Полная версия
Гвианские робинзоны
Разбуженный этим звуком, Казимир мгновенно проснулся и вылез из гамака с криком:
– Вы слышать, компе?.. Бум… Оно упасть, треск на весь лес!
Робен, вне себя от радости, не сразу смог снова заснуть.
– Это хорошо, вот начало нашего пути к свободе. У нас, правда, нет инструментов, чтобы выдолбить лодку, но…
– О, ну и что, – перебил его старый негр. – У лесных негров бош и бони тоже нет железо, они делай лодки с помощью огонь.
– Да, знаю. Они выжигают огнем внутреннюю часть дерева, а затем выравнивают ее мачете или даже заостренными камнями, но я придумал кое-что получше.
– Что, что вы придумай, компе?
– У тебя есть мотыга, и преотличная, не так ли? Так вот, я заточу ее как следует, сделаю крепкую рукоятку, и у нас будет прекрасное тесло. Вот увидишь, Казимир, с таким инструментом я смогу сделать пирогу такой же гладкой и цельной внутри и снаружи, как лист барлуру.
– Хорошо, компе, хорошо! – радостно воскликнул негр.
Сказано – сделано, и компаньоны, приспособив мотыгу к ее новому предназначению, отправились прямиком к месту постройки лодки.
Каждый нес с собой немного еды, чтобы было чем подкрепиться в течение дня, по пути они весело беседовали.
– Ну вот, Казимир, – говорил Робен, ставший куда более общительным с тех пор, как его жизнь обрела цель, которой он мог достичь в скором времени, – думаю, что через месяц мы сможем отправиться в путь. Скоро мы будем далеко отсюда. В свободной стране. Я больше не буду диким животным, которое преследуют, каторжником, которого травят собаками… Я перестану быть добычей для индейцев и стражников… Я больше не буду белым тигром!
– Оно так, хорошо, – негромко повторял прокаженный, разделяя радость своего друга.
– А еще, представь себе, я смогу увидеть мою жену, моих милых малюток. В одно мгновение забыть обо всех прошлых пытках… Стереть одним поцелуем воспоминания о каторге… Сжимать их в объятиях, видеть и слышать их! Эта надежда придает мне силу великана. Мне кажется, что я мог бы разнести весь лес в щепки. Сейчас ты увидишь, как я возьмусь за лодку… нашу прекрасную лодочку, в ней вся моя надежда. Точно! Мы так и назовем ее – «Надежда»!
В этот момент они оказались на прогалине, которая появилась в результате падения бамбы, увлекшей за собой несколько соседних деревьев. Солнечный свет так и хлынул через брешь, открывшуюся в зеленом своде. Обломленный ствол все еще дымился.
– Вперед, за работу, мой…
Робен не смог закончить фразу. Он замер, потрясенный, при виде мужчины, вооруженного мачете и одетого в мрачную каторжную робу. Незнакомец резко выпрямился и произнес запросто:
– Гляди-ка, это вы, Робен? Черта с два я ожидал встретить вас здесь…
Робен, ошеломленный столь неожиданной встречей, ничего не ответил. Один только вид бывшего товарища по несчастью вызвал в его памяти целую вереницу самых тяжелых воспоминаний.
Он снова увидел во всей красе тюрьму и все ее мерзости!.. Трибунал и двойные кандалы… Водворение на каторгу. Ему даже в голову не пришло, что этот человек тоже может быть беглецом.
И вполне возможно, что он здесь не один. Вероятно, поблизости, под пологом леса, прячется целая шайка негодяев, за которыми следят надсмотрщики.
И что теперь? Выходит, он понапрасну вынес такие страдания? Значит, надо попрощаться с замаячившей было свободой? Инженером овладело странное лихорадочное состояние. В его голове мелькнула мысль об убийстве. В конце концов, что ему жизнь этого бандита, чье появление грозило ему страшной опасностью.
Но Робен тотчас же устыдился этого бессознательного порыва и снова овладел собой.
Вновь прибывший, казалось, не заметил его смущения, как и не удивился его молчанию. Он просто продолжил:
– О да, я понимаю, вы не из болтунов. Какая разница, я все равно очень рад вас видеть.
– Это вы, Гонде? – наконец с усилием произнес Робен.
– Он самый, Гонде, из плоти и крови… хотя вернее было бы сказать – из костей. Видите ли, тюремный паек не стал сытнее после вашего побега, и будь я проклят, если кто-то смог растолстеть при такой жаре и с адской работой, которую нам приходится выполнять!
– Но что вы здесь делаете?
– Кому другому я бы ответил, что любопытство убило кошку и что нечего лезть не в свое дело. Но вы, конечно, особый случай, вы имеете право знать. Я всего-навсего лесной разведчик.
– Лесной разведчик?
– Да, я ищу деревья. Вы же знаете, что на каждой лесной разработке начальство выделяет человека, который хорошо знает лес и породы деревьев. Он идет по лесу наудачу, находит самые ценные стволы, помечает их, а после, через некоторое время, государственные «сидельцы» валят их во благо своего хозяина.
– Да, понятно.
– К тому же до того, как угодить на казенные харчи, я был краснодеревщиком, отсюда и прозвище Маленький Столяр, которое прилипло ко мне с самого первого дня каторги. Меня назначили на разведку со щедрой оплатой – сорок сантимов в день. Вот я и свалился на вас, как коршун на цыпленка. Хотя вы ничуть не похожи на цыпленка, у вас такой гордый вид, сразу видно человека, который живет собственным умом.
– А остальные, где они?
– О, они больше чем в трех днях пути отсюда. Сейчас вам нечего бояться.
– Значит, вы не сбежали?
– Я не так глуп. Мне осталось всего полгода, а потом обязательное поселение. Через шесть месяцев я буду относительно свободен, если не считать принудительного проживания в Сен-Лоране, и смогу получить концессию.
– То есть вы не беглый?
– Да нет же, вам говорят. Можно подумать, вам это не по душе. Конечно, вы бы больше доверяли мне, если бы я не возвращался туда. Не беспокойтесь. Хоть мы все и отребье, но не без понятия. Фаго никогда не выдаст сбежавшего товарища.
Робен внезапно вздрогнул.
– О, не сердитесь, что я называю вас товарищем, – сказал Гонде, заметивший реакцию беглеца. – Я знаю, что вы нам не товарищ, разве что по несчастью. И кстати, если хотите знать, все были просто в восторге оттого, что вам удалось улизнуть. А Бенуа! Его прихвостни приволокли бедолагу едва живого. Как он рвал и метал, просто кровь себе сворачивал. Что тут скажешь, вы из крутого теста, сберегли свою шкуру там, где от другого и костей бы не осталось. Без шуток, вы крепкий мужик. Пусть вы не из наших, но все же мы вас уважаем.
– Собираются ли меня искать? – спросил Робен почти помимо своей воли, не желая черпать сведения из столь сомнительного источника.
– Никому, кроме Бенуа, до вас дела нет… Вы его козел отпущения, не принимайте на свой счет, я не думал вас оскорблять. Он чертыхается с утра до ночи, бедные сестры в госпитале просто на стены лезут от его ругани. И все в вашу сторону, само собой. По мне, так я уверен: как только он придет в норму, то попробует вас сцапать. Посмотрим, что из этого выйдет! Вы же не мальчик, к тому времени вы сможете уйти очень далеко, и вас сочтут мертвым.
Лесной разведчик, словоохотливый, как большинство каторжников, когда им удается поговорить с кем-то не из своего привычного круга, не мог остановиться.
– Вы знаете, что вам дьявольски повезло встретить этого старого негра? Он, конечно, страшен до чертиков, но, видимо, здорово вам пригодился. Да, я бы ни за что не подумал, что это вы повалили бамбу, на которую я наткнулся сегодня утром. Из нее выйдет отличная пирога. Кстати, у меня гениальная идея. Я же здесь по поручению администрации. У меня есть добрый топор, что, если я помогу вам рубить лодку?
– Нет, – довольно грубо оборвал его Робен, не желавший подобного помощника.
Каторжник, несомненно, понял причину отказа, и это проняло его до глубины души. Он вздрогнул, а его лицо, с грубыми и дерзкими чертами, болезненно исказилось.
– Ну конечно, – с горечью сказал он, – такие, как мы, не могут ничего предлагать честным людям.
А вы знаете, как нелегко тем, кто оступился? Без надежды на то, что снова станешь порядочным? Мне-то это хорошо известно. Я, вообще-то, из хорошей семьи. У меня есть кое-какое образование, мой отец был одним из лучших краснодеревщиков Лиона. К несчастью, я потерял его, когда мне было семнадцать. Я связался с дурной компанией, погнался за удовольствиями.
Помню, как моя бедная мать говорила мне: «Сынок, я вчера узнала, что какие-то молодые люди устроили пьяный дебош в нашем квартале и провели ночь в полицейском участке. Если с тобой случится что-то подобное, я умру от горя». Через два года я оступился и меня приговорили к пяти годам каторжных работ!
Моя мать два месяца была между жизнью и смертью, а потом два года на грани безумия. Она совершенно поседела. Когда меня увозили, ей не было и сорока пяти лет, а выглядела она на все шестьдесят.
С тех пор как я оказался на каторге, я ни разу ничего не украл. Я не хуже и не лучше других, но теперь я проклят. Видите, я даже не могу заплакать, пока рассказываю вам все это. Вас, месье, каторга облагородила, а меня она прожевала и выплюнула!..
Робен, поневоле растроганный, подошел к бывшему краснодеревщику и, чтобы прекратить эту тягостную сцену, предложил ему половину своего обеда.
– Я, конечно, должен бы вам отказать, – ответил тот. – Но мы люди не гордые, нет у нас такого права, так что я принимаю ваше предложение. Вы все тот же… и не в первый раз оказываете мне добрую услугу.
– Как так? – спросил удивленный Робен.
– Ох, проклятье, вы даже не помните, это очень просто! Вы вытащили меня из Марони, когда меня унесло течением и я уже готовился пойти ко дну и отдать богу душу. Вы даже не задумались рискнуть своей жизнью, чтобы спасти презренного каторжника. Так что, сами видите, я могу лишь молиться за успех вашей затеи, причем от всего сердца, а дальше думайте что хотите.
– Да, в самом деле, – ответил ссыльный. – Поверьте, я очень признателен вам за ваши добрые чувства.
– О боже, а главное-то я и забыл. Письмо!
– Какое письмо?
– Вот какое: меньше чем через две недели после вашего побега вам пришло письмо из Франции. Администрация, конечно, с ним ознакомилась. Начальники обсуждали его между собой. Мы узнали об этом от одного парнишки, который им прислуживает, из высланных. Они вроде бы говорили о том, что у вас там есть друзья, которые пытаются добиться для вас помилования. Что дело это не быстрое, но если бы вы захотели лично подписать прошение о помиловании, то его бы удовлетворили.
– Никогда! – перебил его Робен, покраснев от негодования. – Но все же имею ли я право оставить семью без поддержки? Выходит, нужно обесчестить свое имя, чтобы обеспечить их существование? Впрочем, не важно, уже слишком поздно!
– То же самое сказали и каторжные начальники: слишком поздно. Тем более что, если бы вам не вышло полное помилование, вам в лучшем случае пришлось бы стать концессионером с правом перевезти сюда семью.
– Что вы такое говорите? Концессионер? Чтобы я привез мою жену и детей сюда? В этот ад?
– Проклятье, но это самый надежный способ снова их увидеть. Хотя, вы знаете, все это лишь пересуды. Вот если бы мне удалось прочесть само письмо.
– О, это письмо!.. Будь проклято мое глупое нетерпение. В любом случае я не могу вернуться, да и не стоит короткая минута радости всех моих мучений.
– Послушайте, позвольте, я скажу вам пару слов, клянусь, это не займет много времени. У меня есть новая идея, и на этот раз правда отличная. Я сейчас практически свободен. Мне доверяют, потому что мой срок подходит к концу, и они правы. Я вернусь на вырубку и разыграю приступ сильной лихорадки. Не важно, как я это сделаю, у меня есть пара трюков в запасе. Меня перевезут со Спаруина в Сен-Лоран, я попаду в госпиталь и уж постараюсь узнать содержание письма. Когда я это сделаю, то чудесным образом исцелюсь, вернусь на вырубку, мигом доберусь сюда и все вам расскажу. Примете мое предложение? Я, видите ли, понимаю, что крепко вам обязан, и очень хотел бы вернуть вам долг.
Робен молчал. В нем боролись противоречивые чувства. Он не мог одолеть свое отвращение к этому довольно неприятному посреднику, тем более в таком священном, личном деле.
Каторжник посмотрел на него умоляющим взглядом:
– Прошу вас. Позвольте мне сделать доброе дело. Ради моей бедной матери, честной и святой женщины, и, быть может, она когда-нибудь меня простит… Ради ваших детей, которые сейчас страдают без отца… в большом, недобром городе…
– Хорошо! Ступайте, да, идите прямо сейчас.
– О, благодарю вас, месье, благодарю. Еще кое-что. У меня есть записная книжка, где я отмечаю свой путь и записываю помеченные деревья. Она принадлежит мне… законным образом. Я ее купил. Там есть несколько чистых страниц. Осмелюсь предложить вам написать на них несколько слов, а я переправлю ваше послание во Францию. Напротив фактории Кеплера стоит голландское судно, груженное лесом. Оно со дня на день отправится в Европу. Я исхитрюсь доставить ваше письмо на борт. Думаю, там найдется добрая душа, которая не откажется переслать его вашей семье, особенно когда узнает, что вы политический. Ну что, согласны?
– Да, давайте, – пробормотал Робен.
Не теряя ни минуты, он покрыл два вырванных из блокнота листка убористым тонким почерком, надписал на них адрес и вручил каторжнику.
– А теперь, – сказал тот, – я откланиваюсь. Сегодня же вечером подхвачу лихорадку. А вы прячьтесь получше. До скорой встречи!
– До скорой встречи и удачи вам!
И каторжник тотчас же скрылся за стеной густых лиан.
За все это время Казимир не проронил ни слова, к тому же он не все понимал. Но он был потрясен изменением, которое произошло с его другом. Он уже не узнавал Робена. Его глаза сверкали непривычным огнем, обычно бледное лицо горело. Его всегдашняя молчаливость внезапно сменилась невероятной красноречивостью. Он говорил и говорил, рассказывая очарованному товарищу о своих трудах, борьбе, надеждах и разочарованиях.
Он объяснил ему разницу между уголовным преступником и тем, кто был приговорен за политическую деятельность, и смог дать своему собеседнику представление о том, какая глубокая пропасть разделяла эти два типа каторжников.
Бедняга, правда, так и не смог понять, почему такому безжалостному наказанию подвергают тех, кто ничего не украл и никого не ограбил.
– А теперь, – закончил Робен, – теперь, когда я почти спокоен за судьбу моих родных, рукоятка топора жжет мне руки! За работу, Казимир, за работу! Будем долбить и скрести эту деревяшку без отдыха и срока. Закончим дело нашей свободы, и пусть эта лодка как можно скорее унесет нас подальше от этих проклятых берегов.
– Оно так, – негромко ответил чернокожий.
И они с упорством взялись за дело.
Примерно за полтора месяца до побега Робена в Париже, на улице Сен-Жак, разыгралась весьма трогательная сцена, которую мы коротко опишем ниже. Это было 1 января. В город пришел мороз, усиленный северным ветром, чье ледяное дыхание превратило столицу во французскую версию Сибири.
Бледная женщина в трауре, с глазами, покрасневшими от холода, а может быть, и от слез, медленно поднималась по грязной лестнице одного из громадных домов, что еще можно встретить в некоторых районах старого Парижа. Это настоящие многоэтажные казармы с бесчисленными закутками, доступными для самых тощих кошельков. В подобных домах худо-бедно ютится множество обездоленных людей.
Эта женщина держалась с достоинством, хоть и была одета во вдовье платье, скромное, со следами тщательной починки и очень чистое, что свидетельствовало о постоянных заботах и мужественной борьбе с нищетой.
Поднявшись на седьмой этаж, она на мгновение остановилась перевести дух, вынула из кармана ключ и почти бесшумно вставила его в замочную скважину. На едва слышный скрежет металла при повороте ключа отозвался целый хор детских голосов:
– Это мама! Мама пришла!
Дверь открылась, и навстречу выбежали четверо детей, мальчиков, самому старшему из которых было десять, а самому младшему едва исполнилось три года. Все они облепили мать, нежно прижавшись к ее юбкам.
Она обняла их с некоторой нервозностью, с пылким и страстным чувством, в котором сквозили одновременно радость и боль.
– Ну что, мои хорошие, вы тут без меня были паиньками?
– Конечно, мама, – ответил старший, серьезный, почти как взрослый мужчина. – Вот доказательство: Шарль получил крест в награду за хорошее поведение.
– Клест, мамичка, – пролепетал младший, очаровательный ребенок, шагнув вперед с важностью всех своих трех лет и показав пухлым пальчиком на крест, приколотый на красной ленте к его курточке из серой шерстяной ткани.
– Хорошо, мои милые, очень хорошо, – ответила мать, снова обняв их всех.
В эту минуту она заметила в глубине комнаты высокого молодого человека лет двадцати или двадцати двух. Он был одет в черную фланелевую блузу и со смущенным видом комкал в своих больших руках фетровую шапчонку.
– Ах, это вы, мой славный Николя, добрый вечер, друг мой, – с теплотой сказала женщина.
– Да, мадам, я нарочно пораньше ушел из мастерской, чтобы зайти к вам и пожелать счастливого Нового года… Вам, детям и хозяину… месье Робену, в общем!
Ее бросило в дрожь. Красивое лицо, осунувшееся от страданий, побледнело еще сильнее, взгляд обернулся к большому портрету в золоченой раме, который выглядел разительно неуместно на фоне голых стен мансарды, среди разрозненной мебели, оставшейся от былой благополучной жизни.
Перед портретом молодого мужчины в расцвете лет с тонкими каштановыми усами, лучистым взглядом и энергичным незаурядным лицом в стакане воды стоял крохотный букетик анютиных глазок, невозможная редкость в это время года.
При виде такого трогательного подарка парижского рабочего своему благодетелю, этого свидетельства деликатной сердечности простого ремесленника, на ее глаза навернулись слезы, а горло сдавило с трудом сдерживаемое рыдание.
Дети, увидев мать в слезах, тоже тихо заплакали, стоя перед портретом отца. Обычно дети в нежном возрасте громко выражают свою боль. Безмолвные слезы этих четверых малышей производили душераздирающее впечатление.
Было ясно, что они так же привыкли горевать, как другие дети их возраста – смеяться.
Между тем это был первый день нового года. В роскошных магазинах и скромных лавочках торговцев игрушками торговля шла нарасхват. Париж праздновал, переливаясь огнями, из окон особняков и мансард разносились взрывы смеха. Дети осужденного рыдали.
О нет, они не просили игрушек. Они уже давно были лишены этой радости первых лет жизни и научились без нее обходиться. Да и позволено ли радоваться детям изгнанника? Какое им дело было до мрачного и безнадежного года, что только что завершился, как и до нового, что не сулил ничего, кроме отчаяния?
Мать вытерла слезы и, запросто протянув руку рабочему, сказала ему:
– Спасибо! Благодарю вас от его имени и от меня!
– Что ж, мадам, есть ли какие-нибудь новости? – спросил тот.
– Пока ничего. И наши сбережения на исходе. Работа дает мне все меньше. Молодая англичанка, которая брала у меня уроки французского, заболела и уезжает на юг. Скоро я смогу зарабатывать только вышивкой, а от нее так болят глаза.
– О, мадам, вы забываете обо мне! Я могу работать сверхурочно. И потом, зима когда-нибудь закончится.
– Нет, мой дорогой Николя, я ничего не забыла, ни вашей доброты, ни вашей самоотверженности, ни вашей любви к моим мальчикам, но я не могу ничего от вас принимать.
– О, это самое малое, что я могу для вас сделать. Разве патрон не позаботился обо мне, когда мой отец погиб при взрыве машины? Кто обеспечил куском хлеба мою больную мать? Кому я должен быть благодарен за то, что старушка оставила этот мир со спокойным сердцем? Только вам и ему! Так что, мадам, мы одна семья.
– И поэтому вы хотите умереть на работе, в то время как сами едва сводите концы с концами?
– Мадам, если есть руки, глаза и любовь к работе, то всегда сможешь себя прокормить. Только подумайте, с моим жалованьем механика-наладчика и со сверхурочными я буду зарабатывать как мастер.
– И отдавать нам все, лишая себя самого необходимого?
– Конечно, мы же одна семья!
– Так и есть, дитя мое… и все же я откажусь. Позже будет видно… если нам станет совсем невмоготу, если дети начнут болеть и нам будет грозить голод… О, как страшно об этом думать. Нет, надеюсь, до этого не дойдет. А пока поверьте, что я так тронута вашим предложением, будто бы уже его приняла.
– Но скажите, мадам, нет ли способа вернуть его? Говорят, кое-кто уже прибыл с Бель-Иля и из Ламбессы.
– Они подали прошение о помиловании… Мой муж никогда не станет умолять тех, кто вынес ему приговор. Он всегда был человеком чести и ни за что не изменит себе.
Рабочий опустил голову и не произнес ни слова в ответ.
– Но я хотя бы ему напишу, – сказала мадам Робен сдавленным голосом, – мы все вместе напишем, это будет третье новогоднее письмо… уже третий Новый год мы встречаем без него… Не так ли, дети, напишем папе?
– Да, мама, конечно! – отозвались старшие, а маленький Шарль, усевшись в углу с важным видом, начеркал что-то на листке бумаги и протянул его матери с довольным видом:
– Вот мое письмо… для папы!
Жена каторжника, зная, через какие руки должно пройти ее письмо прежде, чем попадет к мужу, будучи осведомленной о том, как свирепствует цензура в отношении писем к политическим заключенным, писала кратко, желая лишь известить Робена о делах семьи и всячески избегая любых комментариев, которые могли бы навлечь на него гнев тюремного начальства.
О, с каким же трудом эта благородная мать и доблестная жена пыталась смягчить выражения нежности, которые так и рвались из-под ее пера! Но ей было неловко прилюдно выражать свою любовь и горе.
Вот что она писала:
Мой дорогой Шарль!
Сегодня первое января. Прошедший год был для нас печальным, а для тебя ужасным. Принесет ли наступивший год облегчение тебе в твоих страданиях и утешение нам в наших горестях? Мы надеемся на это, как и ты, наш дорогой и благородный мученик, и в этой надежде наша сила.
Я стараюсь держаться, иначе нельзя! И наши славные мальчики тоже, они уже настоящие маленькие мужчины, достойные тебя сыновья. Анри растет. Он учится и уже очень серьезен. Он твоя копия во всем. Эдмон и Эжен тоже подросли. Они очень веселые и немного легкомысленные, как я до того, как к нам пришла беда. Что до нашего Шарля, то невозможно вообразить себе более прелестного ребенка. Он настоящий амурчик, розовый, пухленький, красивый и к тому же умница!.. Можешь поверить, только что, когда он услышал, что я пишу тебе письмо, то принес мне весь исчерканный листок бумаги, который он сам аккуратно сложил, заявив, что это его письмо для папы.
Я работаю и вполне справляюсь с тем, чтобы обеспечивать все наши нужды. Ты можешь быть спокоен на этот счет, мой дорогой Шарль. Будь уверен, что хотя наше существование без тебя ужасно, наши материальные потребности более или менее удовлетворены. Твои друзья продолжают предпринимать попытки добиться твоего освобождения. Получится ли у них? Главное условие – чтобы ты сам подписал прошение о помиловании…
Но станешь ли ты добиваться свободы такой ценой? Если нет, нам говорят, что ты мог бы стать концессионером на землях Гвианы. Мне неизвестно, что это означает. Мне достаточно знать, что я смогу приехать к тебе с нашими детьми. Меня ничего не пугает. И бедность с тобой, пусть и на краю света, будет для нас счастьем!
Скажи мне, что я должна делать. Время дорого, каждая минута без тебя, мой дорогой изгнанник, наполнена тоской и болью. Мы еще можем быть счастливы под солнцем далекой страны.
Мужайся, любимый наш, шлем тебе самые теплые пожелания, все поцелуи наших сердец и всю нашу любовь.
Внизу стояли подпись матери, мужественный и строгий росчерк старшего сына, старательно выведенные, но немного кривые имена Эдмона и Эжена и большая клякса от маленького Шарля, который тоже пожелал расписаться, и ему в этом не отказали.
Через три дня это письмо было на борту парусного судна, которое отправлялось из Нанта прямиком в Гвиану. В то время сообщение между странами было хотя и менее регулярным, чем сегодня, благодаря нынешним трансатлантическим рейсам, но столь же частым, и мадам Робен получала весточки от мужа каждые пять или шесть недель.
Январь и февраль прошли без известий от Робена, уже начался март, а от него по-прежнему ничего не было! Беспокойство бедной женщины сменилось мучительной тревогой, когда однажды утром она получила письмо с парижским штемпелем, в котором ее просили прийти по очень важному делу к совершенно незнакомому ей поверенному.