
Полная версия
Первая леди для Президента
– Заткнись…Тваарь…Продаж…на..я…, – каждый слог сильным толчком, до самой матки, так, что головка члена причиняет боль проникновением, трение по стенкам с адской силой. Но вопреки всему меня подбрасывает от едкого возбуждения и понимания, что он голоден, что его буквально колотит от бешеной похоти, и я ощущаю, как из меня сочится влага, и грубые бешеные толчки начинают сводить с ума, хочется сильнее, больнее, хочется так, чтоб перед глазами темнело, так, чтоб с каждым толчком выбивалась разлука и каменная стена между нами. И я знаю эту лихорадку, я знаю это нетерпение, знаю, какой он, когда его ведет, когда нам обоим сносит крышу.
Я помню, каким сумасшедшим он может быть, в какого дьявола превращается от страсти. Кусаю его пальцы так, чтоб до крови, и чтоб стиснул мне щеки ладонью, продолжая долбиться, как бешеный. Теперь он стонет, надсадно с рычанием, его вторая рука путается в моих волосах, он тянет мою голову назад, и его алчные, сухие и искусанные губы набрасываются на мой рот. И это не поцелуй, это еще одно проникновение, это овладевание всем моим существом, так, что язык буквально впечатывается в мой, толкается мне в горло, а зубы треплют мои губы, так же, как и я в ответ кусаю его, и мне хочется орать от привкуса нашей крови во рту. Но я могу только мычать ему в рот и глотать его стоны, пожирать горячее дыхание и едкие маты, срывающиеся между поцелуями.
Сжимает мою шею, не дает оторваться от своего рта и долбится быстрее, сильнее, яростней. Стол дергается, стучит о пол, как и мое тело о столешницу. Моя грудь трясется из стороны в сторону, и одна его рука ловит ее, сдавливает по очереди, выкручивая соски. Каждое касание – удар хлыста по содранному мясу, по самым костям, по иссохшимся от разлуки нервным окончаниям.
По мне градом льется пот, как и по его телу. Меня накрывает так сильно, что я снова пытаюсь кричать, и его рука накрывает мой рот снова, буквально вгоняя в него четыре пальца, которые я яростно прикусываю, закатывая глаза и сотрясаясь от ослепительного, едчайшего, как серная кислота, оргазма. Меня так сильно сжимает судорогами, что я буквально стискиваю его член, сдавливаю конвульсиями и слышу низкое грохотание-рычание, а внутри разливается его сперма, усиливая наслаждение, от которого пронизало электричеством каждый атом моего тела.
Секунды…долгие секунды общего слияния в одну дикую и адскую нирвану. Трясет обоих, оба всхлипываем, пытаясь отдышаться, и все еще впившиеся губами в губы друг друга. Прижимаясь лбами, взмокшие, задыхающиеся, обессиленные и на какие-то нано-мгновения честные до боли.
Его губы трутся о мои. Всего лишь один раз, мимолетно, почти незаметно. А потом словно пришел в себя. Швырнул на стол, как ненужную тряпку, снова выпил и развалился на диване. Закрыл глаза одной рукой.
– Помойся.
Скомандовал, и я, шатаясь, пошла в ванну. Все тело болит, саднит… а внутри все еще подергивается отголосками оргазма истерзанная им плоть. Мне хочется что-то сказать, а я не могу. У меня вырезали возможность сказать ему, как скучала, как безумно хотела его увидеть и что я готова ждать его сколько угодно, и что для меня не имеет значения, что он теперь не тот, кем был…
Пусть говорит что угодно…пусть отталкивает меня, пусть гонит прочь, но он лжет. Он рад мне, он скучал, он голоден по мне. Я все это ощутила, когда взял так яростно, когда вонзился поцелуями в мой рот, когда кусал до крови мои губы и позволял кусать свои и выл, вбиваясь в меня. Как провел губами по моим губам после…Он делал так раньше. Вот это тыкание губы в губы после. Почти нежное. Почти, потому что нежность – это никогда не про него. Потому что нежность сдохла, когда мы впервые увидели друг друга.
Вода стекает вниз на пол, льется мне под ноги, а я трогаю свое собственное тело, свои изодранные губы, свои болезненные после его объятий груди, свои руки со следами его пальцев на плечах, на ребрах и бедрах. Вся заклейменная им, отмеченная, запятнанная так, что внутри все горит и орет от унизительного и болезненного счастья. Это он, со мной, во мне. ОН. Разве не этого я так хотела? И пусть как угодно сейчас, и пусть сейчас не как в мечтах. С ним всегда не мечты, а кошмары, но это НАШИ кошмары. Только вместе.
Мой палач, мою любовник, мой хозяин…отец моего сына и нерожденного, ушедшего на облака малыша. Мой настолько, что даже его запах кажется мне не просто родным, а до одержимости собственным. Мне кажется, я сама вся пахну так же, как и он.
Завернулась в казённое полотенце и вышла из ванной. Ноги все еще неуверенно ступают по полу, колени дрожат и подгибаются. Мне хочется сесть где-то рядом и просто смотреть на него. Пусть позволит мне впитать в себя его образ.
– Оделась и пошла вон!
Не верю своим ушам. Начинает трясти так, что я уже не могу сдержаться. Словно ударил наотмашь, словно проехался шипованным хлыстом прямо по ребрам, там, где трепыхается вырванное наружу сердце.
– Пе…
– ЗАТКНИСЬ! Вон пошла. Пусть дадут мне другую соску. Ты никчёмная. Никакая.
Даже не смотрит на меня, глаза так и закрыты рукой. Только вижу, как эта рука дрожит. Или…или мне кажется.
– Одно слово, и я тебя просто изувечу.
И я молчу…но не поэтому, а потому что знаю – мне нельзя говорить, и меня об этом предупредили. Слезы покатились по щекам, и я слышу, как он тяжело дышит, все тяжелее и тяжелее. Пока не стукнул кулаком по стене.
– На х*й заберите ее отсюда!
– Нет…
Пожалуйста, любимый…пожалуйста. Два дня, хотя бы минимальные двое суток. Почему? Почемуууу? Черт бы тебя побрал? Я же вижу… я же чувствую…почему!!!
– ЗАБРАТЬ НА ХЕР!
И дверь отворяется, меня уводят, а я не сдерживаю слез, я рыдаю навзрыд. Меня поддерживают за плечи. Кто-то дает стакан воды.
– Это хорошо, что так быстро. Могло быть и хуже. Радуйся.
Говорит мужской голос. Я не могу пить, меня буквально выворачивает от боли, от непонимания, от разочарования.
– Куда ее? Может…
– НЕТ! Приказано вызвать машину и увезти.
– Ясно. Странно. Хотя хер с ним, он всегда такой еб*утый! Черт его вечно знает, что в голову взбредет. Увозите.
Глава 5
Я все еще стояла с крепко зажмуренными глазами, вжавшись в стену спиной, когда захлопнулась железная дверь.
Послышались шаги, и я скорее угадала, чем увидела, что Максим стоит напротив меня. Еще несколько шагов, и он совсем рядом. Я медленно открыла глаза. Наши взгляды встретились, и тело пронизал ток, пригвоздив меня к полу.
Нет больше синевы… она спрятана под линзами. На меня смотрит сама чернота. И в ней нет жалости.
(с) Черные Вороны 8. На дне. Ульяна Соболева
– Тебя никто не хочет там видеть! Все! Хватит сводить меня с ума и трепать мне нервы! Ты не понимаешь, что из-за тебя все может рухнуть?
Гройсман говорит жестко и спокойно, как всегда, на кухне с чаем. На его кухне. Где все так по-старинному уютно, как в семидесятые. Сервиз «Мадонна», как когда-то был у мамы Нади, остался от ее бабушки. Вычурные скатерти на столе, шторы в цветочек. И сам Гройсман, эдакий мирный дедушка. Но мы с ним прекрасно знаем, кто он и что все это просто конспирация. Под личиной добродушного старика – пытливый ум и опасная личность со связями и властью. Которая многим и не снилась.
– Уезжай. Ты его увидела. Я сделал то, что ты просила. Сделай, как я говорю, и уезжай.
Он подвигает ко мне чай и кладёт на белое блюдце в красный горошек сахар рафинад.
– Я не уеду и не оставлю его, ясно? Не оставлю.
Со всей силы поставил чай на стол так, что он расплескался по скатерти. Тонкие губы сжались в одну линию, в полоску-ниточку с морщинками по углам.
– Скажи мне, что с тобой не так? Ты не понимаешь? Тебя не хотят! Тебя прогнали! Неужели это не понятно? Ты дура?
– Я не дура…я просто ЕГО ЛЮБЛЮ!
Секунды тишины. Я слышу, как бьется мое сердце, как отскакивает пульс, и становится то холодно, то жарко. Я произнесла это вслух. Я сказала те слова, которые никогда больше не хотела произносить даже про себя.
– И что это меняет? Одностороннее люблю никогда не станет чем-то большим, чем проявление эгоизма. Любовь должна жить в обоих сердцах. А выпрашивать любовь там, где ее нет, высшая мера унижения. Никогда не думал, что ты способна унижаться, и теперь вижу, насколько ошибался.
Как же жестоко, так жестоко, что мне кажется, я сойду с ума от боли и от того, что на меня наваливается черная плита необратимости. Он мне что-то недоговаривает, и все эти слова о любви…они прикрывают нечто другое. Оно витает в воздухе, нагнетая атмосферу.
– Я… я хочу ходить к нему и носить ему передачи, я хочу быть с ним до самого конца.
Наконец-то говорю я и отодвигаю от себя пролитый чай. Я даже глоток сейчас не смогу сделать. Мне кажется, у меня горло, как ободранный кусок мяса. Все эти дни я с трудом могла что-то есть. Я вся превратилась в ожидание. Я ждала, что меня позовут снова. Но мне никто не позвонил, и я сама больше не могла дозвониться ни на один номер телефона.
– Нет. Не выйдет.
Сказал, как отрезал, и сам сделал глоток кипятка, потом поднес ко рту сигарету и закурил. Впервые видела, как Гройсман курит. Мне казалось, что от него никогда не пахло табаком.
– Я уже три недели здесь, и вы обещали мне еще одну встречу.
Нагло сказала и буквально протянула к нему в мольбе руки.
– НЕТ! Это ты обещала мне уехать! Мы говорили об этом, и не один раз. Я сделал все, как ты хотела, многим рискуя. Ты получила даже больше, чем могла рассчитывать.
– Я хочу еще раз попасть в то агентство и…
– Тебя не возьмут ни в одно агентство. Никто и никогда. Забудь. Тебе больше к нему не попасть.
– Почему?
В отчаянии заламывая руки. Вот оно…черное, страшное наваливается, и перед глазами начинает темнеть.
– Потому что…потому что он уезжает.
– Куда?
Хватаясь за столешницу так, что сводит костяшки пальцев.
– Уезжает далеко. Все. Мы больше ничего не можем для него сделать. Это единственный шанс выжить.
Отрицательно качаю головой, быстро-быстро, у меня вот-вот начнется истерика. Это же невозможно. Это неправда то, что он говорит. Это не может быть правдой.
– Я не верю… вы мне нарочно лжете!
– Я не лгу. Мне незачем лгать. Он уезжает.
– Куда…
– На север…и никаких привилегий больше иметь не будет. Это конец, девочка. Ты должна его забыть, должна смириться и уехать к своему сыну. Про тебя все должны забыть. Исчезни, как он хотел и просил.
Накрывает мою руку своей и поглаживает по запястью, а я впадаю в ступор, пытаясь осмыслить его слова, и не могу.
– Что значит на Север? Что вы имеете в виду?
– То, что его отправят в тюрьму на севере в город Н. Без каких-либо поблажек и привилегий, снова под другим именем. И тебе больше его не увидеть…поняла?
– А…девочки? Где они?
Дрожащим голосом спросила, вскочила и схватилась за спинку стула, чувствуя, как меня шатает и как голова идет кругом, как становится плохо от одной мысли, что это может быть конец. И что теперь я, и правда, его больше никогда не увижу…Осознания еще нет, ничего нет. Только омертвение.
– Пока не знаю, что делать…я пытался их спрятать, они в безопасном месте, но ничто не может быть безопасным, пока кто-то знает, что ОН жив. Но я смогу о них позаботиться. Пока смогу, а дальше посмотрим. Уезжай хотя бы ты, чтобы я мог быть спокоен.
По щекам катятся слезы, и я чувствую, как немеют кончики пальцев, как становится тяжело дышать от накатывающей тоски.
– Кто с ними?
– Преданные люди. Но преданность в наше время вещь весьма относительная. Сегодня преданы, а завтра нет.
– Когда его увозят?
– Завтра…
– Я могу? Могу увидеть?
Напрягся и стиснул кулаки.
– Почему ты усложняешь мне жизнь? Почему не делаешь, как я прошу? Почему мне постоянно приходится о тебе думать и не знать, куда деть тебя и твою настырность. Вот я изначально подозревал, что от тебя будут одни неприятности. Возьми билет и уезжай. Разве это так трудно?
– Карл Адольфович… я вас умоляю, пожалуйста.
– Завтра в шесть утра будут вывозить, соберутся провожающие…можешь затеряться в толпе и посмотреть издалека. Это все, что можно сделать. И потом уезжай домой, поняла? Обещай мне, что уедешь!
Кивнула, стискивая челюсти, сжимая руки в кулаки. Да…наверное…наверное, уеду. Я еще не знаю, что сделаю. Я вообще ничего не знаю. Меня как будто бьют снова и снова, и я уже не уверена, что могу подняться с колен.
– А теперь иди спать. Уже два часа ночи. Хочешь успеть его увидеть – надо лечь немного поспать.
– Почему? Почему он должен уехать?
– Потому что некоторые люди узнали, что он жив, и начали его искать…больше нельзя оставаться там, где он сейчас, и если хочет выжить – то только так. И больше никто помочь не сможет. Только скрываться.
– И…на сколько?
– Пятнадцать лет.
– Что?
У меня потемнело перед глазами и стало трудно дышать. Вот-вот потеряю сознание.
Шесть утра. Холод пронизывает до костей. Солнце еще не золотит, оно освещает тускло, серо, оно только показало свои тоненькие лучи из-за горизонта, и их поглотили сизые дождевые тучи. Сожрали рассвет голодными рваными лапами, окутали его пасмурной пеленой.
Нет солнца…как и в моей душе нет солнца. Украденная жизнь, украденное солнце, украденное счастье. Кто украл и за что, не знаю…Как будто я с рождения была приговорена жить в сумраке.
Вся моя жизнь непросветная тьма лишь с одними легкими проблесками, когда я была счастлива, и эти моменты можно пересчитать на пальцах.
Сколько их здесь собралось. Женщин. В платках, шапках, кто-то с развевающимися на ветру волосами. Они молча и мрачно ждут, заламывая руки, сжимая в пальцах какие-то пакеты в надежде успеть что-то передать своим мужчинам, увидеть их издалека и, возможно, подойти, подбежать, тронуть взглядом, обнять стонами и криками, попытаться удержать своей прощальной тоской. Они похожи на стаю одиноких птиц, забытых временем и косяком. Жизнь ушла куда-то без них…Прошла стороной. Никто ничего не говорит, никто не толкается, не жмется. Они почти вдовы, они все преисполнены боли и скорби. И меня саму наполняет эта самая боль. Скорбная, горючая, отравляющая своей необратимостью.
Я та самая птица, у которой больше нет крыльев, чтобы взмыть в небо. Я могу лишь упасть на дно и тонуть в своем отчаянии.
Я не спала…эти три часа я думала о каждом сказанном Гройсманом слове. Думала о том, что теперь ничего нам больше с моим холодным палачом не светит, даже часы боли, разделённые на двоих, теперь ушли в прошлое, и даже их я смогу только вспоминать. И ничего не изменить, ничего и никогда не станет как прежде. И…жалеть о том, что я не позволила себе его любить, о том, что тратила свою жизнь на презрение и ненависть. А ведь… ведь я могла любить его и любила.
И это ожидание…Не терпеливое. Нет. Оно голодное, страшное, жадное. Оно сводит все тело судорогой, оно вызывает адскую боль в сердце, в кончиках пальцев и даже в кончиках волос.
Заставляет выглядывать, ждать, быть готовой взмыться, бежать, вздернуться.
Тихий ропот, толпа почти вдов пошевелилась, двинулась, задышала. Потому что ИХ повели…узким коридором между сетчатым забором с колючей проволокой сверху. Впереди, сзади и сбоку конвой с собаками. На них прикрикивают, загоняя в спецмашину. И, мне кажется, внутри меня появляются дыры-огнестрелы.
И серый мир замер…потому что я вижу ЕГО. Двигаюсь вдоль этого жуткого коридора, чтобы не упустить его шаги, не упустить это постаревшее лицо, осунувшееся, такое родное и в то же время чужое, покрытое густой бородой. Он меня не видит. Он смотрит вперед своими пронзительно синими глазами. Он величественен, прям, натянут как струна, он даже здесь и сейчас гордый, властный и несломленный. И только сейчас я осознаю, с каким именно человеком меня свела судьба.
Какого сильного и несокрушимого мужчину я люблю. Вот оно мое солнце…вот оно спустилось на землю. Сожгло меня в пепел.
Пошла быстрее, вместе с толпой, быстрее, захлёбываясь, всматриваясь, пожирая каждый шаг, каждое движение, каждый жест. Я хочу увидеть его лицо. Я хочу посмотреть ему в глаза последний раз. И громкий крик вырывается из груди:
– Айсбееерг! – потому что по-другому нельзя, потому что имен и прошлого больше нет.
Медленно оборачивается и застывает на доли секунд. Глаза вспыхнули, загорелись, прищурились. Его пытаются гнать. Толкают, орут, пинают.
– Пшел! Давай!
Но он не обращает внимание. Он смотрит мне в глаза. Через клетку, через паутину нашей с ним любви-ненависти, которая сожрала все мое сердце до ошметков. И я стою и чувствую, как обрывки этого сердца разрываются на еще более потрепанные и кровавые обрывки. Мои глаза и его глаза. Взгляд, утопающий во взгляде, сливающийся в единый поток воспоминаний. От секунды моего «Купите меня…» до последнего «Как же я тебя ненавижу». Метнуться вперед, жадно всхлипывая, хватаясь за решетку скрюченными пальцами.
Ударили прикладом по спине, не идет. Продолжает смотреть. Упрямо, по-волчьи, въедливо, и по моим щекам катятся слезы.
– Айсберг… – одними губами, – я люблю тебя.
Сильное, такое всегда холодное лицо кривится, его буквально искажает гримаса боли. Резко отворачивается и идет в машину. Только тогда, когда он решил. Не они с криками, собаками и приказами, а только по его решению. Потому что он Айсберг. Потому что им никогда не поставить его на колени.
– Нет…нет..нет.
Наша толпа бежит вслед за машиной со стоном, с плачем. И я часть этой всеобщей боли. От нее горит все тело, я буквально разорвана этой разлукой, я ею раздавлена, и мне хочется только упасть на асфальт и орать, просто отчаянно орать от бессилия.
Потом долго и до состояния полного опустошения смотреть, как машина уезжает, как превращается в точку. Никто из женщин не уходит. Они все смотрят вслед. Они все провожают глазами. Они стоят тут, чтобы втягивать последние капли запаха, последние флюиды присутствия. Потом начинают расходиться по одной.
Я остаюсь там самая последняя, с неба срывается дождь. И мне он кажется теплым, потому что все мое тело оледенело. Мне даже кажется, что мое сердце больше не бьется.
– Можно узнать у вот этого человека, куда именно их повезли.
Женский голос заставил поднять голову и посмотреть на невысокий силуэт, укутанный в темно-коричневое пальто.
– Ему можно дать пару сотен баксов, и скажет, куда повезли.
Кивнула на конвоира.
– Я знаю куда…
– Счастливая. А я нет….и денег у меня нет, чтоб этот боров мне сказал.
Закурила, пальцы дрожат. Старше меня лет на пять. Лицо уставшее и, наверное, такое же осунувшееся, как и у меня, с синяками под глазами и сухими губами. Рука тянется к сумочке, достаю пару сотен, даю ей.
– На вот, узнай…
– Спасибо! – громко, отчетливо, но без нытья, с какой-то отрешенностью. Взяла деньги и к конвоиру. В глазах бездна надежды. Бежит, что-то кричит, просит. И я вижу, как тот берет деньги. Значит, скажет….Только что это изменит.
Теперь…теперь только на вокзал, как и обещала Гройсману. Наверное, мой мозг уже не понимает, что именно я делаю. Все на автомате. Вызов такси, молчаливое прощание с этим ужасным местом и взгляд в исцарапанное косыми штрихами дождя окно.
Машина едет по улицам этого чужого и такого враждебного города. Города, из которого я теперь так же изгнана, как и ОН. Города, в котором я узнала ЕГО, города в котором я…все же была счастлива своим особенным горьким счастьем.
Ожидание поезда почти такое же больное и горькое, как и там…возле того жуткого коридора в прощание и мрак. Уезжать так же больно, как и оставаться. И только мысли о сыне дают силы.
Я не плачу…но мне кажется, что внутри все орет навзрыд. Проводники открывают двери, люди начинают подниматься в вагоны. И я уже готова сесть…как начинает вибрировать мой телефон.
Замерзшими пальцами отвечаю, и тут же обрывается сердце. Голос Гройсмана хриплый, булькающий.
– Яблоневая десять…забери…детей, дочка…позаботься…нельзя им теперь…. Забери…я умираю…я умираю…Абросимов Николай…запомни…Абросимов….Он теперь…Абросимов. Город…Н…Абросимов…
Бежать прочь, содрогаясь всем телом, хватая снова такси, бросая сумку в багажник и ощущая, как холодеет все тело, как перехватывает горло. Машина мчится к дому Гройсмана.
Там две скорые…Точнее, одна скорая и…вторая, та, что возит трупы. Из дома вывозят каталку, на ней черный мешок. И я уже точно знаю, кто в этом мешке, потому что внутри омертвевшие кусочки души покрылись инеем, и по щекам снова катятся слезы.
Его еще не закрыли до конца, и я вижу седые волосы и застывший профиль. Врачи что-то говорят, что-то пишут, потом застегивают змейку, и я прижимаю руку ко рту, чтобы не закричать.
Смотрю в тумане, как уезжают скорые, как расходятся люди. Водитель моего такси куда-то уходил что-то спрашивать там у толпы, пока я смотрела расширенными от ужаса глазами на скорые, на черный мешок….и перед глазами видела лицо старика, его седые волосы, его улыбку.
– Говорят, хотели ограбить квартиру и зарезали старика…Какой ужас. Средь бела дня. Что же это делается такое.
Тяжело дыша, смотрю перед собой и ничего не вижу. Меня всю трясет.
– Куда теперь? Вы ведь не выходите?
– Яблоневая десять…
А пока ехала слезы из глаз льются рекой…капают на подбородок, оставляют соленые дорожки на щеках. И снова только вспоминать…снова представлять себе, как увидела его когда-то впервые…И как он впервые рассказывал мне о себе. Как уезжала с его помощью в Израиль. Чертов старый актеришка. Как он меня тогда подставил. Ради своего хозяина. Вот кто был предан Айсбергу до самого конца, до последней секунды.
***
Когда он открыл дверь в халате и в очках, я очень тихо сказала.
– Помогите мне сбежать отсюда…или я расскажу о вашем сговоре с таксистом!
Он долго смотрел на меня, потом кивнул, и я вошла в комнату. Он осмотрел коридор и запер дверь на ключ.
– Послушай меня внимательно, девочка. Я сразу пресеку твои попытки шантажа – так вот, таксист был нанят не мной. Поняла? И не я ему платил за то, чтобы тебя воспитывали.
– А кто платил?
– Ну ты же у нас умная. Сложи дважды два. Или, правда, только для одного и пригодна. Все мозги между ног?
Удар был ощутимым слева. Там, где всегда больно последнее время. Там, где поселился проклятый Айсберг и не морозит, нееет, он жжет меня, испепеляет, и нет ни конца, ни края этим ожогам.
– Тогда почему тех…тех убрали, а его нет?
– Потому что те сделали то, чего им не велели. Тронули то, что не принадлежит им. А таксист выполнил свою работу. Он у нас справедливый. Пусть и жестокий.
Нет, я не испытала облегчения. Мною все равно играли, как марионеткой, манипулировали, играли с моей психикой…А я бежала к нему, как к спасителю. Но он же меня и губил. Бьет и ласкает. Тыкает в грязь и жалеет. Держит кнутом и пряником. И самое страшное, что все это работает.
– Я хочу от него уйти!
Гройсман зло засмеялся.
– А кто не хочет? Все хотят. Только от него уйти можно только туда! – показал пальцем вверх. – Не раз ожидал, что ты скоро там окажешься, но тебя с удивительным постоянством жалеют. Что только нашел в тебе? Ведь красивее были, статнее, пышнее. И за меньшее без головы оставались, а ты…ты у нас неприкосновенная.
Тяжело дыша, я смотрела на этого невысокого человека и понимала, что он единственный мой путь к спасению. Он знает этот дом, знает хозяина и знает нужных людей. А еще…он явно меня ненавидит.
– Я вам не нравлюсь?
– Ты никому не нравишься!
– Почему? Что плохого я вам сделала?
Он сел в глубокое кресло и накинул себе на ноги клетчатый плед. Потянулся за маленьким графином и налил в стакан темно-коричневой жидкости на самом дне.
– Настойка по рецепту Тамары Исааковны. Славная была женщина…подруга моей покойной матери.
Отпил из стакана, промокнул рот салфеткой.
– Когда-то я был водителем у очень важного человека, присматривал за его дочерью. Возил на учебу, охранял. Красивая девочка. Добрая, нежная, отзывчивая. Она ко мне хорошо относилась. Ко мне мало кто хорошо относился…В те времена быть жидом было не так престижно, как сейчас. Всей этой толерантности, борьбы за справедливость еще не было. Израилем, Америкой и Германией и не пахло. Особенно для меня. Я же у «шишки» работал. Запрет на выезд пожизненно. Так вот, меня, пархатого, каждая собака пыталась со свету сжить. Далеко пробрался, денег много заколачиваю, у генерала в любимчиках хаживаю. Но мы – любимчики до поры до времени, пока сала чужого не нюхнули, а за сало нам сразу скальп снимут и звездочку на груди вырежут. Когда дом генерала обворовали, я был первым кандидатом. На меня каждая вошь пальцем указала. А когда комнату перерыли и денег нашли, сказали, что своим передал. Разнесли синагогу, нашли золотые подсвечники, сказали, это я раввину отдал после того, как золото генеральское переплавил. Генерал скор на расправу – пистолет к башке моей приставил. Она, маленькая такая, выбежала из комнаты своей и бросилась на него, в ногу ему вцепилась, укусила за ляжку. Кричала, что Грося с ней был, сказки ей читал, и чтоб трогать ее Гросю не смели.