Полная версия
Путешествие к вратам мудрости
– Ты пока очень молод, – сказала она, спуская платье с левого плеча достаточно низко, чтобы я мог увидеть ее грудь, эти манящие округлости с темными сосками, одновременно возбуждающие и пугающие. – Но рано или поздно любой мальчик должен научиться доставлять удовольствие женщине.
Мне хотелось потрогать ее, но внезапно я ощутил жаркое набухание под моей туникой и, не зная, как вести себя на входе во взрослую жизнь, бросился бежать со всех ног, а в лесу эхом раздавался ее язвительный смех. Вернувшись в деревню, я плюхнулся на колени и молился о том, чтобы Сейна не выдала меня Макене, – он бы наверняка поколотил меня, узнав, что я шпионил за ними.
– Интересно, что они сейчас чувствуют, – пробормотал я, ерзая на стуле.
– Кто «они»? – обернулась ко мне Нейла.
– Рабы. Их запросто покупают и продают. Разве это не оскорбительно для их достоинства?
Нейла пожала плечами, словно я попросил ее объяснить простейшее явление природы – вроде того, почему небо голубое или почему сон нам жизненно необходим.
– Чушь городишь, мой обожаемый племянник, – ответила она. – Нет у них достоинства. Они всего лишь рабы, и только. Их чувства не имеют значения. Сомневаюсь, есть ли они у них вообще.
– У Семь есть, – возразил я, потому что всего несколькими днями ранее я застал оно плачущим на обочине одного из наших полей, где Семь полагалось неотлучно пасти скот. Когда я спросил, почему оно слезы льет, Семь ответило, что тоскует по дому. Естественно, я напомнил, что теперь Сарапион его дом, но оно только покачало головой, и на лице его проступило нечто похожее на ненависть. Насколько я помню, прежде я почти не обращал внимания на тех, кто вкалывал ради нашего блага, как не удостаивал вниманием траву, или колодец, или ковры на нашем полу, но поведение Семь смутило меня и побудило задуматься, почему кто-то хозяин, а кто-то раб.
– Семь упрямится, – сказала Нейла. – Ему самое место среди животных, потому что оно и само животное. А у Восемь тяга попереживать. Когда в прошлом году оно родило и Макена продал младенца, Восемь потом долго не работало. Мы с твоей матерью проявляли сочувствие время от времени, но даже нам надоело с этим возиться. И поди ж ты, каждый раз, когда Восемь проходит мимо, оно глядит на меня так, будто смеет иметь обо мне свое особое мнение.
Я вспомнил этот случай, дело было прошлым летом. В семье представления не имели, кто обрюхатил Восемь, но мой отец настоял на том, чтобы продать ребенка, как только его отлучат от груди. Помнится, ему дали за младенца хорошую цену, однако потом Восемь выло часами, и утихомирить его удалось, только когда ему в рот засунули кляп. Теперь оно вообще не говорит, будто онемело, но я удивился, узнав, что оно столь непочтительно к моей тете. Восемь – как одичавшая лошадь, подумал я, покалеченная кобыла.
Рынок в колоннаде ожил, когда появился Бал Прискуми, постаревший и растолстевший с предыдущего визита к нам, но его рыжая борода впечатляла не менее, чем прежде. За Прискуми следовала группа мужчин, женщин и детей, все с опущенными головами и выражением безысходности на лицах, черных лицах, изрядно чернее, чем у любого жителя Сарапиона и у меня тоже. Белки глаз у этих черных людей были испещрены кроваво-красными венами и выглядели устрашающе. Вдобавок они были почти голыми – на мужчинах и мальчиках ничего, кроме набедренной повязки, женщины и девочки кутались в тряпье, едва прикрывавшее их чресла. Я смотрел на девушек, обхвативших руками свои груди, и опять пылал желанием, как и при встрече с Сейной. С недавних пор вожделение непрестанно беспокоило меня. Если раньше я не испытывал ни малейшего интереса к женщинам, полагая их годными лишь для работы по дому и уходу за детьми, теперь ловил себя на том, что на улице таращусь на юных девушек, а если кто-нибудь из них встретится со мной взглядом, я впадаю в необъяснимую тоску и одновременно горю желанием потрогать себя, ибо на днях я обнаружил, что мое тело, если умело с ним обращаться, способно доставить ранее неведомые мне наслаждения.
Низким звучным голосом, перекрывавшим шум толпы на рыночной площади, Бал Прискуми объявил число рабов на продажу – шестнадцать мужчин и более двадцати женщин и детей, – и я засомневался, удастся ли нам купить девятерых, учитывая немалое количество других заинтересованных покупателей. Нейла проводила осмотр мужчин, приказывая им показать подошвы ног, затем побегать на месте и согнуть руку так, чтобы видны были мускулы. Она ощупывала руками их кожу, будто уже была их хозяйкой. У некоторых приподнимала набедренные повязки и разглядывала те части тела, что делают мужчину мужчиной, а когда она пыталась взвесить эти части на своей ладони, бескрайнее унижение читалось на лицах рабов. Затем Нейла взялась за женщин, исследуя их ладони в поисках отметин от тяжелой работы, проверяя зубы и десны, нет ли на них признаков заболевания, – точно так же осматривают жеребцов или племенных кобыл, прежде чем решить, стоит ли торговаться за них. Дети Нейлу мало интересовали, но она все равно осмотрела и детей тоже.
Когда она закончила, мы перебрали содержимое кошелька, прежде чем вступить в переговоры с Балом Прискуми. Ей нужны пять мужчин, заявила Нейла и указала, какие именно, и четыре женщины.
– А как насчет ребенка? – спросил я, обернувшись к малышовой группе, и столь пристальное внимание явно напугало детишек.
– Детей нам хватает, – покачала головой Нейла.
– Ну хотя бы одного ребенка, – упорствовал я. – Женского пола. У ребенка много лет впереди, чтобы работать и работать, замена долго не потребуется. Разве нам это не выгодно?
Поразмыслив несколько секунд, Нейла кивнула.
– Наверное, ты прав, – признала она. – Но только одного. Выбирай по своему вкусу.
Я медленно обошел детей, меря взглядом всех и каждого с головы до ног, а когда остановился перед самой хорошенькой девочкой, потянулся, чтобы приподнять подол ее платьишка, беря пример с Нейлы, которая проделывала то же самое с набедренными повязками мужчин. Но стоило моим пальцам коснуться драной ткани, как паренек, стоявший рядом с девочкой, потянулся к железному пруту с тавром для клеймения, воткнутому в горящие угли, чтобы мигом пометить раба – собственность его нового владельца. Не отпрыгни я вовремя, безобразный рубец остался бы на мне навсегда. А так кончик раскаленной железяки лишь царапнул мою шею. Я закричал от боли, кожу жгло немилосердно, и должен признаться, начни корова с нашего поля потчевать меня сплетнями о стаде, я бы удивился куда меньше, чем порывистому наскоку этого раба.
Парень громко заговорил на неведомом мне языке, но я уже сообразил благодаря невероятному сходству между ними, что эти двое брат и сестра, и ни с того ни с сего он разобиделся, когда я дотронулся до его родственницы. Я бы с наслаждением нанес ему ответный удар, но работорговец уже лупил его палкой, и я вернулся к девочке.
– Вот это, – сказал я Нейле.
Встав лицом к оно, я улыбался, давая понять, что не причиню ему зла, но физиономия у оно будто окаменела, а в глазах застыла лютая ненависть. Я приподнял платьишко на оно и остался доволен тем, что увидел.
Выходит, моя мать Фюраха была права. Некоторые рабы легко возбудимы и склонны к буйству, и мы должны осторожно выбирать тех, кого мы хотим купить. У меня мелькнула мысль – может, вообще никого не покупать, а переждать денек-другой, когда на рынок, возможно, привезут более послушных рабов, но Нейла уже заключила сделку с Балом Прискуми, и мне пора было с ним расплатиться.
Заплатив, мы скрепили кандалами лодыжки нашего имущества и повели наших новых рабов домой.
Южная корея
311 г. от Р. Х.
Двумя годами позже в доме, куда нас забрали против нашей воли, я впервые забрал чужую жизнь.
С тех пор как нас подвергли великому унижению, я ощущал едкую тошноту в глубине живота, тошнота крепко оплетала внутренности и давила в самую сердцевину моего естества. Я просыпался поутру, и боль была уже тут как тут, в течение дня она становилась злее, а ночью была почти невыносимой. Не в последний раз в моей жизни я сознавал, что жажду мести, и на этот раз кровавой.
Я с трудом сдерживался, чтобы не обвинить вслух нашего Досточтимого Отца в том, что именно он довел нашу семью до столь жалкого состояния. Всю свою жизнь отец обретался в городке Бинцон на берегах реки Гоньэнчиэ[26], где чинил лодки рыбакам, сбывавшим дневной улов на рынке. Работа была стоящей: мы обзавелись собственным домом, пусть и небольшим, нам было чем прикрыть наготу и во что обуться. И мы никогда не голодали. Но Досточтимый Отец был жаден, возмущался необходимостью платить налоги нашим небожителям-землевладельцам, и наконец при поддержке людей, которых он знал с детства, отец взбунтовался против пошлин, считавшихся в Бинцоне чем-то само собой разумеющимся с того мгновения, как Тангун[27], спустившись с небес, основал дивную страну Чосон. Восстания всегда обречены на провал, и мятежников наказали, лишив вкупе с их домочадцами свободы. Нас отдали под надзор работорговцу, он приволок нас в Инчхон[28] и продал могущественному торговцу пряностями по имени Цон Йон Сеок, а тот забрал нас к себе домой в Вайерисон[29], чтобы на веки вечные превратить нашу семью в домашний скарб, а вместо имен нам присвоили номера.
Как же я презирал Досточтимого Отца за его гордыню! Он всегда смотрел на меня свысока, потому что я не хотел всю мою жизнь рубить древесину для починки лодочных днищ или нарезать ткань для парусов! Отец усердно давал мне понять, насколько я недотягиваю до моего Старшего Брата, героя, пропавшего без вести, единственного, твердил отец, героя в нашей семье, – притом что брат сбежал от нас много лет назад, и кто знает, какую жизнь он вел и не погряз ли в разврате либо иных отвратительных грехах! Меня же отец постоянно высмеивал за то, что я не болтался по улицам, словно бездомное животное, не дрался с другими мальчишками и не проливал ни своей крови, ни чужой, а предпочитал жить, размышляя и занимаясь искусством!
– Ха, тоже мне! – язвил глава семьи.
Я сейчас расскажу о том постыдном дне, когда Досточтимый Отец, вернувшись домой, обнаружил, что Добрая Мать учит меня издревле уважаемому искусству шитья. Она шила новое платье для Старшей Сестры, отрезая куски от рулона ткани, присланного прямиком из Когурё[30], и как раз завершала работу вышивкой огненного дракона по подолу платья[31]. Наблюдая за Матерью, я придумал другой узор, изображавший течение великой Ханган[32], и нарисовал его хворостиной на нашем песочном полу. Платье с таким подолом, казалось мне, получится необычайно красивым. Добрую Мать восхитила моя выдумка, и я спросил, не разрешат ли мне самому поработать над узором. Мать согласилась, и около двух часов кряду я трудился над вышивкой с самозабвением творца, ничего не видя и не слыша вокруг. Придя домой, Досточтимый Отец выбил из-под меня табурет и швырнул платье в огонь, где оно сгорело дотла прежде, чем стих плач Доброй Матери. Отец бил меня, лежащего на полу, приговаривая, что я, его сын, позорю его, занимаясь женской работой.
– Ха! – выкрикнул я сквозь слезы и взбесил Отца еще сильнее, заявив, что сотворение красоты стоит любых побоев, пусть лупит меня сколько хочет, я все равно найду другое платье, другую иголку, другие нитки, чтобы создавать мои собственные узоры. Отец воздел руки к небу, вопрошая, с какой стати небеса навязали ему такого сына, но мне было плевать на его оскорбления. «Ха!» – крикнул я опять и затем в третий раз «Ха!», что побудило Досточтимого Отца пнуть меня в лицо, дабы я больше не «хакал».
Я рыдал и проклинал себя за слабость, однако отцовская жестокость нанесла урон не только моему телу, но и моему образу мыслей. В дальнейшем каждый раз, когда со мной скверно обращались, я утешал себя тем, что наступит день, когда я покину Бинцон навсегда, следуя примеру Старшего Брата, и заживу, как хочу, в мире, где я смогу шить ночью и днем сколько пожелаю! Все это у меня отняли, когда Досточтимый Отец вообразил, будто такому молодцу, как он, не пристало платить налоги!
Цон Йон Хи[33], сына моего хозяина, я возненавидел с первой же нашей встречи. Он был на год старше меня, и когда нас продавали, он присутствовал на торгах, тыкал пальцами в меня и мою родню, словно ощупывал фрукты, выясняя, достаточно ли они созрели на его вкус, а потом срывал с нас одежду и разглядывал наши тела. Этот паскудник возвращался в Вайерисон верхом на собственном коне, нас же побросали на телегу, и, глядя, как его толстая задница подскакивает и вновь обрушивается на спину несчастного животного, я кипел от злости. Когда мы сделали остановку, давая лошадям передышку, слуги поднесли Цон Йон Хи тушеную курятину, сдобренную красным перцем, в бульоне из морских водорослей, и он нарочно жрал это блюдо на глазах у нас, измываясь над нами, голодными. Недоеденное он попросту выбросил и рассмеялся, сообразив, как нам неймется вылизать эти остатки с пыльной дороги. Добрая Мать и Уважаемая Тетушка рыдали, настолько голод истерзал их желудки, и Цон Йон Хи обзывал их гнусными словами, за что его никто не упрекнул, некому было. Досточтимый Отец сидел на краю телеги, уставившись на окрестные поля, а я молился, горько сожалея о тех вздорных поступках, что стали причиной нашего великого унижения.
Ехали мы долго, дней чуть ли не десяток, но в конце концов прибыли в огромное поместье, где Цон Су Мин, жена нашего хозяина, объяснила сварливым тоном, каковы отныне будут наши обязанности, и не преминула напомнить, что свободы мы лишены. Досточтимого Отца отправили трудиться на полях, а Доброй Матери и Уважаемой Тетушке выпала тяжелая и оскорбительная обязанность мыть полы, стоя на четвереньках. Старшую Сестру отослали на кухню, меня же назначили мальчиком на побегушках: я должен был являться на любой зов днем и ночью и делать что прикажут. На задах хозяйского дома стояла небольшая лачуга с шестью койками, где Старшей Сестре и мне, вместе с четырьмя другими детьми, работавшими в поместье, предлагалось спать. На двери были вырезаны три свечи, две горевшие и средняя погасшая; в жару крышу сдвигали, и я мог смотреть на небо, забывая обо всем на свете.
– Когда-нибудь я буду жить среди звезд, – сказал я мальчику, чья койка была справа от меня, он хохотал и потешался надо мной, тогда я врезал ему промеж глаз, и впредь ему уже было не до смеха! Ха!
Между койками висели тонкие занавески – слабая замена домашнему уюту, но мы со Старшей Сестрой спали рядом и могли перешептываться по ночам, прежде чем найти утешение в мире сновидений.
Жирная свинья Цон Йон Хи проводил на кухне почти столько же времени, сколько те, кто там работал, ибо каждый час ему требовалось набить утробу. Он был непомерно толст и постоянно потел с ног до головы; стоило мне взглянуть на него, как я тут же чувствовал позыв к рвоте. Подбородков у него было больше, чем у меня пальцев! Ха! Иногда он бросал что-нибудь на пол лишь затем, чтобы я поднял брошенное. Меня он терпеть не мог, так же, как я его. Приятно было сознавать, до чего же он бесится, глядя на меня, стройного и красивого, ведь сам он был безобразным чудищем, и девушки-кухарки подумывали, а не выколоть ли себе глаза, лишь бы не видеть его мерзкую харю. Однажды Цон Йон Хи застукал меня целующимся с девушкой на кухне. От злости он покрылся красными пятнами, сорвал с меня рубаху и велел двум рабам привязать меня к столбу, а затем отдубасил палкой. А когда я в обмороке рухнул на землю, кровоточа, он вынул свою крошечную пипиську и поссал на меня. Струя вонючей желтой гадости вызвала у меня желание содрать кожу с тела и бродить по миру в образе окровавленного скелета!
Старшей Сестре Цон Йон Хи не прекращал оказывать знаки внимания, наведываясь на кухню ночью и днем и требуя приготовить ему кимчи ччигэ или манду[34]. И пока Сестра готовила, он подкрадывался и прижимался к ней тучным телом, нередко она выбегала из кухни в слезах, оскорбленная его приставаниями. Он свирепел и швырял наполовину приготовленную еду на пол, предоставляя мне убирать за ним это месиво. Как мне хотелось поговорить с Досточтимым Отцом, рассказать ему, что происходит, и придумать, как нам устроить побег, но с первого же дня нас держали порознь друг от друга.
Я понимал, что если Цон Йон Хи не уймется, мне придется в одиночку защищать честь Старшей Сестры.
Час расплаты пробил наконец, когда однажды поздним вечером поведение Цон Йон Хи стало чересчур непристойным. В течение нескольких последних дней на кухне кипела работа. Наш хозяин Цон Йон Сеок пригласил свою престарелую родню, проживавшую в городе, на торжественный ужин, и вся прислуга трудилась от зари до зари, наводя порядок и готовя угощения. Мне приказали подметать дорожку перед домом, чистить овощи и обжаривать овес для лошадей. Что только добавило унижения, ведь меня заставили готовить для животных еду куда более вкусную, чем та, которую ел я сам! Ха!
Однажды вечером я стоял во дворе, вываливая овощные очистки в корыто для свиней и корчась, ибо в сумеречной тишине до меня отчетливо доносился разговор между скотиной Цон Йон Хи и его приятелем по имени Кхим До Йон – парнем, бесчестным до мозга костей. Всем было известно, как он дурно обошелся с местной девушкой низкого происхождения: заключив с ней договор о свадьбе, впихнул ей в живот младенца, хотя она сопротивлялась, а потом отказался взять ее в жены. Подлец! Родители увезли ее куда подальше, обвинив дочь в том, что она позволила Кхим До Йону украсть ее девственность, хотя все вокруг знали, что он взял ее силой. Однако Цон Йон Хи только что не молился на своего приятеля, таскался за ним по пятам, словно никчемная хворая псина, кем он и был на самом деле!
– Глянь, какой он худой, – кивнул в мою сторону Кхим До Йон и не соврал – мои ребра, обтянутые кожей, можно было легко пересчитать. – И от него воняет в придачу! Даже сюда доносится эта жуткая вонь!
– Он самый тупой из всех рабов, – внес свою лепту Цон Йон Хи. – И урод каких мало. Никогда не видел рожи противнее. Его нельзя в коровник пускать, молоко сразу скиснет.
Я обернулся, и мои руки сами собой сжались в кулаки. Я бы кинулся на него, но из кухни вышла Старшая Сестра с ведром помоев, приблизилась ко мне, парни перестали насмехаться надо мной и занялись Сестрой, оглядывая ее с ног до головы. И дьявольским вожделением горели их глаза.
– Кто эта красотка? – спросил Кхим До Йон. – Прежде я ее здесь не видел.
– Эта еще тупее, чем ее братец, – ответил Цон Йон Хи. – Ну да, с виду очень даже ничего. Эй, иди сюда, кухарочка, сядь ко мне на колени! – окликнул он Старшую Сестру.
Та в оторопи глянула на него в упор, заливаясь краской, покачала головой и зашагала в дом.
– Я сказал – иди сюда! – заорал Цон Йон Хи, и ей ничего не оставалось, как подчиниться.
Когда Сестра подошла к ним поближе, Кхим До Йон схватил ее и рывком усадил к себе на колени. Сестра вскрикнула, и в тот же миг Цон Йон Хи потянулся к ее платью, разорвал его сверху, и груди Сестры вывалились наружу. Оскорбление было столь превеликим, что я, бросив ведро, изготовился свернуть ему шею, но в этот момент матери толстяка вздумалось выйти на воздух, и он отпустил Старшую Сестру. Плача, она убежала обратно на кухню.
Ближе к ночи, когда мы устраивались на наших койках, Старшая Сестра все еще горько переживала унижение, которому ее подвергли, и я обнимал ее и клялся, что вызволю нас из этого треклятого места как только смогу. Потом я улегся на свое место и уже задремывал, когда вдруг услыхал, как открылась входная дверь и по полу шлепают чьи-то босые ноги. Сперва я подумал, что мне это почудилось, ибо совершенно незачем кому-либо наведываться в нашу лачугу среди ночи, и тут же на занавеске, висевшей между моей койкой и койкой Старшей Сестры, я увидел огромную бесформенную тень, и до меня донесся приглушенный плач Сестры – мерзавец Цон Йон Хи зажимал ей рот ладонью.
Гнев мой обрел мощь смерча, я всем телом ощутил этот вихрь и, вскочив на ноги, отдернул занавеску. Грязная скотина Цон Йон Хи забрался в постель Сестры и раздевал ее, коленом пытаясь раздвинуть ей ноги. Увидев меня, он замер, потом слез со своей жертвы и, ругаясь, оттолкнул меня к моей лежанке, прежде чем снова задернуть занавеску. Я увидел, как его тень снова пытается овладеть моей Старшей Сестрой, и метнулся на кухню в надежде найти что-нибудь, чем бы я мог остановить его. На подоконнике я углядел серебряную статуэтку Минервы, схватил ее и ринулся обратно. Подбежав к койке Старшей Сестры, я с размаху ударил Цон Йон Хи статуэткой по затылку! Он застонал, повалился на пол, и я опять ударил его, и опять, чувствуя, как становлюсь сильнее с каждым взмахом руки.
Когда он умирал, что-то мерзко булькало в его жирном теле. Потом изо рта хлынула бурным потоком кровь, потекла по губам и всем подбородкам. Вскоре тело дернулось в судороге, голова свесилась набок, и когда я, собравшись с духом, наклонился и посмотрел ему в глаза, я понял, что убил его.
О содеянном я не сожалею, ничуть! Он был скотиной и заслуживал смерти! Ха!
Часть третья
Господин Умелец
Эритрея
340 г. от Р. Х.
Звали ее Лерато, что на моем языке означает «красивая женщина», хотя женщиной она пока не была, как и я мужчиной. Мы с Хэлином впервые увидели ее холодным весенним утром, когда засуха, терзавшая наши земли целых два года, наконец прекратилась, и тогда же знаменитый торговец специями Чусеок привез Лерато в Адулис[35]. Купил он ее несколькими днями ранее, и ему не терпелось щегольнуть своим свежим приобретением, как и дюжиной других новых рабов, поэтому он повел их на рыночную площадь с утра пораньше, когда там скапливается больше всего народу. К Чусеоку не всегда относились с почтением, потому что был он чрезвычайно низкорослым, жирным и походил на омерзительный пузырь из крови и сала. За долгие годы на его долю выпало немало издевок и насмешек, остряки называли его не иначе как Страус Громада из Асмары[36], но торговля специями – дело прибыльное, и Чусеок был твердо намерен добиться признания и почестей в своем родном городе.
Коротко стриженные волосы Лерато плотно облегали голову, а ясность сверхъестественно огромных голубых глаз даже на расстоянии была ослепительной. Щеки впали – наверное, от голода, – и кости под шеей заметно выпирали. Неудивительно, что от столь неотразимой девушки ни я, ни мой двоюродный брат не могли глаз отвести. Я настойчиво упрашивал Хэлина познакомиться с ней, ибо, невзирая на физические изъяны, ему куда лучше, чем мне, удавалось разговорить девушек, позабавив их для начала дурацкими шутками. Я же до сих пор стеснялся и не знал, как себя вести, оставаясь чуть ли не единственным парнем в округе, кому еще только предстояло перейти через границу между детством и возмужалостью. Но когда Лерато прошествовала мимо нас, на три шага позади своего хозяина, Хэлин не успел собраться с духом, чтобы обратиться к ней, и я, разумеется, тоже, однако Лерато, вероятно, почувствовала на себе мой взгляд, поскольку обернулась в мою сторону, мы глянули друг другу в глаза, и я ощутил, как внутри меня всколыхнулось нечто, мне прежде неведомое.
Ее красота так потрясла меня, что до конца дня я с трудом мог сосредоточиться на работе. Наконец-то достаточно повзрослев, чтобы пренебречь требованиями моего отца, я занялся изготовлением деревянных стел. На кладбище, коим завершался наш округ, стелы служили вековечными надгробиями на могилах усопших. Естественно, только богачи могли позволить себе почтить память родных и близких рукодельной стелой, все остальные закапывали своих мертвецов, никак не помечая захоронения. Впрочем, скромность была не в чести среди моих соседей, и люди даже со скудными средствами, норовя поважничать, прибегали к моим услугам, когда кто-нибудь из их родни отчаливал в мир иной. Навыки мои совершенствовались, репутация крепла, и семьи начали соперничать друг с другом – кто закажет памятник с самым изысканным рисунком.
Стелами я занимался уже почти два года, древесину брал в ближайшей дубовой роще, и нередко, по настоянию заказчиков, мои сооружения бывали раза в два выше человеческого роста, а шириной в треть от длины. Обычно края я делал прямыми и лишь на верхушке вырезал изящный полукруг, но лучше всего мне удавались рисунки на фронтоне – они будто свидетельствовали о прожитой жизни покойных. Прежде чем приступить к работе, я проводил сколько-то времени с осиротевшей семьей, и в моей голове возникали образы, словно вызванные бестелесным призраком. Стоило этим образам обрести форму, как я принимался за дело.
В тот день, когда я впервые говорил с Лерато, она пришла в мою мастерскую в сопровождении Сюмин, ее хозяйки, недавно потерявшей одного из своих одиннадцати сыновей при загадочных обстоятельствах. Не то чтобы Сюмин отчаянно горевала, утратив сына. Парень был из женоподобных и славился развязностью и грубой речью. Однажды, когда мы были еще совсем юными, он пристал ко мне в бассейне с просьбой погладить его затвердевшую «штуковинку», я исполнил его просьбу, но тут же устыдился своей покладистости и понадеялся, что Ману ничего об этом не узнает, иначе он непременно высек бы меня за непристойное поведение.