Полная версия
Одинокому везде пустыня
– Ты разбираешься в стратегии? Откуда у тебя это?
– Не знаю! – засмеялась Анна Карповна. – У нас ведь род армейский да флотский. Чего тут разбираться? Если немец возьмет Сталинград, будет очень плохо. Бакинская нефть, Кавказ – все будет отрезано.
– Ма, а какую роль в нашей жизни сыграл папин денщик Сидор Галушко?
– Большую. Потом как-нибудь расскажу, это отдельная история.
– Когда же потом? Я ведь на фронт ухожу!
– А вот придешь с фронта, я и расскажу, – нежно глядя на дочь, улыбнулась Анна Карповна.
– А мы победим?
– Непременно!
– А хороший был человек этот Сидор Галушко или очень хороший?
– Неплохой.
Мама явно уходила от разговора, и Сашенька настояла на его продолжении.
– А хоть фамилию его носить не стыдно?
– Раз мы столько лет ее носим, значит, не стыдно. Что, графская кровь заговорила? – усмехнулась мама.
– Да! – засмеялась Сашенька. – Получается, что так… Раньше мне до того не нравилась наша фамилия, что я ее ух как не любила! А теперь, когда знаю, что есть и другая, настоящая, я вроде бы смирилась.
– Ну да, – сказала весело мама, – это когда у тебя в гардеробе висит хороший костюм, то можно поносить и плохонький, притом совершенно спокойно. Так человек устроен: ему главное – знать, что у него за душой есть запасец. Я видела очень богатых людей, которые одевались кое-как, но при этом у них была такая властность в движениях и жестах, что никто не признавал их за бедняков или за людей, нарушающих правила хорошего тона. В любой ситуации держись уверенно, и все подумают, что так и надо, что это не у тебя какая-то оплошка, а они чего-то недопонимают.
IV
На другой день, накануне отъезда на фронт, все шестеро открепленных из госпиталя неожиданно получили правительственные награды: Сашенька – орден Трудового Красного Знамени[8], Марк – «Знак Почета», а остальные – медали «За трудовую доблесть» и «За трудовое отличие»[9]. Начальник госпиталя, главврач, поздравляя награжденных, скромно умолчал о том, что все эти награды добыты исключительно его хлопотами и ходатайствами, в том числе и благодаря его личным связям, его громкому имени. В свое время он был знаменитым хирургом, а где-то к шестидесяти годам его руки поразил артроз, и он, как говорил сам о себе, «выбыл из игры» и занялся организаторской деятельностью. Начальник госпиталя не получил никакой награды и, кажется, ничуть не огорчился этому. Что касается Сашеньки, то ей не хотели давать сразу такой высокий орден, но начальник госпиталя объяснил в инстанции, что это у нее не первая, а вторая правительственная награда – он имел в виду ту самую пресловутую Грамоту ВЦИК за физкультурный парад на Красной площади, которая, как оказалось, открыла для Сашеньки многие тяжелые двери, так что она совсем не зря простояла пять минут вверх ногами над знаменитой брусчаткой.
С ответным словом от награжденных выступила Сашенька, как получившая наиболее высокую награду.
– Спасибо, что вы нас отпускаете, товарищ главный военный врач! Спасибо вам, дорогой Иван Иваныч, – вдруг сбилась с официоза Сашенька, и все присутствовавшие в зале заулыбались и захлопали в ладоши.
– Да разве ж я вас отпускаю? – сказал главврач. – Отрываю с кровью, у меня все хорошие, но вы – из лучших. Воюйте, ребята! За Родину! Ура!
– Ура! Ура! – громко и нестройно подхватили медсестры, врачи, санитары и ходячие больные, набившиеся в конференц-зал.
– Так ты у меня и в генералы выйдешь! – счастливо сверкая глазами, сказала мать, когда они остались дома одни.
– В адмиралы! – засмеялась Сашенька. – Обожди, я до моря доберусь и выйду в адмиралы!
– Дай бог! Дай бог!
– Ма, ты не ходи меня провожать, хорошо?
– Хорошо. А почему?
– Такая примета есть – это мне Матильда сказала.
– Ну ладно, поверим Матильде, ей, циркачке, видней. У них риск на каждом шагу, а где риск – там и приметы. Ты знаешь, я ведь верю в приметы. У нас, у морских, тоже есть похожая. С Богом, доченька, я тебя дождусь, не сомневайся. – Мать троекратно перекрестила Сашеньку и трижды поцеловала. – С Богом! – И она осталась стоять у порога пристройки, а Сашенька шла, оборачивалась и махала ей рукой. Так как мама не говорила на людях по-русски, они настолько научились понимать друг друга при помощи мимики и жестов, что даже простое помахивание ладошкой над головой имело для них столько оттенков, сколько никакими словами не перескажешь. Так и порхали над их головами ладошки, как птицы, так и переговаривались, пока Сашенька окончательно не скрылась за обшарпанным углом их многоквартирного дома.
V
Всю свою жизнь до фронта, даже на одни сутки, Сашенька никогда не расставалась с мамой. Нельзя сказать, что мама контролировала каждый ее шаг, нет, мама была настолько умна и деликатна, что не позволяла себе ни поучать, ни навязывать свое мнение – все шло как бы само собой, якобы при полной самостоятельности Сашеньки, но это была лишь видимость, за этим стояло виртуозное умение мамы управлять, как бы не управляя.
Сашенька обожала маму, они так крепко притерлись друг к другу, что многое понимали без слов. А что слова? Сколько можно сказать руками, плечами, движением бровей, губ, сколько можно сказать молчанием? А глазами?! Да это же целый мир! Не зря сказано: «Язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли». В некотором роде жесты и мимика тоньше и богаче словесного выражения. Иногда то, что не высказать словом, можно показать с таким количеством и качеством оттенков и контекстов, которые недоступны ни устной, ни письменной речи. Только кивнуть головой можно в десятках, если не в сотнях, смыслов. Обычно они с мамой так и переговаривались на людях – молча. Сашенька думала, что она никогда не сможет оторваться от мамы, что это выше ее сил. А оказалось, что, вдруг оставшись один на один с миром, она почувствовала такую неизъяснимую свободу, такую легкость в душе, так воспарила, что ей даже сделалось стыдно перед мамой, как будто бы она ее предала. Всякий день на фронте она вспоминала тот миг, когда обернулась в последний раз и помахала маме рукой, а мама стояла на пороге их несуразной пристройки к еще более несуразной кочегарке, которые к Первомаю[10] почему-то выкрасили в нежнорозовый цвет, с серыми потеками от весенних дождей, стояла с поднятой в ответном жесте рукой, и такая она была маленькая, худенькая, такая старушка, что слезы выступили у Сашеньки на глазах, и она так и повернула за угол, почти слепая.
Как всегда, мама не ошиблась. Сашеньку направили в район Сталинграда, хотя правильнее будет сказать, на окраину зарождающейся битвы, потому что до самого города от места дислокации ее ППГ[11] было километров двести пятьдесят, не меньше. Фронт, на который она попала, назывался Донским, и командовал им молодой Константин Рокоссовский. Сашеньке это очень понравилось, она даже хихикнула про себя: графиня Мерзловская при командующем Рокоссовском. На фронте Сашенька почувствовала себя очень хорошо, она будто проснулась после московской монотонности, как после летаргического сна, и увидела мир во всем его блеске и многоцветье. Оказывается, жить так весело! Оказывается, столько разных уголков русской земли! А какие веселые парни хирурги! А как безропотно признали ее верховенство над ними девчонки-медсестрички! Сашенька была назначена старшей операционной сестрой – ее орден, а в особенности то, из какого прославленного госпиталя Москвы она прибыла, автоматически сделали свое дело. А после трех-четырех дней и нескольких операций, в которых она была занята, ее авторитет и вовсе стал непререкаем.
– Теперь я как за каменной стеной! – восхищался Сашенькой начальник госпиталя К.К.Грищук – здоровенный дядька килограммов на сто двадцать, совершенно лысый, но с густыми черными усами и живым блеском в умненьких, хитреньких карих глазках, которые, может быть, и были сами по себе нормальных размеров, однако на его большом округлом лице с мясистыми румяными щеками казались очень маленькими, прямо-таки малюсенькими буравчиками; он всех сразу так и буравил насквозь – такая у него была манера, а потом начинал улыбаться, и глазки вообще западали. По специальности он был врач «ухо-горло-нос», что не мешало ему страдать хроническим гайморитом, на вид ему было лет пятьдесят, хотя не исполнилось еще и сорока. – Я, извините, как раз перед вашим приездом лично командующего фронтом Рокоссовского принимал. Инспекторскую поверку он нам сделал, и мы ему чуток помогли. Как раз по моей части оказалось дельце – воспаление среднего уха. Ну я ему все наладил, ординарец его даже потом, через недельку, звонил, благодарность передавал. Так что нас теперь и наше собственное медицинское фронтовое начальство просто так не стопчет, о нас уже есть мнение, что мы – хорошие! – Начальник госпиталя рассмеялся, как бы давая понять Сашеньке, что он тертый калач и всему цену знает.
– Командующий к вам специально приезжал? – удивленно переспросила Сашенька.
– Та не, просто проезжал мимо, видит – госпиталь, а тут у него ухо стреляет так, что мочи нет, вот он и завернул: «Есть у вас кто по ушам?» И тут я ему в масть как дам: «Так точно, товарищ командующий, есть!» – «Кто?» – «Я, товарищ командующий, начальник госпиталя Грищук К.К., опыт работы врачом “ухо-горло-нос” пятнадцать лет». – «Пятнадцать – это годится, – через силу улыбнулся командующий. – А что значит К.К.?» – «Константин Константинович, товарищ командующий!» – «О, так мы с тобой еще и полные тезки! Тогда давай, лечи!» – Ну, я от страху сам не свой, а все осмотрел толково и полез с инструментом в его ухо. Гноя пришлось откачать – будь здоров! Но он терпеливый мужчина, молодой, не старше меня.
– Да что вы? – удивилась Сашенька. – Ему, говорят, чуть за сорок.
– Ну а мне ж сколько? Мне только через полгода сорок будет. Я и говорю – моих лет товарищ командующий.
Госпиталь со всеми его причиндалами помещался на двух десятках новеньких полуторок и был экипирован самым лучшим образом. Здесь были и солидные запасы медикаментов, и операционные столы, и просторные палатки со слюдяными окошками, и широкий набор хирургических инструментов, и мощные рефлекторы, и новенькие аккумуляторы, – словом, все, что нужно.
– Как у вас замечательно! Никогда не думала, что наши фронтовые госпитали так оснащены!
Начальник госпиталя побагровел от смущения, полыценно кашлянул, разгладил свои молодецкие усы и скромно сказал:
– Да, маленько пришлось покрутиться. Кого на горло брать, кого лаской, кого как – это когда я его укомплектовывал. Правду сказать, таких госпиталей, как наш, немного, некоторые живут гораздо беднее. Кто сам прошляпил, а кому просто не досталось. Я по всему нашему Донскому фронту всех госпитальных знаю – люди золотые, работают на износ. И у меня хирурги, вы не смотрите, что молодняк, они уже почти опытные, а еще мастерства поднаберутся, они и вашим москвичам нос утрут. Главный хирург у меня вообще в полном порядке, у него и отец хирург, и дед был хирург, родовая косточка – это вам не шутки, он у меня с закрытыми глазами может работать. Я про него нарочно никому ничего не болтаю, но уже по всему фронту прознали – чуть что, звонят, консультируются, а то и выдернуть норовят, но я его не отдам, ни-ни-ни! А медсестрички какие у нас лапоньки, и красотули, и трудяги. А водители – звери ребята! Сами посмотрите всех в деле.
– Какой вы милый! – вдруг сказала Сашенька как-то совсем по-домашнему, не по-армейски.
– Я?! Да чего во мне хорошего, кроме усов?
– К людям хорошо относитесь. Извините, – зарделась Сашенька. – Я не из подхалимажа, а так – само вырвалось!
– Спасибо! Спасибочки! – покраснел до слез начальник госпиталя. – Доброе слово и кошке приятно. – И тут же постарался нахмуриться: – Ладно, поживем – увидим. У нас госпиталь третьей линии, и это хорошо, не потому, что я боюсь фронта, а потому, что мы способны делать мало-мальски серьезные операции, и выживаемость получается выше, живых больше остается, пока до тыла довезут, понимаешь?
– Трудно не понять, – улыбнулась Сашенька.
– Так пойдем, я тебя моим архаровцам представлю честь честью.
Оперирующих хирургов в госпитале было семь человек. Шестеро сразу после института, а главный хирург хотя тоже еще молодой, но успевший поработать на гражданке. Как-никак ему уже было двадцать восемь лет и через денек должно было стукнуть двадцать девять. Когда начальник госпиталя представлял Сашеньку своей команде, хирурги дурашливо выстроились в шеренгу на сухой, пожухлой травке в тени крытой тентом полуторки.
– Я хочу вам представить нашу старшую операционную сестру Александру Александровну Галушко, – значительно сказал главврач и дал Сашеньке знак познакомиться с каждым за руку.
И тут своевольная Сашенька сделала то, чего от нее никто не ожидал: пошла к самому левофланговому, совсем молоденькому, протянула ему руку и сказала по-свойски:
– Саша!
– И я Саша!
Второго звали Илья, третьего – Николай, четвертого – Дмитрий, пятого – Виктор, шестого – Василий, а когда она, наконец, подошла к главному хирургу, тот церемонно отшагнул в сторону, взял ее протянутую руку и, вместо того чтобы пожать, как все, поднес ее к губам, чуть прикоснулся и, лихо щелкнув каблуками начищенных до блеска сапог, представился:
– Домбровский Адам Сигизмундович!
– Домбровский был герой войны двенадцатого года, – усмехнулась Сашенька, глядя прямо в его лицо. – Вам повезло с фамилией.
– Я не из тех. Наши Домбровские по другой линии. Другая генеалогическая ветвь, хотя одного и того же родового древа. Прапредок у нас один, если это вам будет понятно.
– Мне это очень понятно! – дерзко сказала Сашенька. – Нам это преподавали по арифметике в фельдшерской школе.
Наконец она нашла в себе силы отвести взгляд от его лица. Никогда в жизни не видела она ничего подобного. У него была смуглая чистая кожа, высокий лоб под шапкой темно-каштановых кудрей, прямой, чуть с горбинкой нос, красиво очерченные полные губы, зубы ровные, чистые, что называется, один к одному, и необыкновенно белые («Интересно, чем он их так чистит? Наверное, древесным углем, – подумала Сашенька. – Прямо-таки сахарные зубы».), но совершенно необыкновенными были глаза – эмалево-синие, чуть-чуть раскосые, однако эта раскосинка не портила их, а придавала им какой-то дополнительный оттенок необыкновенности, и еще на его лице были усики, в общем, черные, но со светло-русыми подусниками. «Как у Печорина», – подумала Сашенька, она хорошо помнила портрет Печорина. Адам Сигизмундович был ростом чуть выше среднего, но благодаря исключительной пропорциональности телосложения казался высоким.
– Если разрешите, я покажу Александре Александрове окрестности, – обратился главный хирург к главному врачу.
– Показывай, – взял тот под козырек и даже не улыбнулся, чем как бы дал понять, что никто здесь Адаму Сигизмундовичу неровня и это его личное дело – показывать Александре окрестности или не показывать.
Окрестности были бедные – купы чахлых деревьев, несжатые, побитые колесами и гусеницами нивы, заросшие сорняком овраги, в которых и прятались операционные палатки, маскировался госпитальный скарб, палатки с больными, где-то далеко-далеко бухали то ли взрывы, то ли раскаты грома, но какой в сентябре гром?
– Бомбят, – сказал Адам Сигизмундович, – фрицы бомбят наши позиции. Скоро повезут, к утру будет много работы. У нас всегда так: или аврал, или затишье, как сегодня.
– А вы что, правда, из рода Домбровских?
– Правда.
– А почему? Ну то есть как же…
– Наверное, вы хотите сказать, почему я до сих пор жив, здоров и на свободе с такой фамилией?
– Да.
– Вы слышали такое понятие: военспец? Так вот, мой папа – военспец. Другими словами, царский генерал, но очень нужный советской власти. Он хирург, руководил когда-то всей медсанчастью у генерала Брусилова[12]. Наверное, вы и не слышали про такого, а он чуть не выиграл первую войну с немцами. Не дали.
– Как это? Кто? Почему?
– Кто? Царь. Другие политики из его окружения. Политики всегда мешают военным в их работе.
– Зачем?
– Ну это трудно сказать: то по глупости, то по дезинформации и наушничеству – по разным причинам. Поэтому великие полководцы, такие, как Александр Македонский, Цезарь, Ганнибал, никому не говорили о своих решениях, а принимали их как бы внезапно.
Иногда делали вид, что советуются, а поступали наоборот. Наполеон тоже так делал, пока не попер на Россию, – ошибся. Теперь Гитлер ошибся.
– Так мы победим?! – восторженно спросила Сашенька.
– Безусловно, но какой ценой…
– Вы видите меня в первый раз, а говорите так смело? – удивленно сказала Сашенька. – А вдруг я стукачка?
– А чего мне бояться? Дальше фронта не пошлют, так я уже здесь. Так называемым органам все про меня известно – каждый чих. Когда я буду не нужен, меня ликвидируют, а пока я нужен.
– Вы так говорите о себе, что страшно делается!
– Да, говорю. Просто я устал дрожать за свою шкуру – как будет, так и будет. Я фаталист. Вы читали у Пушкина?
– У Лермонтова, – робко поправила Сашенька. – Это «Герой нашего времени».
– Точно! Ха-ха-ха! Дурею я с этой работой. А у вас в фельдшерской школе был хороший литератор! – Он взглянул на нее с неподдельным интересом.
– Да. У нас и хирурги были хорошие, и литераторы…
Они вышли из мелколесья в поле, широкое русское поле. Было тепло, тихо, солнышко отбрасывало из-за ветвей кружевные пятна.
Видимо, пан Домбровскиий решил взять свое и начал тихим, но очень глубоким, красивым баритоном:
– Есть в осени первоначальнойКороткая, но дивная пора —Весь день стоит как бы хрустальный,И лучезарны вечера…Где бодрый серп гулял и падал колос,Теперь уж пусто все – простор везде, —Лишь паутины тонкий волосБлестит на праздной борозде.– Пустеет воздух, птиц не слышно боле,Но далеко еще до первых зимних бурь —И льется чистая и теплая лазурьНа отдыхающее поле… —– закончила декламацию стихов Сашенька.
– Вот это сестрицу из Москвы прислали! – восхищенно глядя на Сашеньку, сказал Адам, взял ее руку, нежно поцеловал и уже не отпускал из своей руки. – Какая у вас была замечательная фельдшерская школа! Вы, может быть, и «Войну и мир» читали?
– Читала. Правда, войну мы с мамой иногда старались пропускать, а мир читали до буковки.
– И это правильно, – сказал Адам Сигизмундович. – В войне ничего интересного, убийство людей друг другом – это самое тупое, жестокое, самое бессмысленное, что только есть на свете. И кровь течет по нашим рукам, но иногда удается ее остановить, не дать ей всей уйти из человека. Я имею в виду конкретных людей, нашу работу хирургов.
– Да, – сказала Сашенька, почему-то не освобождая свою руку из сухой, горячей ладони Адама Сигизмундовича. – Я не один год проработала в хирургии, но кончится война, если я останусь живой и невредимой, то после института в хирургии работать не буду.
– А где? – живо спросил Адам Сигизмундович, подхватывая Сашеньку за талию, чтобы помочь ей разом, вместе с ним, перепрыгнуть через неглубокую канавку.
– Наверное, я буду детским врачом, – сказала Сашенька и робко попыталась убрать руку Адама Сигизмундовича со своей талии, но тут на их пути возникла еще одна канавка, за ней другая, третья, они ловко перепрыгивали через них, смеялись, и рука Адама Сигизмундовича как бы приросла к ее талии, ничего большего он себе не позволял, но и без того они были уже так близко друг к другу.
– Вы коренная москвичка?
– Почти. Мы с мамой много поездили, а с семи лет я в Москве.
– А я никогда не бывал в Москве. Даже смешно. Собрался двадцать второго июня ехать. Чемодан сложил, билет купил. Решил провести отпуск в столице, там у нас дальние родственники живут, списался я с ними, обещали приютить. У них три дочки на выданье, а я как бы приличный жених – врач. Не получилось. Вместо этого двадцать третьего повестку в зубы – и в строй. Отец очень смеялся, он мне за несколько дней до этого говорил: «Адась, ну куда ты собрался, не сегодня завтра немцы начнут войну!» Я ему говорю: «Папа, у нас же пакт, о чем ты?» А он смеется, ему хоть и далеко за шестьдесят, но он у меня очень бодрый, главный хирург республики. Мы живем в Дагестане.
– Там, наверное, горы? – сказала Сашенька и сделала еще одну, но совсем уж робкую попытку убрать его руку со своей талии. А когда опять ничего не получилось, она так обрадовалась этому, что лицо ее залилось краской стыда: в сознании промелькнули мама, Раевский, маленький Карен, «затишок», Елоховский собор, где она стала крестной матерью Артема, снова услышала она глуховатый голос грузного батюшки: «Ничего, что армяненок, я и китайчат крестил, война все спишет, а крещеного Бог сохранит лучше». – А вы крещеный? – спросила она спутника.
– Я? А как же? Правда, я не католик, а православный, мама у меня русская, православная, она и настояла на православии. Хотя, думаю, большой разницы нет.
– Наверное, – сказала Сашенька, чувствуя, что все ее тело охватывает какой-то сладкий дурман, что она почти не принадлежит себе.
– Мой отец, Сигизмунд Адамович, – настоящий царский генерал. Я родился в тринадцатом году. Мы живы случайно, вернее, закономерно – мы живы, пока нужны вашей советской власти. Знаете, у моего отца и на работе, и дома стоят два таких маленьких фибровых чемоданчика с полной укладкой – на случай ареста, он у меня как пионер – всегда готов! – И Адам Сигизмундович засмеялся так непринужденно, будто говорил не о страшном, а о веселом.
– Вы не боитесь все это говорить мне? – приостановилась Сашенька и твердой рукой сняла его руку со своей талии.
Боже, какие у него были глаза! Синие, влажно блестящие – бесподобные глаза!
Он погладил ее по щеке, точно так, как погладил когда-то при расставании Раевский, и тихо, ласково произнес:
– Я, Сашенька, ничего не боюсь, кроме потери близких и долгой, мучительной смерти, – это было бы неприятно. А что касается вас, мадемуазель, то интуиция мне почему-то упорно подсказывает, что мы с вами сделаны Господом Богом из одного и того же куска глины. Вы не так просты, как ваша фамилия, можете меня не разубеждать.
Сашенька оцепенела. Первым ее желанием было упасть перед ним на колени и рассказать все, все… Но она пересилила себя, зато вдруг сказала ни с того ни с сего:
– Хотите верьте, хотите нет, но никогда в жизни… – Тут спазмы сжали ей горло, и не в силах продолжать, она упала ему на грудь и дала волю слезам.
Он обнимал ее нежно-нежно и целовал в виски, в макушку, чуть-чуть в шею. А когда она отплакалась, он взял двумя руками ее залитое слезами лицо и бережно притронулся своими губами к ее губам, раз, два, три… Нет, она, оказывается, совсем не умела целоваться, ее нежные губы были как деревянные.
– Я сейчас! – она вырвалась из его объятий, отскочила к маленькой кривой березе. Нашла носовой платок, утерлась, высморкалась, посмотрелась в крохотное ручное зеркальце, которое всегда у нее было в кобуре вместо нагана. И вдруг спросила своего кавалера: – А вы и раньше целовались?
– Конечно! – расхохотался Адам Сигизмундович. – Ну это номер! Я же старый дурак! – Божья коровка села на рукав его гимнастерки, он сдул ее и добавил: – Грешен – целовался и улечу на небко по первому требованию, как эта божья коровка. Помните: «Божья коровка, улети на небко – там твои детки кушают котлетки».
– А я… А я, – сказала Сашенька, – первый раз в жизни поцеловалась!
– Охотно верю. Жизнь развивается не по законам арифметики. Конечно, никто не подумает: красавица, орденоноска и ни разу не целовалась. А я верю. Целоваться вы действительно не умеете. Я вас научу, хорошо?
– Хорошо! – сказала Сашенька, ни секунды не задумываясь.
Он смотрел на нее долго, а потом тихо произнес:
– Слава богу, что я тебя встретил, иди ко мне!
И она шагнула ему навстречу, ни о чем не желая думать, ни о чем…
VI
Как опытный мужчина, Адам Сигизмундович понимал, что Сашенька в его власти, но он не хотел ничего торопить. Он чувствовал всей душой, что это не заурядное приключение, что, может быть, именно ее, Сашеньку, ждал он все долгие годы своей пылкой юности и свободной от родительской опеки молодости, не обделенной вниманием девушек и женщин.
Ствол кривой березки, к которой они подошли, был наклонен едва ли не параллельно земле, видно, березку ударили танком или тягачом, она чуть надломилась, покосилась, но удержалась корнями в земле и начала расти не вверх, как все ее соседки, а в сторону. Рана быстро затекла, образовался бугорчатый нарост, и жизнь в березке пошла своим ходом.
– Присядем, – предложил Адам. – Смотри, какое солнышко садится – красное, мирное, садится за холмом, который, может быть, завтра станет высоткой, и полягут при ее штурме десятки, если не сотни, наших и немцев. А на юге всё бухают, работает тяжелая артиллерия фрицев, я их уже давно отличаю от наших – и звук у них чуть другой, а главное – интервалы очень ровненькие: немцы – народ аккуратный, первое дело у них – орднунг, порядок, даже убивать они могут только по порядку. Видно, засекли большое скопление наших ребят. Если так, то скоро будет у нас в госпитале жарко. Хочешь мне ассистировать?