bannerbanner
Свидание у реки
Свидание у реки

Полная версия

Свидание у реки

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Митька отворил тяжелую дверь в универмаг и посторониля, пропуская высокого чернявого мужчину в светлом плаще. Тот улыбнулся Митьке и как-то особенно этак, интеллигентно, поклониля. Митька знал в людях толк, и мужчина ему понравился. Он оглянулся на него и пошел в магазин, тяжело ступая в охотничьих сапогах. Петька следом поспевал.

Остановились у отдела охотничьих товаров. Митька долго присматривался и наконец облюбовал себе новенький кожаный чехол под ружье и нож с регистром. Показав охотничий билет, выбил в кассе чек и, когда подошел за покупками, вдруг споткнулся взглядом на больших тоскующих глазах. Глаза все глубже проникали и болью растворялись в нем, так что и он свою боль почувствовал, которая стерегла его и таилась до этого часа. Забыв про покупки, Митька заозирался вокруг, а глаза – он чувствовал это – изо всех сил звали его.

«Балует девка, – с тревогой подумал Митька, – играет… Свою силу на мне меряет».

Но жила мысль: а вдруг и правда зовет? С самой первой минуты он хотел понять только ее отношение к себе. А о своем он знал уже все. Он знал, что долгими зимними ночами в зимовье будет вспоминать эти болючие глаза, будет вскакивать с нар и суматошно толочься из угла в угол. Все это он почувствовал в себе разом, словно о том только и думал всю свою жизнь.

Наверное, Митька так бы и ушел, ничего не поняв и не узнав, не оглянись он с порога. Глаза так и держались на нем. Громадные и тяжелые, они не отпускали, просили вернуться, что-то сказать… Митька тяжело повернулся, наткнувшись на удивленного Петруху, и так же тяжело подошел к прилавку.

Рядом Петруха замер. Не отрываясь, смотрел Митька в болючие глаза и словно бы сам боль почувствовал. Ему так хотелось сказать этой девушке что-то доброе, ободрить как-то, а пуще того – рукой прикоснуться, но вместо этого забалабонил вдруг Петруха:

– Тяжело в магазине-то? – спросил он запросто.

– Тяжело, – выдохнула Любка.

– А чего не уходишь?

– А куда? – грустно улыбнулась Любка.

– Поехали к нам, – засмеялся Петруха. – Вон Митька у нас холостой ходит, никак себе подходящую невесту не сыщет… За него и замуж выдадим.

У Митьки сердце обмерло от Петрухиной развязности. Он ткнул его локтем в бок, но Петруха – ноль внимания.

– Поедешь?

– Куда? – она опять улыбнулась

– А к нам, в Макаровку, – махнул Петруха рукой. – У нас привольно. Грибы на деревьях растут…

– А вдруг я возьму и соглашусь? – с вызывающей вопросительностью и, как показалось Митьке, насмешливо спросила девушка и внимательно посмотрела на него.

– У нас привольно. Места всем хватит…


Митька ничего не понимал и не верил в то, что происходит. Казалось, что происходит все это не с ним, Митькой Сенотрусовым, а с каким-то другим человеком. И он лишь с холодным любопытством наблюдал за тем, как закрывает девушка свой домишко, как забирается в кабину грузовика и говорит о том, что в Макаровке никогда не была и поэтому очень хочет посмотреть на настоящих охотников-промысловиков. А у Митьки только одна мысль в голове вертится: «Лишь бы не передумала. Лишь бы не вернулась сейчас, а там…»

Что будет там и что вообще будет – он не знал.

6

Через три дня их расписали в сельском Совете. Диву было на всю деревню. Ну, Колька бы Развалихин такую штуку отмочил, еще понятно, а от Митьки Сенотрусова такого никто не ожидал. Дня два двери в их доме не закрывались. Под любым предлогом бежали со всего села смотреть на Митькину Любаву. Сам Митька от Любавы и на шаг не отходил. Словно берег ее от порченого глаза да от злых языков.

Гулянье собрали субботним вечером, без особых пышностей. Пелагея Ильинична нарубила кур, а Митька приволок с промхоза мороженых щук и медвежью печень. Наготовили картофель с курятиной, котлеты из щуки, печень в соусе, выставили соленья.

Что Митьки касалось, так ему бы и вовсе никаких празднеств не затевать. Для него главный праздник – Любава ненаглядная, судьба его негаданная. Как замер он перед нею у прилавка, так и не мог уже отойти, рад бы не показывать чувства своего, да нет сил удержать. Ему хотелось дотронуться до ее плеча, на руках понести, глаза зацеловать, губы залюбить. Но что-то таинственное, выше Митькиного понимания, запрещало ему делать это. И он робел перед Любавой как мальчишка, лишний раз глянуть на нее не смел, а уж на руках понести – тем паче…

Пили и ели на гулянье вдосталь, как издавна заведено было в Макаровке. И уже на хмельную голову, но серьезно и истово (все по обычаю, по закону) «горько» потребовали. Митька ждал этого момента хотя и боялся. Не трогал он еще Любавины губы, не целовал, а тут на людях надо было.

Встал Митька, и Любава поднялась. Глянули друг на друга, и обмер Митька – столько печали он в глазах своей женушки разглядел, столько боли и обиды, что растерялся. Не целовать бы надо, а освятить эти глаза каким волшебством, выручить из неизвестной беды. И все бы Митька для этого сделал, себя положил, но вот беда, не знал он, что делать и как помочь, и сама Любава не подсказывала.

Так Митька и не осмелился поцеловать, и Любава, бледная, с большими глазами, с черной челочкой на правую сторону, склонилась к нему, легонько коснулась губами, и опять разошлись они.

– Ладно так ли? – загудел над столом Степан Матвеев, уже красный от выпитого, но цепкий на взгляд, точный на руку, как и положено охотнику-промысловику быть.

– Ладно, ладно, – вмешалась Пелагея Ильинична, – вам бы только смотрины устраивать. У самих целовальницы есть, вот и милуйтесь…

– Обычай требует, – не сдавался Степан.

– Обычай и фату требует, – пробурчала подружка Пелагеи Ильиничны, бабка Самсониха.

– Мне бы такую невестушку, – зажмурился Колька Развалихин, – уж я бы ее зацеловал. – И тут же выручил Митьку, повел тяжелыми плечами, запросил гармонь.

Митькины товарищи-промысловики сидели один к одному, как луковицы в грядке, у всех рюмки до краев, чтобы глаза не проваливались. Глянул Митька на своих товарище, на Кольку, пристраивающего гармонь на коленях, и самого тоской охватило.

Плясали промысловики тяжело и старательно, так что половицы постанывали, рюмки на столе тонко позвякивали, да лампочка под потолком в простеньком абажуре как от землетрясения покачивалась. Потянули и Любаву на круг. Пошла она неохотно, но мужиков порадовала своей статью и ловкостью, с какой на выпады плясовые отвечала.

– Ладная сноха, – одобрила бабка Самсониха, – да больно смурная, грустная она у вас…

Раскраснелась Любава на кругу, загорелись было ее глаза, да тут же и погасли. Сошла она с круга – и на улицу. Митька помедлил и следом вышел. Со света на улице ударили ему в глаза звезды, что крупно и плотно высыпали над Макаровкой, под верховодством ущербной луны. Не сразу он заметил Любаву, сидящую на крыльце, а заметив, пожалел, что увязался следом. Не надо было. Но и уходить, ничего не сказав, неловко.

А ночь славная над миром была. И тихо, так тихо, что тоненько позванивало у ушах. Уже холод от осени подступал, но не тот холод, от которого к теплу хочется, к живому огоньку, а ясный и просторный, вызывающий желание куда-то идти без причины, что-то искать на земле.

– Не холодно, Любава? – осторожно спросил Митька.

Любава долго не отвечала, и Митька почувствовал, что она возвращается сюда откуда-то издалека, куда ему доступа нет, ни ему, ни мыслям его.

– Нет, не холодно, – спокойно ответила Любава.

– Еще не срок, – Митька вздохнул, чувствуя немного стесненно себя в новом костюме и белой рубашке, застегнутой на все пуговицы, – с ноября начнет заворачивать.

Любава ничего не сказала, не оглянулась на Митьку, смущенно замершего у нее за спиной. В это время вывалился на крыльцо Колька Развалихин, веселый от вина, горячий от гармошки. Потянулся так, что хруст по нему, словно треск по молоденькому льду прошел, и весело сказал:

– Эх, молочка бы с булочкой, да на печку с дурочкой.

– Тихо! – шикнул на него Митька. – Чего дурью маешься…

Колька стих и закурил. Потом негромко заметил:

– На промысел скоро. Уже и ночи холодают.

– Недельки через две, – откликнулся Митька. – Я этим годом до ледостава хочу по Верхотинке проскочить…

– А о порожки не ушибешься?

– Не должен… Вода обещает быть большой, может, порожки-то и притопит.

– Может быть, – задумчиво согласился Колька. – В верховьях-то на мой участок выйдешь. Забегай.

– Я ближе встану. У Луки.

– Так это совсем рядом.

– Ну да. Может, и заскочу. Как дело пойдет.


Лежал Митька на спине, слушал прерывистое, не сонное дыхание женки. Лежал, не смея коснуться ее. Удивился Митька тому, что страх не от чего-то грозного или опасного идет, а от непонятного ему, странного чего-то. Куда как просто, протяни руки да обними Любаву, но нет, захолодали они, чугуном налились, не оторвать от одеяла. И смутная обида затревожила Митьку, впервые приоткрылась ему, как огонек на ночном берегу…

– Митя, ты не сердись, – вдруг спокойно и тихо сказала Любава, – прости меня.

– За что?

– Испортила я тебе жизнь, Митя, – вздохнула Любава, – сразу-то об этом не подумала. А теперь уже, видно, поздно…

Долго лежали в молчании. На комоде тикали часы. Капала из рукомойника в порожний таз вода. А в это время по ночному небу мягко прокатился метеорит и угас за далекими сопками, оставив после себя мгновенный бледно-голубой свет.

7

В восемнадцать лет жизнь неожиданно и стремительно обрушилась на Любку своей горькой стороной. В один год умерли отец и мать. В один год она стала значительно взрослее своих школьных подруг и тихо замкнулась в себе.

Мать умерла в декабре, два года назад. Тихо умерла, незаметно. Вечером легла спать, а утром уже не поднялась. И отец ничего не почувствовал. Спал рядом на диване. Вставал курить, когда мать, может быть, уже умерла. Простить себе этого он не мог. А весной пошел на подледную рыбалку, провалился в полынью, и не стало у Любки отца. Она плакала, убивалась, еще не вполне понимая всю меру своего несчастья. Отошла от подруг, став в одночасье гораздо взрослее их, замкнулась, и кто его знает, чем бы все это кончилось, если бы не Вячеслав Иванович. Он как-то осторожно и совершенно ненавязчиво старался помочь ей пережить свалившееся горе. Вначале она упрямо сопротивлялась этой помощи, считая, что идет она от жалости, от взрослого участия, и внутренне презирая и эту жалость, и это участие. Но Вячеслав Иванович словно бы ничего этого не замечал, был как всегда вежлив и предупредителен.

В годовщину материной смерти она проплакала всю ночь и утром не вышла на работу. В доме было холодно и неуютно. Надо было вставать, растопить печку, согреть чай и согреться самой, но сил на все это не было. Любка по-прежнему лежала в постели и широко открытыми глазами смотрела в беленый потолок. Слезы кончились, болела голова, и жутким казалось одиночество. Она в сотый раз наверное пытала кого-то неведомого, почему такое несчастье случилось именно с ней. Почему именно она осталась одна на всем свете, и не к кому ей обратиться в тяжелые минуты. Но что она могла сделать? И после всего этого что она могла сделать? Единственное – не выйти на работу. И она не пошла.

А день выдался ветреный, холодный. Любка видела в окно, как раскачиваются в палисаднике березки, посаженные отцом в день ее рождения. Казалось, что они вот-вот не выдержат напора ветра и лопнут где-нибудь посередине, обнажив белую мякоть древесины.

Когда она уже начала засыпать, плотно укутавшись в одеяло, в дверь осторожно постучали. Несколько минут было тихо, а потом стук повторился.

Любка подумала, что это прислали кого-то из девчонок за ней с работы, но не хотела вставать. Не хотелось ей сейчас с кем-то разговаривать, ловить на себе жалостливые взгляды и слышать сочувствующие вздохи. Но постучали в третий раз, и Любка, чувствуя ногами обжигающий холод настывших за ночь половиц, побежала открывать. Скинув крючок, она сердито толкнула дверь и… обомлела. В коридорчике стоял Вячеслав Иванович. Увидев ее полуодетой, он закашлялся и отступил назад.

– Ой, Вячеслав Иванович, – перепугалась Любка, прижимая руки к груди, – я сейчас, Вячеслав Иванович… Я сейчас…

Она бросилась в комнату, закружилась по ней – куда-то пропал ее халатик. Наконец, нашла, торопливо надела, быстренько застегнула на все пуговки.

– Входите, Вячеслав Иванович! – через минуту крикнула она.

Он вошел, неловко потоптался на пороге и, как школьник, за одно ухо стянул с головы шапку.

А Любка уже успокоилась, и вместо печали пришло к ней какое-то радостное чувство. Словно должно было сейчас случиться что-то важное и интересное для нее.

– Проходите, Вячеслав Иванович, садитесь.

– Однако холодно же у тебя, Люба, – Вячеслав Иванович дунул, и крохотный столбик пара поплыл по комнате. – Может быть, у тебя дров нет?

– Есть, Вячеслав Иванович, я сейчас…А вы садитесь, пожалуйста…

Когда в печке весело и уютно загудело жаркое пламя и не слышно стало унылого подвывания ветра, когда Любка, разогревшись от работы, замерла на мгновение и задумалась, она не узнала себя. За эти несколько минут жизнь для нее наполнилась новым, ранее неведомым ей смыслом. Впервые она поняла, что топить печку и наводить порядок в доме для себя – это одно, а вот так, когда сидит здесь Вячеслав Иванович, – совершенно другое. Она испугалась этой своей мысли, ей показалось, что Вячеслав Иванович догадался, о чем она сейчас подумала.

– Ты вот что, Люба, – заговорил Вячеслав Иванович, и она уловила в его голосе легкие нотки озабоченности, – не надо так… В одиночку еще никогда и никто не умел. Не сумеешь и ты. Конечно, страшно потерять родителей, очень страшно, и особенно – в молодости, но ведь это не значит, что надо сторониться людей, уходить в себя. Ты только вспомни, как отец твой любил жизнь. Ведь веселый был человек, и я думаю, он бы твое поведение не одобрил… Может быть, я не то говорю, Люба, но мне просто очень хочется, чтобы ты ожила наконец. Ты понимаешь меня? – Он вопросительно смотрел на нее.

– Да, Вячеслав Иванович.

Любка действительно хорошо понимала его в эту минуту и думала о том, что вот же, не сторонится она его. Что с ним ей легко и приятно и что она, кажется, готова с ним сидеть и так вот разговаривать сутками. Но это с ним, а с другими ей и скучно и грустно. И разве она виновата в этом?

– Ну, хочешь, Люба, я буду чаще приходить? – словно догадавшись, о чем она подумала сейчас, спросил Вячеслав Иванович. Любка смутилась, но только на одно мгновение, а потом прошептала:

– Да, Вячеслав Иванович, хочу.

Наверное, Вячеслав Иванович не ожидал от нее такого ответа, потому что с растерянным удивление посмотрел на нее. Любка сидела потупившись. Небольшой, правильной формы нос, доставшийся ей от отца, легонько покраснел, а вот лоб, высокий и чистый, был необычайно бледен.

– Хорошо, я буду приходить чаще, – Вячеслав Иванович осторожно покашлял. – Я могу даже взять тебя на рыбалку…

– Ой, на рыбалку! Правда, что ли? – подскочила Любка. – На рыбалку я очень хочу. Возьмите, Вячеслав Иванович, возьмете, а?

От ее прежнего вида в мгновение ока не осталось и следа, по щекам пролился румянец, глаза загорелись. И, невольно улыбнувшись ее оживлению, Вячеслав Иванович твердо пообещал:

– Возьму…


Увы, вскоре после этого у Вячеслава Ивановича случилась длительная командировка, где он основательно застудился и получил двухстороннее воспаление легких. Любка переживала, ждала возвращения Вячеслава Ивановича, осторожно выведывая подробности его болезни и выздоровления. Но все это уже ни шло ни в какое сравнение с тем, что она переживала в годовщину материной смерти. Теперь у Любки появились смысл и цель, за которые она уцепилась мертвой хваткой: поездка с Вячеславом Ивановичем на рыбалку. Точно так, как ездили они когда-то на рыбалку с ним и покойным отцом…

Пришла весна и прошла весна. Вячеслав Иванович вернулся домой из районной больницы исхудавший и слабый, но на домашнем питании и уходе очень быстро набрался сил и пришел в себя. И вот однажды ранним, погожим утром они все-таки отправились на рыбалку.

Кроме петухов, в селе почти все еще спали. Над величавым Амуром стлался легкий белый туман, и даже не стлался, а струился тонкими дымками, легко уносимый вниз верховым ветром. В небе – ни сориночки, если не считать вываливающегося из-за сопок солнца. Радостная, изумленная и этим ранним утром, и предстоящей рыбалкой, Любка весело шагала за Вячеславом Ивановичем, неся в ржавой банке накопанных земляных червей. Потом они летели на моторке по протокам, разбрызгивая солнечные блики с их поверхности и оставляя за собой пенный, бурлящий след. И столько было красок в природе, столько восторга в сияющей Любке, что Вячеслав Иванович не удержался и легонько провел рукой по ее разметавшимся на ветру волосам. Он только на мгновение отпустил румпель подвесного мотора, но лодку тут же шарахнуло в сторону, и Вячеслав Иванович не удержался, упал на борт, плеснула вода, Любка испуганно вскрикнула и невольно прижалась к нему. Мгновение минуло, и опять они неслись по стеклянным протокам, а вот неловкость и тихое смущение остались в обоих. А в Любке – еще и ожидание. Ожидание чего? Она этого не знала и сама. Может быть, это было ожидание чуда, так свойственное молодости…

Рыбалка у них получилась уловистой, на славу и, с силой выдергивая очередного карася, Вячеслав Иванович восторженно кричал Любке:

– Есть! Попался, шельма!

– Есть! И у меня попался! – кричала она ему.

В одиннадцать часов утренний клев закончился, и Вячеслав Иванович грустно сказал:

– Жаль, Люба, не захватили мы с тобой котелок. Была бы у нас уха отменная.

– А мы в следующий раз захватим, – легко ответила Любка.

И в следующий раз они действительно отведали отменной ухи, особенная прелесть которой была в том, что попахивала она дымком, плавали в ней мелкие угольки и травинки. Возвращались поздним вечером, когда уже повысыпали звезды и тишина была удивительная. Только мотор ровно хлопотал над рекой, да коротко плескалась в борт мелкая волна. Далеко впереди редко светились на берегу огни Раздольного. Они и манили Любку, и отталкивали одновременно. Ей так не хотелось сейчас домой, ей очень хотелось плыть и плыть вечно, чтобы всегда было перед нею немного задумчивое лицо Вячеслава Ивановича, его грустные глаза. Тихое ощущение счастья, полноты жизни, еще почти неведомые Любке, переполняли ее. Хотелось петь от восторга и почему-то плакать…

И в это время, заглушив мотор, Вячеслав Иванович закурил. Мгновенная вспышка спички высветила худощавое лицо Вячеслава Ивановича, мягкий блеск глаз, полуоткрытые губы. Не помня себя, чувствуя холодную счастливую пустоту внутри себя, Любка одними губами прошептала:

– Вячеслав Иванович…

Не дождавшись ответа, она медленно опустилась на колени и тихо склонила голову к нему.

– Что, Люба? – мягко спросил Вячеслав Иванович.

– Вячеслав Иванович, – повторила она и заплакала, вздрагивая узкими плечами, и тогда он опять погладил ее волосы, коснулся щеки шероховатой рукой, и Любка счастливо вдохнула запах бензина от этой руки…

Мягко покачивалась лодка, и рядом качалась на беспокойной речной волне круглая луна. Любка, глядя на это зыбкое отражение, не понимала, кончился ли мир и грустная жизнь для нее или это она кончилась для них.

8

Осень стояла покойная. Затихшие дали, высветленные ночными заморозками, томились в ожидании низового ветра-листобоя. А пока еще ярились лимонно-желтые цветом березняки, багрово пылал осинник, и догорали последние цветы девясила. Но уже заходил на мягких лапках листопад. Сорвется нечаянно лист и широкими кругами планирует к земле, а рядом и еще один плывет по ясному воздуху, вздрагивая, переворачиваясь и просвечиваясь в лучах заходящего солнца до последней прожилки. Подставишь ладонь под такой лист и ощущаешь его трепетную невесомость, и пустишь дальше в полет, о чем-то думая сожалеючи.

Осень. Грустная пора. Но грусть эта светлая, такая, о которой не всякому скажешь, да и себе не всякий раз признаешься в том, что вдруг затомило душу, поманило в какие-то дали, о которых еще вчера и не помышлял.

Осень. Пора пронзительно синего неба и звонкого воздуха, по которому плывут, перекликаясь, птичьи караваны. А следом с северных краев заходят медлительные тучи, вначале высокие и легкие, затем низкие и почти черные, с лазоревыми просветами. И вот уже с вечера шумнул низовик, грохнул где-то ставней, опрокинул порожнее ведро и вроде бы стих. Но ночью вдруг проснешься от какой-то тревоги в себе, а на улице громыхает, стонет что-то и плачет, и враз догадаешься – пришел-таки листобой. А утром глянешь в окно и тайги не узнаешь. Голая, неуютная,, пригорюнилась сердечная, ярко проступая зеленью хвои. Осень кончилась…

В Макаровке переполох: снаряжали охотников-промысловиков в тайгу. Носились по улицам суматошные бабы, а радостные, возбужденные промысловики, с утра пропустив на посошок, толклись у конторы промхоза. Это был едва ли не единственный случай, когда они собирались все вместе. И тут уж разговоров – не пересказать, историй – не переслушать. Каждому хочется свое слово ввернуть, свою промысловую удаль показать. Директор промхоза, Егор Иванович Просягин, еще совсем молодой, но с институтским образованием, весело посмеивался, прислушиваясь к голосам мужиков, а те и рады стараться, так как любили и уважали директора за открытый нрав и справедливую строгость. Так все и шло: бабы дома мужиков снаряжали, а те у промхоза байки рассказывали, между делом выведывая друг у друга о задумках на сезон, прошлогоднем проходном соболе, и гадали, на чьи участки он этим годом грянет, кому дармовой фарт в руки приплывет.

Один Митька грустил и молча сидел в сторонке. Но дальние сопки, подернутые синей дымкой, холодная, темная река, воздух свежий манили и его, растревожили душу. Так бы и ушел, не дожидаясь вертолета, к далеким угодьям, где все знакомо, все обжито и пройдено не один раз. Где деревья и те, казалось, ждут встречи с ним, затосковав перед зимой, заломив голые ветви к высокому небу. И не трогали его мужики, не подшучивали, как водится, словно почуяв в нем грустинку некстатную, боль нежданную…

А Любка в это время медленно шла по лесу, прислушиваясь к тому, как хрустит под ногами уже прихваченные ночным морозом листья, как громко отзывается холодная земля под каждым ее шагом. Шла она тихо, изредка отводя рукой ветви. Кедровочка, уютно устроившись на сухой листвянке, прижмурив один глаз, вторым проводила Любку до поворота и вновь бойко засновала по лесине.

Выйдя к излучине реки, Любка остановилась и невольно залюбовалась простором, который открылся ей. На многие километры раскинулась пойма величавой реки, а там, в конце светло-желтой поймы, стояли еще более величественные горы, вершинами утонувшие в облаках. В сизых темных распадках клубился туман, а по высоким увалам искрился и серебром отливал никем не тронутый снег. И так поманили эти просторы Любку, так всколыхнули ее, что она сделала шаг-другой – и обмерла, застыла на краю крутого откоса, набитого огромными валунами и скалами. Холодно и таинственно лежала внизу река, изредка принимая в себя скатывающиеся с горных увалов камни и смывая с высокого берега паводковый плавник.

Завороженная, напуганная, Любка отступила, но что-то звало ее вперед, и она опять шагнула к пропасти, чувствуя, как замирает сердце и пьяно кружится голова. И в то же время ей казалось, что так просто сделать еще один шаг…

И опять она брела по незнакомому лесу. А выйдя из него, с тихим удивлением остановилась, словно впервые увидев село. Ровные столбы дыма вставали над домами, лениво и вразнобой брехали собаки, увязываясь за своими хозяевами. У промхозовской конторы собрался народ, беспрерывно хлопала дверь в магазине. Вначале ничего не поняв, удивившись необычному оживлению в селе, Любка неожиданно вспомнила, что сегодня улетают на свои промысловые участки сельские охотники. Вспомнила равнодушно, как о деле, совершенно не касающемся ее. Но тут же всплыло в ее памяти Митькино лицо, грустные, растерянные, чего-то ждущие от нее глаза. И пожалела Любка вдруг Митьку жалостью, какой раньше не испытывала, пожалела как человека, прихваченного неизлечимым недугом. И совестно оновременно перед ним стало, так совестно, что Любка невольно зажмурилась…

– Ты, дева, с ума ли не сошла? – встретила ее с необычной суровостью Пелагея Ильинична. – Аль не мужик у тебя в тайгу на месяцы уезжает? Все женки-то давно уже там, а мой Митька навроде как и не женат… Неладно так-то, Любава, у нас с покон веков такого в родове не бывало. Чай, на промысел уходит, не по прошпекту выкамариваться… Нехорошо это, Любава, не по-русски как-то выходит…

Вспыхнула Любка, стыдом обожгло, и бросилась вон на улицу, просыпая слезы на бегу. Бежала по улице, прижимая руки к груди, ничего не видя вокруг. До промхоза и пятисот метров не будет, а ей в пять километров путь показался. Но не успела Любка, отошла уже машина с промысловиками на вертолетную площадку, что-то весело кричавшими своим женкам. Силилась она разглядеть Митькино лицо, зачем-то надо это было ей непременно, но не разглядела…

На страницу:
2 из 5