].
По мнению французских реформаторов, причинами этих проблем были неразвитая военная система, отсутствие системы мотивации и, самое главное, ошибки руководства. Результатом стали военные поражения. Между последними войнами Людовика XIV и войнами эпохи Французской революции Франция пережила серьезный военный упадок, который потряс не только армию, но и всю нацию. Во время Войны за испанское наследство не были достигнуты важные политические цели. Франция терпела военные поражения по всей Западно-Центральной Европе, в то время как Джон Черчилль, герцог Мальборо (1650–1722), и принц Евгений Савойский (1663–1736) направили свои армии к Парижу, успешно одолев французов в Ауденарде, Лилле, Мальплаке и Монсе[33]. Не считая редких побед, неумелость и неэффективность также серьезно повлияли на французское военное положение в Войне за австрийское наследство. Во время Семилетней войны военно-морской флот Франции был практически полностью уничтожен, а армия пережила огромные потери в Европе, Индии, Африке, Северной и Южной Америке, уступив Пруссии, занимавшей крошечную долю континента, и потеряв почти все зарубежные форты. Для крупнейшей, богатейшей и самой населенной страны Западной Европы, страны, которая добилась великой военной славы в далеком и недавнем прошлом, эти потери расценивались как настоящая «национальная катастрофа» [Bien 1979].