bannerbanner
Статьи критиков о русской литературе. Белинский. Добролюбов. Писарев
Статьи критиков о русской литературе. Белинский. Добролюбов. Писарев

Полная версия

Статьи критиков о русской литературе. Белинский. Добролюбов. Писарев

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Читая Гомера, вы видите возможную полноту художественного совершенства; но она не поглощает всего вашего внимания; не ей исключительно удивляетесь вы: вас более всего поражает и занимает разлитое в поэзии Гомера древнеэллинское миросозерцание и самый этот древнеэллинский мир. Вы на Олимпе среди богов, вы в битвах среди героев; вы очарованы этой благородною простотою, этою изящною патриархальностью героического века народа, некогда представлявшего в лице своем целое человечество; но поэт остается у вас как бы в стороне, и его художество вам кажется чем-то уже необходимо принадлежащим к поэме, и потому вам как будто не приходит в голову остановиться на нем и подивиться ему. В Шекспире вас тоже останавливает прежде всего не художник, а глубокий сердцеведец, мирообъемлющий созерцатель; художество же в нем как будто признается вами без всяких слов и объяснений. Так, рассуждая о великом математике, указывают на его заслуги науке, не говоря об удивительной силе его способности соображать и комбинировать до бесконечности предметы. В поэзии Байрона прежде всего обоймет вашу душу ужасом удивления колоссальная личность поэта, титаническая смелость и гордость его чувств и мыслей. В поэзии Гете перед вами выступает поэтически созерцательный мыслитель, могучий царь и властелин внутреннего мира души человека. В поэзии Шиллера вы преклонитесь с любовию и благоговением перед трибуном человечества, провозвестником гуманности, страстным поклонником всего высокого и нравственно-прекрасного. В Пушкине, напротив, прежде всего увидите художника, вооруженного всеми чарами поэзии, призванного для искусства как для искусства, исполненного любви, интереса ко всему эстетически прекрасному, любящего все и потому терпимого ко всему. Отсюда все достоинства, все недостатки его поэзии, – и если вы будете рассматривать его с этой точки, то с удвоенною полнотою насладитесь его достоинствами и оправдаете его недостатки, как необходимое следствие, как оборотную сторону его же достоинств…

Призвание Пушкина объясняется историею нашей литературы… До него у нас не было даже предчувствия того, что такое искусство, художество, которое составляет собою одну из абсолютных сторон духа человеческого. До него поэзия была только красноречивым изложением прекрасных чувств и высоких мыслей, которые не составляли ее души, но к которым она относилась как удобное средство для доброй цели, как белила и румяны для бледного лица старушки-истины. Это мертвое понятие о пользе поэтической формы для выражения моральных и других идей породило так называемую дидактическую поэзию и было выражено Мерзляковым в следующих стихах, кажется, переведенных им из Тассо:

Так врач болящего младенца ко устамНесет фиал, сластьми упитан по краям:Счастливец, обольщен, пьет горькое целенье.Обман ему дал жизнь, обман ему спасенье!

Наша русская поэзия до Пушкина была именно позолоченною пилюлею, подслащенным лекарством. И потому в ней истинная, вдохновенная и творческая поэзия только проблескивала временами в частностях, и эти проблески тонули в массе риторической воды. Много было сделано для языка, для стиха, кое-что было сделано и для поэзии; но поэзии как поэзии, то есть такой поэзии, которая, выражая то или другое, развивая такое или иное миросозерцание, прежде всего была бы поэзией, – такой поэзии еще не было! Пушкин был призван быть живым откровением ее тайны на Руси, И так как его назначение было завоевать, усвоить навсегда русской земле поэзию, как искусство, так, чтоб русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзиею и перейти в рифмованную прозу, – то естественно, что Пушкин должен был явиться исключительно художником.

Еще раз: до Пушкина были у нас поэты, но не было ни одного поэта-художника; Пушкин был первым русским поэтом-художником. Поэтому даже самые первые незрелые юношеские его произведения, каковы: «Руслан и Людмила», «Братья разбойники», «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан», отметили своим появлением новую эпоху в истории русской поэзии. Все, не только образованные, даже многие просто грамотные люди, увидели в них не просто новые поэтические произведения, но совершенно новую поэзию, которой они не знали на русском языке не только образца, но на которую они не видали никогда даже намека. И эти поэмы читались всею грамотною Россиею; они ходили в тетрадках, переписывались девушками, охотницами до стишков, учениками на школьных скамейках, украдкою от учителя, сидельцами за прилавками магазинов и лавок. И это делалось не только в столицах, но даже и в уездных захолустьях. Тогда-то поняли, что различие стихов от прозы заключается не в рифме и размере только, но что и стихи, в свою очередь, могут быть и поэтические и прозаические. Это значило уразуметь поэзию уже не как что-то внешнее, но в ее внутренней сущности… Чтоб выразить всю силу неотразимого влияния на душу и сердце человека поэзии Гомера, греки говорили, что он похитил пояс Афродиты…

Пушкин первый из русских поэтов овладел поясом Киприды. Не только стих, но каждое ощущение, каждое чувство, каждая мысль, каждая картина исполнены у него невыразимой поэзии. Он созерцал природу и действительность под особенным углом зрения, и этот угол был исключительно поэтический. Муза Пушкина – это девушка-аристократка, в которой обольстительная красота и грациозность непосредственности сочетались с изяществом тона и благородною простотою и в которой прекрасные внутренние качества развиты и еще более возвышены виртуозностью формы, до того усвоенной ею, что эта форма сделалась ей второю природою.

Самобытные мелкие стихотворения Пушкина не восходят далее 1819 года и с каждым следующим годом увеличиваются в числе. Из них прежде всего обратим внимание на те маленькие пьесы, которые, и по содержанию и по форме, отличаются характером античности и которые с первого раза должны были показать в Пушкине художника по превосходству. Простота и обаяние их красоты выше всякого выражения: это музыка в стихах и скульптура в поэзии. Пластическая рельефность выражения, строгий классический рисунок мысли, полнота и оконченность целого, нежность и мягкость отделки в этих пьесах обнаруживают в Пушкине счастливого ученика мастеров древнего искусства.

А между тем он не знал по-гречески, и вообще многосторонний, глубокий художнический инстинкт заменял ему изучение древности, в школе которой воспитываются все европейские поэты. Этой поэтической натуре ничего не стоило быть гражданином всего мира и в каждой сфере жизни быть как у себя дома; жизнь и природа, где бы ни встретил он их, свободно и охотно ложились на полотне под его кистью.

До Пушкина было довольно переводов из греческих поэтов, равно как и подражаний греческим поэтам… но, несмотря на все это, за исключением отрывков из переводимой Гнедичем «Илиады», на русском языке не было ни одной строки, ни одного стиха, который бы можно было принять за намек на древнюю поэзию. Так продолжалось до Батюшкова, муза которого была в родстве с музою эллинскою и который превосходно перевел несколько пьес из антологии[15]. Пушкин почти ничего не переводил из греческой антологии, но писал в ее духе так, что его оригинальные пьесы можно принять за образцовые переводы с греческого. Это большой шаг вперед перед Батюшковым, не говоря уже о том, что на стороне Пушкина большое преимущество и в достоинстве стиха. Посмотрите, как эллински или как артистически (это одно и то же) рассказал Пушкин о своем художественном призвании, почувствованном им еще в лета отрочества; эта пьеса называется «Муза»:

В младенчестве моем она меня любилаИ семиствольную цевницу мне вручила;Она внимала мне с улыбкой; и слегкаПо звонким скважинам пустого тростникаУже наигрывал я слабыми перстамиИ гимны важные, внушенные богами,И песни мирные фригийских пастухов.С утра до вечера в немой тени дубовПрилежно я внимал урокам девы тайной;И, радуя меня наградою случайной.Откинув локоны от милого чела,Сама из рук моих свирель она брала;Тростник был оживлен божественным дыханьемИ сердце наполнял святым очарованьем.

Да, несмотря на счастливые опыты Батюшкова в антологическом роде, таких стихов еще не бывало на Руси до Пушкина! Нельзя не дивиться в особенности тому, что он умел сделать из шестистопного ямба – этого несчастного стиха, доведенного до пошлости русскими эпиками и трагиками доброго старого времени[16]. За него уже было отчаялись, как за стих неуклюжий и монотонный, а Пушкин воспользовался им, словно дорогим паросским мрамором, для чудных изваяний, видимых слухом… Прислушайтесь к этим звукам, – и вам покажется, что вы видите перед собою превосходную античную статую:

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,На утренней заре я видел Нереиду.Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть:Над ясной влагою полубогиня грудьМладую, белую, как лебедь, воздымалаИ влагу из власов струею выжимала.

Акустическое богатство, мелодия и гармония русского языка в первый раз явились во всем блеске в стихах Пушкина. Мы не знаем ничего, что могло бы в этом отношении сравниться с этою пьескою:

Я верю, я любим; для сердца нужно верить.Нет, милая моя не может лицемерить;Все непритворно в ней: желаний томный жар,Стыдливость робкая, харит бесценный дар,Нарядов и речей приятная небрежностьИ ласкавых имен младенческая нежность.

Правда, последний стих есть не более как верный перевод стиха Андре Шенье – «Et des noms caressant la mollesse enfantine», но если где имеет глубокий смысл выражение: «Он берет свое, где ни увидит его», то, конечно, в отношении к этому стиху, который Пушкин умел сделать своим.

Тем же античным духом веет и в антологических пьесах Пушкина, писанных гекзаметром. Между ними особенно превосходны пьесы «Труд» и «Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают» (первая оригинальная, вторая из Ксенофана Колофонского). Мы ограничимся выпискою тоже превосходной, но только маленькой пьесы, принадлежащей, впрочем, к самому позднейшему времени поэтической деятельности Пушкина:

Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила;К ней на плечо преклонен, юноша вдруг задремал.Дева тотчас умолкла, сон его легкий лелея,И улыбалась ему, тихие слезы лия.

…Перечтите пьесы: «Домовому», «Недоконченная картина», «Возрождение», «Умолкну скоро я», «Земля и море», «Алексееву», «Ч***ву», «Зачем безвременную скуку», «Люблю ваш сумрак неизвестный», и еще более пьесы: «Простишь ли мне ревнивые мечты», «Ненастный день потух», «Ты вянешь и молчишь», «К морю», – вглядитесь и вслушайтесь в этот стих, в этот оборот мысли, в эту игру чувства: во всем найдете чистую поэзию, безукоризненное искусство, полное художество, без малейшей примеси прозы, как старое крепкое вино без малейшей примеси воды. В некоторых из них вы можете придраться к мысли, недостаточно глубокой, к взгляду на вещи, слишком юному или слишком отзывающемуся эпохою; но со стороны поэзии выражения и поэзии созерцания вам нечего будет осудить. Сравните и эти пьесы с произведениями предшествовавших Пушкину школ русской поэзии: между ними не будет никакой связи, вы увидите совершенный перерыв, если не возьмете в соображение тех пьес Пушкина, которые мы означили именем переходных и о которых говорили подробно в предшествовавшей статье. Это не значит, чтоб в произведениях прежних школ не было ничего примечательного или чтоб они были вовсе лишены поэзии: напротив, в них много примечательного, и они исполнены поэзии, но есть бесконечная разница в характере их поэзии и характере поэзии Пушкина. Произведения прежних школ в отношении к произведениям Пушкина – то же, что народная песня, исполненная души и чувства, народным напевом пропетая простолюдином, в отношении к лирической песне поэта-художника, положенной на музыку великим композитором и пропетой великим певцом. Сравним, для доказательства, пьесу замечательнейшего из прежних поэтов «Песня» с пьесою Пушкина «Ненастный день потух»:

О милый друг, теперь с тобою радость!А я один – и мой печален путь;Живи, вкушай невинной жизни сладость;В душе не изменись; достойна счастья будь…Но не отринь, в толпе пленяемых тобою,Ты друга прежнего, увядшего душою;Веселья их дели – ему отрадой будь;Его, мой друг, не позабудь.О милый друг, нам рок велел разлуку;Дни, месяцы и годы пролетят:Вотще к тебе простру от сердца руку —Ни голос твой, ни взор меня не усладят;Но и в дали с тобой душа моя согласна,Любовь ни времени, ни месту не подвластна;Всегда, везде ты мой хранитель-ангел будь,Меня, мой друг, не позабудь.О милый друг, пусть будет прах холодныйТо сердце, где любовь к тебе жила;Есть лучший мир; там мы любить свободны;Туда душа моя уж все перенесла;Туда всечасное стремит меня желанье;Там свидимся опять, там наше воздаянье;Сей верой сладкою полна в разлуке будь —Меня, мой друг, не позабудь.

Чувство, составляющее пафос этого стихотворения, лишено простоты и естественности, а следовательно, и истины; оно может быть напущено на человека мечтательностью и поддерживаемо долгое время упрямством фантазии; но и напущенное чувство, по странному противоречию человеческой природы, так же может быть источником блаженства и страдания, как и чувство истинное. Под этим условием мы охотно допускаем, что приведенное нами стихотворение, несмотря на его сентиментальность и отсутствие всякой страстности, есть голос души, язык сердца, красноречие чувства; но оно – не поэзия. Его форма более красноречива, чем поэтична; в его выражении, болезненно-грустном и расплывающемся, есть что-то прозаическое, темное, лишенное мягкости и нежности художественной отделки. А между тем это одно из лучших произведений старой школы русской поэзии и в свое время производило фурор. Теперь сравните его с пьесою Пушкина, в которой выражена та же мысль разлуки с любимым предметом:

Ненастный день потух; ненастной ночи мглаПо небу стелется одеждою свинцовой;Как привидение, за рощею сосновойЛуна туманная взошла…Все мрачную тоску на душу мне наводит.Далеко там луна в сиянии восходит;Там воздух напоен вечерней теплотой;Там море движется роскошной пеленойПод голубыми небесами…Вот время: по горе теперь идет онаК брегам, потопленным шумящими волнами;Там, под заветными скалами.Теперь она сидит печальна и одна…Одна… Никто пред ней не плачет, не тоскует;Никто ее колен в забвенье не целует;Одна… ничьим устам она не предаетНи плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.………………………………………………………………………………………………………………………………………Никто ее любви небесной недостоин.Не правда ль, ты одна… ты плачешь… я спокоен;……………………………………………Но если………………………………

Здесь не то: в пафосе стихотворения столько жизни, страсти, истины! Луна, восходящая над сосновою рощею, напоминает поэту другую луну, которая, в это томительное для его души время, восходит далеко, там, где природа так роскошно-прекрасна, – и поэт предается невольно мечте о ней, которая в эту пору одна идет к берегу моря и садится под его скалами… Не ревность, а страсть, трепещущая за свое блаженство, заставляет его успокоивать себя мыслию, что она – одна и что ему дóлжно быть спокойным… И сколько жизни, какой энергический порыв страсти высказывается в слове: «Но если», – отрывисто заключающем пьесу!.. Все это так просто, так естественно, во всем этом столько глубокой страсти, столько истины чувства… А форма? – Какая легкость, какая прозрачность! На каждом стихе, даже отдельно взятом, так и виден след художнического резца, оживлявшего мрамор! – Какая бесконечная разница!..

Чтобы еще более показать эту разницу (а это мы считаем особенно важным и необходимым по смыслу статьи нашей), сделаем еще сравнение. Вот два куплета из лучших в большой и прекрасной пьесе Жуковского, принадлежащей уже к позднейшему времени его поэтической деятельности:

О наша жизнь, где верны лишь утраты,Где милому мгновенье лишь дано,Где скорбь без крыл, а радости крылаты,И где навек минувшее одно…Почто ж мы здесь мечтами так богаты,Когда мечтам не сбыться суждено?Внимая глас надежды, нам поющей,Не слышим мы шагов беды грядущей.……………………………………………Здесь радости – не наше обладанье;Пролетные пленители земли,Лишь по пути заносят к нам преданьеО благах, нам обещанных вдали;Земли жилец безвыходный страданье;Ему на часть судьбы нас обрекли;Блаженство нам по слуху лишь знакомец;Земная жизнь – страдания питомец.

Это уж не «напущенное» чувство; нет, это вопль страшно потрясенной души, это голос растерзанного, истекающего кровью сердца, это чувство истинное и глубокое; но, несмотря на то, это опять-таки более красноречие, чем поэзия. Стих тянется как-то тяжело и однообразно, во всей форме этого стихотворения есть что-то темное и несвободное, и, несмотря на видимую простоту, в нем слишком заметно преобладание метафоры. Разумеется, мы говорим сравнительно, а не безусловно. Кто не знает пьесы Пушкина «19 октября»?[17] После обращений к каждому из отсутствующих друзей своих поэт говорит:

Пируйте же, пока еще мы тут!Увы! наш круг час от часу редеет;Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет;Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;Невидимо склоняясь и хладея,Мы близимся к началу своему.Кому ж из нас под старость день ЛицеяТоржествовать придется одному?Несчастный друг! средь новых поколенийДокучный гость и лишний и чужой,Он вспомнит нас и дни соединений,Закрыв глаза дрожащею рукой…

Какая глубокая и вместе с тем светлая скорбь! Каждая мысль сама по себе так исполнена поэзии, независимо от формы, вполне художественной, легкой и прозрачной, простой и чуждой всяких метафор! Этот переживший всех друзей своих друг, докучный, лишний и чужой гость среди новых поколений, дрожащею рукою закрывающий глаза при воспоминании о своих друзьях, – это не просто поэтические стихи, это – поэтическая картина! Но не в духе Пушкина остановиться на скорбном чувстве: словно торжественным музыкальным аккордом оканчивается пьеса этими полными бодрого чувства стихами:

Пускай же он с оградой хоть печальнойТогда сей день за чашей проведет,Как ныне я, затворник ваш опальный,Его провел без горя и забот.

Пушкин не дает судьбе победы над собою; он вырывает у ней хоть часть отнятой у него отрады. Как истинный художник, он владел этим инстинктом истины, этим тактом действительности, который на «здесь» указывал ему, как на источник и горя, и утешения, и заставлял его искать целения в той же существенности, где постигла его болезнь. И, право, в этой силе, опирающейся на внутреннем богатстве своей натуры, более веры в промысл и оправдания путей его, чем во всех заоблачных порываниях мечтательного романтизма.

Нам скажут, может быть, что мы сравнили между собою только по несколько куплетов, вырванных из больших пьес, а не целые пьесы. Выписка вполне таких огромных пьес была бы неуместна в журнальной статье; притом же пьесы эти должны быть слишком известны каждому образованному читателю. Кто хочет, пусть сам сравнит их в целом: он тогда увидит еще яснее, что и в целом огромное преимущество на стороне пьесы Пушкина, потому что, несмотря на ее значительную величину, она везде ровна, везде выдержана и как будто в одну минуту, легко и свободно, излилась из взволнованной души поэта, – между тем как поэма Жуковского очень неровна, потому что не чужда мест растянутых, холодных и вялых, почему ее трудно прочесть зараз. Первая пьеса – это ария, пропетая певцом, который вполне владеет своим голосом, не дает пропасть ни одной нотке, не ослабеет ни на мгновение от начала до конца арии… Вторая пьеса – это ария, пропетая местами превосходно, а местами холодно и даже фальшиво… Мы нарочно остановились на этом обстоятельстве, потому что особенная принадлежность поэзии Пушкина и одно из главнейших преимуществ его перед поэтами прежних школ – полнота, оконченность, выдержанность и стройность созданий. Поэзия чувства, поэзия естественная, не отличается этим качеством: в ней всегда видно усилие высказать чувство, и оттого стройность и соразмерность исчезают в плодовитости. В поэзии художественной соразмерность, стройность, полнота и ровность бывают уже естественным следствием творческой концепции, художественной мысли, лежащей в основании поэтического произведения. У Пушкина никогда не бывает ничего лишнего, ничего недостающего, но все в меру, все на своем месте, конец гармонирует с началом, – и, прочитав его пьесу, чувствуешь, что от нее нечего убавить и к ней нечего прибавить. И в этом, как и во всем другом, Пушкин является по преимуществу художником. Как истинный художник, Пушкин не нуждался в выборе поэтических предметов для своих произведений, но для него все предметы были равно исполнены поэзии. Его «Онегин», например, есть поэма современной действительной жизни не только со всею ее поэзиею, но и со всею ее прозою, несмотря на то, что она писана стихами. Тут и благодатная весна, и жаркое лето, и гнилая дождливая осень, и морозная зима; тут и столица, и деревня, и жизнь столичного денди[18], и жизнь мирных помещиков, ведущих между собою незанимательный разговор

О сенокосе, о вине,О псарне, о своей родне;

тут и мечтательный поэт Ленский и тривиальный забияка и сплетник Зарецкий; то перед вами прекрасное лицо любящей женщины, то сонная рожа трактирного слуги, отворяющего, с метлою в руке, дверь кофейной, – и все они, каждый по-своему, прекрасны и исполнены поэзии. Пушкину не нужно было ездить в Италию за картинами прекрасной природы: прекрасная природа была у него под рукою здесь, на Руси, на ее плоских и однообразных степях, под ее вечно серым небом, в ее печальных деревнях и ее богатых и бедных городах. Что для прежних поэтов было низко, то для Пушкина было благородно; что для них была проза, то для него была поэзия. Осень для него лучше весны или лета, и, читая эти стихи, вы не можете не согласиться с ним, по крайней мере на то время, пока не увидите его же картины весны или лета:

Дни поздней осени бранят обыкновенно;Но мне она мила, читатель дорогой:Красою тихою, блистающей смиренно,Как нелюбимое дитя в семье родной,К себе меня влечет. Сказать вам откровенно:Из годовых времен я рад лишь ей одной.В ней много доброго, любовник не тщеславный,Умел я отыскать мечтою своенравной.Как это объяснить? Мне нравится она,Как, вероятно, вам чахоточная деваПорою нравится. На смерть осуждена,Бедняжка клонится без ропота, без гнева,Улыбка на устах увянувших видна;Могильной пропасти она не слышит зова,Играет; на лице еще багровый цвет —Она жива еще сегодня – завтра нет.Унылая пора! очей очарованье!Приятна мне твоя прощальная краса;Люблю я пышное природы увяданье,В багрец и в золото одетые леса,В их сенях ветра шум и свежее дыханье,И мглой багристою покрыты небеса,И редкий солнца луч, и первые морозы,И отдаленные седой зимы угрозы.

Русская зима лучше русского лета – этой карикатуры южных зим, она похожа на самое себя, тогда как наше лето столько же похоже на лето, сколько декорационные деревья в театре похожи на настоящие деревья в лесу. Пушкин первый понял это и первый выразил. Его зима облита блеском роскошной поэзии:

Мороз и солнце; день чудесный!Еще ты дремлешь, друг прелестный, —Пора, красавица, проснись:Открой сомкнуты негой взорыНавстречу северной Авроры,Звездою севера явись!Вечор, ты помнишь, вьюга злилась,На мутном небе мгла носилась;Луна, как бледное пятно,Сквозь тучи мрачные желтела,И ты печальная сидела —А нынче… погляди в окно:Под голубыми небесамиВеликолепными коврами,Блестя на солнце, снег лежит;Прозрачный лес один чернеет,И ель сквозь иней зеленеет,И речка подо льдом блестит.Вся комната янтарным блескомОзарена, веселым трескомТрещит затопленная печь.Приятно думать у лежанки.Но знаешь, не велеть ли в санкиКобылку бурую запречь?Скользя по утреннему снегу,Друг милый, предадимся бегуНетерпеливого коня,И навестим поля пустые,Леса, недавно столь густые,И берег, милый для меня.

Поэзия Пушкина удивительно верна русской действительности, изображает ли она русскую природу или русские характеры: на этом основании общий голос нарек его русским национальным, народным поэтом… Национальный поэт – великое дело! Обращаясь к Пушкину, мы скажем по поводу вопроса о его национальности, что он не мог не отразить в себе географически и физиологически народной жизни, ибо был не только русский, но притом русский, наделенный от природы гениальными силами; однако ж в том, что называют народностью или национальностью его поэзии, мы больше видим его необыкновенно великий художнический такт. Он в высшей степени обладал этим тактом действительности, который составляет одну из главных сторон художника. Прочтите его чудную драматическую поэму «Русалка»: она вся насквозь проникнута истинностью русской жизни; прочтите его тоже чудную драматическую поэму «Каменный гость»: она и по природе страны, и по нравам своих героев так и дышит воздухом Испании; прочтите его «Египетские ночи»: вы будете перенесены в самое сердце жизни издыхающего древнего мира… Таких примеров удивительной способности Пушкина быть как у себя дома во многих и самых противоположных сферах жизни мы могли бы привести много, но довольно и этих трех. И что же это доказывает, если не его художническую многосторонность? Если он с такою истиною рисовал природу и нравы даже никогда не виданных им стран, как же бы его изображения предметов русских не отличались верностию природы? Чтоб исследовать основательнее этот вопрос, мы считаем нужным сделать довольно большую выписку из статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине»:

На страницу:
3 из 6