Полная версия
Злой дух Ямбуя. Последний костер
Люлька внутри выстлана душистым лапником. Лангара снимает с больной одеяло, расстилает его поверх лапника, а я беру на руки безжизненное тельце ребенка.
На меня смотрят все те же пустые глаза. Но мне кажется, что они немного потеплели.
– От!.. От!.. От!.. – будят пастухи дремлющее в прохладе стадо.
Вздрагивает лес ветвистых рогов, разрывается войлок оленьих спин. Животные перестают жевать, лениво поднимаются, потягиваются. Три пастуха, двое мужчин и одна женщина, должны гнать стадо следом за караваном.
В караване три длинные связки оленей, кроме нашей. Лангара по-хозяйски оглядывает опустевшую стоянку, прощупывает вьюки на спинах животных, ладно ли завьючены, внимательно осматривает стадо.
Все ждут ее команды.
– Вы след наш притаптывать будете! – кричит она нам и, ловко оседлав толстого учага, тронула караван.
Сулакикан ведет свою связку предпоследней. Битык едет на втором олене, привязанный к мягкому вьюку.
– Лючи!.. Лючи! – кричит он, проезжая мимо нас.
Он и дети смеются.
Следом за Сулакикан идет Долбачи. Мы с Павлом завершаем шествие.
На месте стоянки остались утоптанный мох, кучи свежего помета, потухшее огнище и высокие скелеты чумов, много лет служившие кочевникам приютом.
5. Тропою кочевников
За караваном идет огромное стадо оленей. Среди самок и молодняка выделяются несколько племенных быков – тучных рогачей, сохранивших в своем внешнем облике черты предка – дикого сокжоя. Стадо, колыхаясь, накрывает марь, наползает на болото, растекается по перелескам. Несмолкаемый крик погонщиков смешивается с тревожным криком растерявшихся телят, лаем собак и треском сучьев. Шум нарушает безмолвие скупой земли, уходит вместе с нами на юго-восток, в глубину нагорья.
За горизонт уплывают редкие хлопья туч. В лицо бьет настывший воздух. Как сгустками крови, устлана красными осенними листьями тропа. Сквозь оголенный лес синеет впереди холодеющее небо.
Первым препятствием на нашем пути были мари, рассеченные узкими полосами болот и хвойных перелесков. Куда ни ступишь, всюду топь, куда ни взглянешь – жалкие, скрюченные, полузасохшие деревья, навевающие уныние. Видимо, только одна жизнестойкая лиственница и может селиться на этой зыбкой, гнилостной почве, присасываясь к ней упругими, широко разветвленными корнями.
Лангара останавливает караван, соскакивает с учага. Впереди перед нами узкая полоса топей, с проточной водой, прикрытой зеленым густым троелистом. Старуха бросает повод, ищет проход, глубоко протыкает кривым посохом вязкую почву зыбуна, ворчит. Затем тянет караван вправо – и тут неудача, пройти нельзя. Поправив на оленях вьюки и подпруги, она еще раз осматривает топь и по-мужски быстро садится на учага.
Другие женщины делают то же самое.
Лангара подтягивает поближе к себе все связки оленей, привязанных к учагу. Бьет пятками по бокам оленя, гонит его напрямик через топь. Животное упрямится, не идет вперед, бросается влево, падает, вскакивает, машет, как бы протестующе, головой. Но старуха настойчиво правит его в промоину, сильно бьет пятками.
Учаг сдается. Осторожно переставляя ноги, будто шагая по минному полю, подходит к топи. Дико косит свои большие круглые глаза на воду. Но Лангара неумолима. Олень, напрягаясь, горбит спину и, тряхнув рожищами, прыгает. Идущий за ним с вьюком олень не успевает прыгнуть, натягивает повод, которым связан с учагом, и тот, не достигнув ногами противоположного берега, падает вместе со старухой в промоину.
Восторженный крик детворы разряжает напряженность. Мы с Павлом бросаемся на помощь. Лангара уже стоит на ногах по пояс в холодной воде и помогает учагу выбраться на топкий берег, с криком подгоняя остальных оленей. Затем выбирается сама и начинает выжимать воду из юбки.
Долбачи и Сулакикан с больной Аннушкой немного мешкают с переправой.
– Сулакикан, сними ребят, мы с Павлом перенесем их, – предлагаю я.
– На олене надежнее, пусть привыкают.
– А если упадут?
– Один раз упадут, другой раз догадаются, что надо хорошо держаться.
– А как же с Аннушкой?
– Ничего, хорошо пройдет, ее олень самый крепкий.
И действительно, никто не упал. Сулакикан даже не оглянулась на ребят. А случай с Лангарой тотчас же был забыт, как только отошли от промоины.
Снова идем по широкому полю болот, по гладкой, как скатерть, равнине. Ярко-зеленые мхи прикрывают глинисто-жидкое месиво оттаявшей мерзлоты. Олени чувствуют, что под этой зеленой гладью таится коварная топь. Караван разрывается. Животные грузнут, падают. Слышатся крики, угрозы, удары…
Какое поистине мученье пробираться через эту топкую марь! То одна, то другая нога завязает в липкой глине, и если сразу, мгновенно не вытащишь ее – засосет, и тогда без посторонней помощи не выбраться, или кочки так заслонят проход, что негде ступить, и приходится идти в обход. И всюду вода, вода – черная, маслянистая, коварная…
Наконец подошли к кромке леса. Лангара проворно пробежала вдоль каравана, убедилась, ладно ли лежат вьюки, не сползли ли подпруги. Заодно поболтала с Ингой, одарила подзатыльником Битыка за какую-то шалость. А тем временем нас догнало стадо. Олени с проворством диких животных перемахнули через промоины и гораздо быстрее, чем мы, перешли болото.
Караван вскоре вступил в густую тайгу. Идем на подъем без тропы, гуськом. Чаще встречаются упавшие деревья, одряхлевшие пни, рытвины, прикрытые папоротником. Непролазной стеною встают впереди заросли стланика. И все-таки пробираться тут, по лесу, в тысячу раз лучше, чем идти по марям.
Мы с Павлом идем впереди, расчищаем топорами путь. Царственная тишина тайги наполняется гулом. Лес оживает от стука топоров, от людского говора, от крика погонщиков.
За крутым каменистым подъемом перевал. Здесь надо дождаться стада и всем передохнуть. Оленям – влажный ягель и грибы, нам – зеленая лужайка, тень лиственницы да крепкий чай вприкуску.
Развьючиваем оленей, отпускаем их на корм. Детвора с котлами в руках рассыпается по тайге в поисках воды. Это их обязанность во время кочевья. Мы с Павлом таскаем дрова.
Небо хмурится. В воздухе сырость. В мглистой пелене скрываются контуры лысых холмов.
Меня подзывает Лангара:
– Смотри, такое видел? – Она показывает на небольшую ель.
Что за чудеса: на нижних сучьях вокруг ствола аккуратно развешаны пучки зеленой травы, листья, корешки, кем-то заботливо собранные.
– Кто это сделал? – спрашиваю я.
– Эко не знаешь?..
– Никогда не видел.
– Не видел – значит слепой, – насмешливо бросает Лангара. – Это сеноставка[6]. Знаешь? Корм на зиму запасает, а солнца нет, дожди, так она под елкой сушит. Олень найдет такую траву – не отступится, ни один зверь не пройдет мимо. – И старуха протягивает мне широкий лист. – Смотри, сухой, а не ломается, долго будет лежать на земле и не пропадет. Но это не сеноставка придумала, нет. От предков. Понимаешь?
– Не совсем. Объясни получше…
– То, что и люди обязательно должны беречь опыт стариков, без этого жить нельзя в тайге. Сеноставка и та не проживет.
– Ты права, Лангара. Все, что облегчает и украшает жизнь человека, надо свято беречь. Но не все из прошлого надо тащить с собою. Ну, скажем, зачем тебе злой дух Харги или божки деревянные, которых ты возишь в потке? Ты же не молишься им!
Лангара при этих словах, как обычно, махнула рукою – дескать, замолчи – и встала.
Издали доносится выстрел, будто пустое ведро упало на камень.
– Это старик разрядил бердану! – радостно кричит Сулакикан, кивая в сторону звука.
– Зверя, видно, убил? – спрашивает Павел.
– Даже когда зверь упадет после выстрела, еще не говори, что ночь будет с мясом. Пуля не всегда держит зверя, – ответила за нее Лангара.
Стадо разбредается по перевалу в поисках корма. Впереди бегут «грибники». Для оленей грибы – лакомство. В это время они предпочитают их даже ягелю.
Мы едим вяленое мясо, прихлебываем чай, немного отдыхаем – и снова в путь. Караван опять ползет по чащобам. Стадо отстает. Где-то позади смолкает крик погонщиков.
Солнце спустилось за полдень, померкло. Неизвестно откуда появившиеся тучи темнят запад. Из хмурой глубины горизонта на нас надвигается непогода вместе с глухим рокотом тайги и воем ветра в вышине.
– Дождь! Уходить надо! – кричит Лангара и, подбадривая учага, быстро ведет караван в широкий лог.
Тучи низко виснут над поникшей тайгой, забегая справа, слева, давят нас чернотой. Вдруг ослепительный блеск. Еще и еще!.. Синие зигзаги молний вспарывают брюхастые облака. На нас обрушиваются тяжелые разряды грома. Черный коршун, будто сбитый грозой, падает на землю, жмется к каравану, в страхе забыв про врагов…
Колючий холодок пробегает под рубашкой.
Лангара пугливо поглядывает на гневное небо, торопится вниз. Мы все бежим за ней. Воздух сухой, наэлектризованный; кажется, вот-вот взорвется.
Когда мы сбежали на дно широкой пади, впереди внезапно раздался потрясающий рев, перекрывший грохот грома. Олени и люди остолбенели, собаки трусливо поджали хвосты.
Лангара, повернув к нам искаженное страхом лицо, погрозила посохом.
– Худой место тут, надо скоро уходить, – и, вскочив на учага, стала торопливо уводить караван влево, как бы обходя место, откуда донесся рев.
Негаснущий свет молнии полосует небо. От удара грома содрогается под нами земля. Олени ломают строй, забегают вперед, сбивают вьюки.
Из туч, как из ледника, набросило холодом. Ветер перешел в ураган, пробежал вихрем по вершинам. Все кругом загудело, налетел ливневый шквал. Сквозь мутную завесу воды не пробивался даже свет молний. Дождь безжалостно хлестал по холмам, отплясывая дикий танец по равнине.
Караван забрался в самую чащу. Олени скучились. Дети спрятались под вьюки. Мы все приникли к стволам деревьев. Но нигде нет спасенья. Вода просачивается за воротник, ледяными струями растекается по всему телу.
Недалеко от меня укрылась Инга. Она страшно устала, обессилела. Под глазами синие круги. Она старается скрыть боль, тихонько дышит сквозь посиневшие губы.
– Лангара, Инге плохо! Надо табориться! – кричу я.
Но ветер доносит до старухи лишь обрывки слов.
– Инге плохо! – изо всех сил опять кричу я.
Лангара срывается с места, наклоняется к Инге, о чем-то спрашивает, затем зовет Сулакикан. Они вместе развьючивают оленя, усаживают Ингу на потку, а из другой потки достают лоскут плащ-палатки, прикрывают им роженицу.
Ураган стихает так же внезапно, как и налетел. Сосны распрямляются. Но тучи, отступая на север к плоскому горизонту, все еще сотрясают разрядами небо.
Мы все до нитки промокли. Меня трясет озноб не только от холода, но и от страха за Ингу. Боже, в каких условиях ей придется рожать! Я удивляюсь каменному спокойствию, с каким женщины встречают этот трудный час.
На землю падают последние капли дождя. В прорехах туч показывается свежее и удивительно синее небо. Такую густую синеву увидишь разве лишь осенью. И только после грозовых туч.
Выглянуло солнце. Оно печально смотрит на исхлестанную бурей тайгу, на взбудораженные мутные ручьи, на примятые травы и мхи. Чище и нежнее после дождя стала просинь увядающих лесов.
Невдалеке громко кричит ворон, точно бьет в жесть: «Дзинь!.. Дзинь!..»
– У-у, сатанюка, беду кличет! – ворчит Лангара на зловещую птицу и с беспокойством поглядывает на Ингу.
Вдруг справа от нас словно кто-то застонал. Все повернулись на звук и увидели, как огромная старая лиственница уходила на покой от солнца, стуж и бурь. Падая, она еще цеплялась сучьями за соседние стволы и медленно клонила к земле свою дрожащую вершину. Наконец раздался дважды повторившийся треск, сухая лесина, ломая ветки, подминая под себя молодняк, с тяжким гулом ударилась о землю и разломилась на несколько частей.
Мы стояли молча, пораженные картиной гибели лесного великана.
Лангара в испуге долго оглядывалась по сторонам, прислушивалась, затем присела на корточки возле Инги и стала ее успокаивать. Потом подошла ко мне и тихо сказала:
– Ты думаешь, это ворон кричал?.. Нет! И дерево тоже не само падало. Нашим следом идет Харги. Он хочет взять Ингу.
– При чем тут злой дух! Крик ворона и падение сухого дерева бывают в лесу каждый день, и ты это хорошо знаешь!
– Нет, нет, не скажи так. Это шибко худой примета. Как бы с Ингой беды не случилось…
Я не продолжаю спора – словами ее не переубедишь.
Мы наскоро выжимаем и немного высушиваем одежду. Я прошу Сулакикан распеленать Аннушку. Пока она готовит больную, ребята помогают мне развести костерок, чтобы прокипятить шприц. Девочка все в том же безнадежном состоянии. С трудом нахожу место для укола, так она худа.
Аннушку снова заворачивают в одеяльце, укладывают в люльку.
Караван трогается. Инга едет самостоятельно. Ее связку оленей ведет Павел. Сидит она в седле грузно, скорчившись, поддерживая живот мокрыми и синими от холода руками. Волосы у нее тоже мокрые, липнут к лицу, к шее, нависают на глаза, но она как будто этого не замечает.
Олень под Ингой идет осторожно, мягко, точно понимает, какой груз у него на спине. Но пастушка болезненно вздрагивает от каждого шага.
– Мод!.. Мод!.. Мод!.. – все чаще слышится крик Лангары, поторапливающей уставших животных.
Пробираемся через чащу вверх по пади. Каждая веточка, каждый куст, только дотронься до них, сбрасывают на нас поток воды. Как терпят дети все трудности пути! Ни один не пикнет, все съежились, прилипли к оленям, словно их и нет.
Выходим к береговому ельнику. За ним злобится мутный поток, до отказа напоенный дождевой водой. Его гривастые волны накрывают валуны, толкают друг друга, с ревом проносятся мимо, дальше и дальше, туда, где еле слышатся отдаленные раскаты грома.
Инга что-то отчаянно кричит Лангаре.
Та не отвечает, не оглядывается, гонит учага дальше, энергично толкая его в бок концом посоха.
Старуха не ищет брода, даже не останавливается, а с ходу вместе со всей связкой оленей вваливается в поток.
Вздыбились толпы разъяренных бурунов, обрушились на караван, но решительность Лангары придала смелость животным, и они почти на рысях перемахнули через мутный поток.
Лангара и нас увлекла своей стремительностью. Инга снова кричит, полная отчаяния.
Старуха продолжала беспощадно гнать оленей к видневшемуся холму, прикрытому пятнами бледно-желтого ягеля.
Уронив безвольно голову на грудь, Инга покачивается в такт быстро идущему оленю и все чаще корчится. Из прокушенной синеватой губы у нее сочится кровь… Поводной ремень волочится под ногами учага. Я поднимаю его и иду впереди, чтобы не видеть страданий женщины.
Но вот перелесок, за ним холм. Лангара остановила караван. Олени от быстрого бега не отдышатся. Я помог Инге сойти с учага, посадил на приготовленные для нее шкуры; силы покидали ее, но и теперь не слышалось ни стона, ни вздохов, ни жалоб. Только иногда, откинув назад голову, она с мольбою смотрела на небо. От лица у нее отхлынула кровь – оно посинело, потом стало пугающе бледным.
Подвели учага с больной Аннушкой. Мать с тревожным предчувствием развязывает ремни, откидывает край одеяла, припадает щекой к щеке ребенка. Аннушку, кажется, не спасет и пенициллин. Изредка приоткрывая рот, она судорожно глотает воздух. Пульс по-прежнему плохо прощупывается. Как только она вообще перенесла этот путь на олене через топи, мари, броды!..
Подошла Лангара, посмотрела на больную девочку и пронизала меня недобрым, обвиняющим взглядом.
– Через два часа снова буду говорить с врачом, – смущенно оправдываюсь я.
– Не обманывай, – строго обрывает меня Лангара. – Разве не видишь, ее уже нет с нами?! Говорю, Харги идет нашим следом, беду несет нам.
Стада еще нет. Павел ставит нашу палатку, а мы с Долбачи помогаем устроить ночлег женщинам. Все работают быстро. Дети вслед за взрослыми бросаются в лес и тащат оттуда лиственничные ветки, жерди, сушняк для растопки.
Ставим один большой чум только для женщин и детей. Мужчины переночуют у костра. Пастухи тайно перебрасываются какими-то короткими фразами, тревожно поглядывая на скрюченную и ничего не замечающую вокруг Ингу.
Лангара ловко работает пальмой, очищает от сучьев ветки, принесенные детворой, и разбрасывает по «полу» будущего чума. В ее движениях расчетливая торопливость. Она молча командует всеми. Достаточно жеста руки или головы, одного взгляда, как ты, будто загипнотизированный, подчиняешься ей.
Я беру топор, срубаю березку с еще не осыпавшимися листьями, очищаю ветки и тоже разбрасываю их по «полу». Лангара вдруг замечает мою работу, коршуном налетает, вырывает из рук ветки, собирает их с «пола» и, ничего не сказав, уносит обратно в лес. Возвращается, говорит с гневом:
– Только дурной люди может топтать ногами березу или жечь ее на костре. Разве ты у эвенков видел такое? – Голос ее дрожит, она замолкает, сжимает тонкие губы, чтобы не сказать более резких слов.
– Право же, Лангара, я не знал этого обычая. Извини, мне просто хотелось помочь тебе.
– Плохо помог. Надо хорошо помнить: тот, кто обидит, сломает или срубит березку, худо ему будет в пути, сам заболеет или олень пропадет. Разве не видишь, у нас и без того беда из чума не выходит! И Аннушка, и Инга… А ты березу еще срубил… Плохо это, – и добавляет уже без гнева: – Березу, по законам отцов, надо беречь, она сестра людям, радость им. Пусть много ее будет в тайге.
Я стою перед этой древней старухой, как мальчишка, пойманный с поличным. А ведь действительно наша северная береза, с зелеными кудрями, белоствольная, на этой мерзлой, бедной земле, может быть, раньше была единственным утешением для человека, его радостью; не зря эвенки так бережно относятся к ней.
Лангара уходит и подзывает к себе Сулакикан, что-то говорит ей быстро-быстро и, захватив свитки березовой коры, топор, поспешно уходит за холм.
Мы с Долбачи накрываем чум. Дети один перед другим стараются помочь нам. Инга молча вздрагивает, жмется спиной к корявому стволу лиственницы. Ее взгляд деревенеет. Она зажимает руками рот, чтобы не выдать страдания. Сколько терпения у этой женщины!
Из-за холма слышится стук топора.
– Что они там делают? – спрашиваю я у Долбачи.
– Чум для Инги. Она будет родить в другом месте, подальше от стоянки.
– Надо помочь им. Женщины одни быстро не справятся, а Инга уже не может ждать.
– Мужчины не должны знать, как ставят чум для роженицы, – ответил невозмутимо Долбачи. – Это делают сами женщины.
На соседних буграх угасал дневной лиловый свет. Павел разжег костер. Продрогшие дети сгрудились возле огня. Они не боятся уже лючи. Ребята ловко сушат одежду прямо на себе, не раздеваясь. От нее идет густой пар, пахнет распаренной лосиной.
Когда костер разгорелся, Битык взял три горящие головешки, понес их к Инге. Ребята тащат за ним сушняк и сообща разжигают костер. Забота детей трогает всех нас. Я тоже беру несколько поленьев, подхожу к Инге.
От жара костра она немного распрямляет согнутую спину, поднимает голову. Искаженное муками лицо улыбается детям. Сухие, синие губы беззвучно шевелятся.
Вернулась Сулакикан. Она отобрала из вороха вещей несколько оленьих шкур, достала из поток какие-то свертки и две мягко выделанные кабарожьи шкурки. Приказала трем старшим ребятам все это отнести в чум за холмом. Молча подошла к Инге, помогла ей встать, и они медленно двинулись к чуму.
Мы долго смотрели вслед уходящим женщинам. Казалось, Инга никогда не была такой покорной и доверчивой, как в эти минуты, готовясь стать матерью.
Подошли и пастухи со стадом. Марь оживилась криком тугуток, растерявших матерей. Но вскоре все смолкло, по редколесью разбрелись в поисках корма серые тени оленей.
Пастухи, закончив трудный день, присели к огню, закурили. Сетыя разобрала вьюки, достала потки с продуктами и посудой, стала готовить ужин. Казалось, никто и не думал о маленьком чуме за холмом. Все молчали. Вокруг стояла глубокая лесная тишина. Наступал ночной покой земли.
И вдруг вдали кто-то протяжно пискнул. Все сразу замерли. Пискнуло еще и опять смолкло…
– Дрозд, – с облегчением сказал Павел.
Но напряженность ожидания уже не покидает нас. Даже дети нет-нет да и оглянутся на холм, еще не понимая, но чувствуя, что там что-то должно случиться.
Солнце умирало в пурпурной бездне далекого горизонта. За лиственничным океаном мутнел восток. В темнеющем небе нарождались синие алмазы звезд. Холодные тени уже бродили по лесу. Все казалось неопределенным и на стоянке, и на болоте, и за холмом. Но так только казалось. Мы понимали, что эта ночь в отличие от других будет трудной, долгой и, может быть, трагической.
Мы сидели у костра и молча пили чай. Из мрака к огню выскочил Загря. Он, на секунду застыв, будто чем-то пораженный, вдруг рванулся ко мне, ударил грудью, повалил на землю. Кобель, запыхавшись от быстрого бега, лизал длинным языком мое лицо, руки, обдавая горячим дыханием. Сколько радости, словно мы не виделись с ним целую вечность!
Я тоже страшно обрадовался. Молодец, кобель, нашел нас, не потерялся! Легонько отталкиваю его от себя, встаю. А Загря не успокоился, осматривает стоянку, кого-то ищет. Глажу его по шерстистой спине и не могу понять, почему кобель такой взбудораженный. Что-то случилось; и кажется, вот сейчас он заговорит о чем-то важном, расскажет.
– А что это у него за пятно? – говорит Павел, приглядываясь к кобелю при свете костра.
Теперь и я вижу: у Загри на белой манишке груди большой мазок крови.
– С кем-то дрался, – спокойно отвечает Долбачи.
Кобель будто понимает, что разговор идет о нем, поблескивает глазами.
– Однако, с медведем дрался. Смотри, вот шерсть… – Долбачи снял с морды Загри какую-то волосинку, передал мне.
Да, волос медвежий. По его цвету мы определили, что зверь был бурой масти. Но что же произошло между ним и Загрей? Этого, пожалуй, нам не разгадать, как и не узнать, где сейчас глухой старик и приведет ли его жажда чая на табор?
К ночи похолодало. На севере чище и нежнее заголубело далекое небо. Из ельника, из его таинственных дебрей, выплыл кособокий месяц. Темнее и резче стали тени в просветлевшем лесу.
Дети гурьбой ушли с Сетыей спать в чум. Мужчины расстилали шкуры у огня. Но о сне никто не думал. Все охвачены ожиданием. Я искренне беспокоился об Инге. Мне казалось, что я вечно кочую с пастухами, живу их радостями, горем, и сейчас, так же как и для них, для меня нет ничего важнее этой напряженной тишины в маленьком чуме и того, что должно свершиться.
Удивительная эта ночь!
Внизу на болоте белым привидением поднялся туман. В нем что-то мистическое, полное тайн. Таинствен и месяц, низко плывущий над землей…
Все молчат. Павел, усевшись поближе к огню, собирается латать штаны. Долбачи набивает трубку табаком, сладко затягивается, передает ее пастухам. Загря лежит возле меня, зализывая намятые подошвы лап. Его жизнь больше, чем наша, полна всяких приключений. Сколько он за день обежит тайги, чего и кого только не увидит! Да и окружающий нас мир он представляет иначе, не зримо, как мы, а больше по звукам и запахам.
Собака легко, на большом расстоянии по шагам угадывает, сохатый или медведь ходит. И среди сотни запахов живых и мертвых существ, лишайников, болот, цветов она легко уловит запах следа раньше прошедшего зверя. Вероятно, давно-давно и человек обладал таким обонянием.
Из леса появляются олени. Они группами располагаются поодаль от костра, начинают пережевывать корм. Вспугнутые с теплых лежек собаки ворчат. В чуме плачет разбуженный ребенок.
Наконец-то до напряженного слуха ясно доносится человеческий стон. Он сразу переходит в душераздирающий крик, долгий, натужный. Кто-то, спотыкаясь, бежит от холма. Это Сулакикан. Она сильно встревожена, молча бросается к вьюкам, находит нужную потку, достает из нее какие-то свертки и спешит обратно. Я задерживаю ее.
– Как с Ингой?
В глазах Сулакикан тревога.
– Плохо. Может не родить… – И пастушка торопливо уходит к холму, откуда по-прежнему доносится стон.
– Уехала бы в поселок, там врач помог бы родить, так нет, все по старинке, в таборе, а оно, вишь, как неладно получается! – подосадовал Павел.
В это время из леса появилась горбатая тень, и к огню подошел Карарбах. Он еле-еле передвигал ноги. Видно, давно искал нас в ночной тайге. Кто-то расшевелил костер, и вспыхнувшее пламя осветило старика. Но что такое?.. Его лицо исполосовано свежими царапинами, покрыто черными пятнами запекшейся крови. Он остановился, пошарил глазами по стоянке и, увидев Загрю, скупо улыбнулся. Подойдя к нему, Карарбах отбросил посох, опустился на землю, обнял голову собаки, крепко прижал к худой груди, как можно прижимать самое дорогое существо. И тут мы увидели, что у старика на спине разорвана дошка, а с затылка свисает окровавленным лоскутом сорванная кожа.
Старик достал из-за пазухи медвежью почку и бросил Загре. Кобель схватил почку и начал жадно с ней расправляться. Не отрывая от Загри теплого взгляда, Карарбах о чем-то думал, не замечая нас.