bannerbanner
Чистая вода
Чистая вода

Полная версия

Чистая вода

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Не те? Почему?

– Лаврик, ты меня пытаешь, а я не знаю, о чем. Почему люди меняются все время к худшему? Ты про большую воду говорил. Отвечу: случись сейчас – никто бы не стал друг дружке помогать, каждый свое потащит.


Почему ты вдруг вспомнил, как завязывалась колхозная жизнь? Поздним вечером в дом пришел дядя Савелий Гиричев, родной брат мамы. Он и раньше бывал у вас, тебя крестил, крестный отец, а при новой власти вернулся с гражданской красным командиром, большевиком. Отец тоже воевал на германской, только в красные не пошел, а в последний поход из дома мобилизовали к Колчаку. Из-под Омска они сбежали чуть не всей деревней, чубов им порвали, но никого не посадили. А в соседних деревнях, говорили, человека по три забрали и насовсем, то ли к стенкам, то ли где леса до сих пор валят. Ты уже помнишь те зимние вечера, когда родственники сидели за одним столом, пили самогонку из одной кринки и спорили. Ты лежал на полатях за занавеской.

– Паша, я тебя всегда почитал за умного и толкового, как же ты не понял советской власти и отвернулся? Тебя революция где захватила? Ты пошто винтовку после замирения бросил и вернулся домой? Почему не выслушал большевиков и не перешел к ним?

– Объясню, Сава, все по порядку. Ты хоть и секретарь партячейки, но вдумчиво слушай. Войной я к тому времени был сытый по самое не могу, а тут замирение и свобода. Куда должон стремиться нормальный мужик? К семье, домой. А большевики – скажу тебе честно, Сава, я их не различал, вот те крест. Там кого только не было, акромя большевиков. Вот тупая Рассея, те мужики, которы земли не имели и робили на какого-то помещика, те твоим большевикам «уря» кричали. А как они могли меня землей заманить, если у меня ее вволю, сколь могу, столь и пашу? Ну скажи, мог разумный сибиряк сказать: «Спасибо, товарищ большевичок, что разрешил мне на своей земле пахать и сеять!»? Не мог. И я понял, что с этими ребятами нам не сговориться.

Савелий Платонович слушал нервно, несколько раз посыкался остановить кума, но договорить дал.

– Ладно, советская власть тебе, как и другим заблудшим, измену простила, и что с Колчаком связались, тоже сделала вид, что ничего такого… Но седни ты видишь перемены, мы разворачиваемся к новой жизни, народ избирает советы, в партию люди вступают, а ты в углу сидишь, как сыч. Я только тебе скажу, потому как родство и уважаю. Будет еще одна кампания, от которой тебе не укрыться безразличием. Будем создавать колхозы.

– Чего-то слышал.

– Слышал он! Да это еще одна революция, только в деревне. Ты посмотри, мы с тобой за столом сидим, мясо с картохой, сало соленое шматками, хлеб серый добрый. Поди, и сеянка есть? Есть в сусеке? А страна голодает. Почему?

– Потому что не робит, Сава. Вот перестань я каждый день во двор выходить и со своими ребятами и девками со скотиной управляться, назем складывать, сено наметывать, воду возить чаном – через неделю скотина на колени падет, а потом сдохнет. И я стану голодный. Пролетарием стану. Чтобы жить, Сава, надо робить, ты же крестьянин, ты же все понимать должон.

Савелий возмутился, встал над столом с полным стаканом:

– Ишь ты! А пролетарий? У него же ничего в руках! Заводы в разрухе, угля нет, железа нет. Чтобы это все запустить, нужно время и нужны огромные усилия!

– Сава, советска власть рулит уж столько лет, сколь же еще надо время, чтобы до верхов дошло, что надо не шашкой махать, а молотом? Не выбуривай на меня, я правду говорю. И что мужики в двадцать первом поднялись, тоже ваша заслуга. Мыслимое дело – в мой амбар загнать чувашей моим же кулем зерно выгребать? Жалко, конечно, ребят, что с той, что с другой стороны, тыщи погинули ни за что, только это вина власти.

Савелий сел, в упор глянул на своего родственника:

– Паша, тогда столица без прокорма оставалась, товарищ Ленин голодал вместе со всеми. Ты чего лыбишься, ты чего ухмыльнулся? Не веришь?

Отец засмеялся:

– Конечно, не верю. Я по своим вождям посмотрю, по мелким – эта порода себя в расход не пустит, мимо рта не пронесет. Насчет народа еще посмотрят… Я вот своим умишком кумекаю: на Россию-то им насрать, прости Господи, не за столом сказано, у них интересы поболее будут. Разграбят Россию и нас сдадут германцам или англичанам.

Савелий снисходительно улыбнулся:

– Какие интересы, Павел Максимович, об чем ты? Для Ленина Россия – это все. А по хлебу – в самое дыхло бьешь. Но ведь не было в двадцать первом году другого пути, кроме как взять хлеб у сибирского мужика и накормить город, пролетариат.

Отец сильно ударил по столу, блюдо с капустой и алюминиевые чашки с мясом и салом подпрыгнули:

– Ладно, а пролетариат в это время чем занимался? Марксизьму изучал? Почему надо сразу в морду? Разве нельзя было договориться по-доброму? Мы тогда предлагали на сходах: хлеб дадим, но дайте нам железо, мануфактуру, плуг, карасин. Обмен сделать: я – тебе, ты – мне. Что, пошла на это власть? Мы кой-какой хлеб увезли на пункты, и что? В самых больших кабинетах в Ишиме нас на х… посылали. Ни хрена нам на тот хлеб не дали, не пошли на обмен, хлеб даже в зачет налога не записали! И теперь то же самое. Я сплю стоя, вся семья с апреля по октябрь в поле, да до Рождества на гумнах снопы молотим. Скажи, всякий так? Да нет, не скажешь. В твоей партячейке есть хоть один порядочный хозяин? Нету! И не будет! И тогда вы пойдете зорить наши гнезда, нас врагами объявите. А иначе у советской власти ничего не получится, только на разоренном самостоятельном крестьянине будете создавать свои колхозы.

Савелий икнул и подытожил:

– Значит, в колхоз ты не пойдешь?

– А зачем, Сава? Чтобы видеть, как моих коней гробят, как моих коров бьют кольем? Не пойду.

Савелий поднял указательный палец:

– Но ведь все заберем.

Отец не понял:

– Все – это как?

Савелий пояснил кратко:

– Скот, это ты правильно сказал, инвентарь весь, землю. Двор пустой останется. Дом у тебя большой, учтут власти, что семья большая, возможно, оставят. Вот и все.

– А меня куда?

Савелий Платонович напрягся, жилы вздулись поперек лба:

– Вот за этим я к тебе и пришел. Будет проводиться раскулачивание, ты попал в списки, хотя работников никогда не держал, все своей семьей. Могут судом сослать на Север или на Урал.

Отец встал и картинно поклонился куму:

– Любо! Ну, кум, спасибо!

Тот взмахом руки осадил его:

– Вот что, Павел Максимович, я не просто так с тобой этот разговор веду. Мы с тобой кумовья и больше того – товарищи. Потому все открываю, хотя права такого не имею и поступаю против партийности. Но учитываю, что ты – труженик честный, будешь и колхозу полезный, беру грех на душу. В самое короткое время скот сбудь, что есть доброе из хозяйства, сбудь. Бери твердой валютой, только золотом. Хоть товарищ Ленин и писал, что мы туалеты будем золотом обивать или деньгами обклеивать, до этого, похоже, еще далеко. Зерно сбудь, не тяни. Чтобы ничего лишнего не было. Для вида бычка заколи, пару баранов да свози на поганник дня три кряду, чтобы народ видел – мол, дохнет скотина. Обратно ночью, чтоб ни одна душа. Я тебя из списков постараюсь выдернуть, на очередной ячейке мои доверенные люди тебя защитят. А в колхоз вступишь, то мое условие. Ссылка, Паша, – это верная гибель, насколько знаю, другие последствия даже не рассматриваются.

Ты на полатях все слышал и ничего не понял, только когда тятя голову уронил на грудь и тяжелые слезины стекли на рубаху, ты испугался и накрылся дедушкиным тулупом. Стало страшно и пусто. Ты запомнил новое слово: колхоз.


Утром прибежала исполнитель из сельсовета, молодая усталая женщина, не проходя в передний угол, сунула матери бумажку и велела расписаться.

– Лавруша, черкни там, что надо, – шепнула она и с бумажкой пошла в горницу, где на божничке лежали ее очки, в которых она шила или читала газету.

– Мама, давай я прочитаю, пока ты найдешь.

– Уже нашла, да и бумага эта вроде как мне: «Гражданке Акимушкиной А. И. предписывается незамедлительно прибыть в райотдел милиции для очной ставки с гражданином, выдающим себя за Акимушкина Филиппа Павловича, 1912 года рождения, самовольно оставившего воинскую часть во время боевых действий в сентябре 1941 года и скрывавшегося от государственных органов до 28 декабря 1947 года».

Она села на кровать, руки тряслись, бумажка вывалилась на пол, ты поднял ее и еще раз прочитал. На душе стало светло и радостно:

– Мама, не плачь, не расстраивайся, Филя сдался властям, он столь лет отмучился, ему зачтется, и люди простят, мне капитан говорил.

Мама не сразу тебя услышала, а услышав, не сразу поняла:

– Какой капитан, Лаврик, ты кому сказал про Филю?

Ах, как ты был раздосадован, что она не может понять главного: Филя вышел к людям, он раскается и будет прощен, и станет жить вместе с нами, помогать, а мы потом женим его. Ты смотрел в глаза матери и вместо радости видел в них ужас, мертвый, застывший, холодный.

– Лавруша, ты кому сказал про Филю? Вспомни, кому ты сказал, кто пытал из тебя эту тайну?

Ты уже начал сердиться, что мама привязалась к такому пустяку – кому сказал.

– Мама, успокойся, мы говорили с хорошим человеком, он сразу согласился со мной, что с Филей надо хорошо поговорить, еще можно его спасти, и у него есть такой человек. Видно, они съездили на Бугровской кордон и уговорили Филю.

Мать почему-то встала, повернулась к иконам в углу и тихо сказала:

– Господи, прости ему, он не знает, что творит!

Тебя это напугало, ведь мать точно говорит про тебя. Что ты не так сделал? Да нет же, все так и должно быть, надо только ехать, подтвердить, что это брательник, и может, даже забрать его домой. Ты, видимо, сказал это вслух, потому что мама велела быстро собираться, взять дедов тулуп и бежать в сельсовет. Анна Ивановна поднялась наверх, ты остался внизу у крутой лестницы. Сельсоветский конюх Пантюхин по кличке Гальян, щуплый и невысокого роста, уже запряг в широкие сани карего мерина.

– Ты тоже поедешь? – спросил он.

– Поеду, брат все-таки.

Мать вышла в слезах, всю дорогу ехали молча. Гальян подвернул к милиции, примотнул вожжи к коновязи:

– Идите к дежурному, я тут буду.

Мать показала бумажку, дежурный кого-то крикнул, вышел молодой человек в форме, кивнул Анне Ивановне, чтобы шла за ним. Ты тоже вроде собрался, но хозяин осадил:

– Не требуется.


Почему тебе вдруг стало весело? Вроде и организация серьезная, и никто вокруг не улыбается, а у тебя на душе петухи поют. Вспомнил, как с Филей ездили в тайгу шишку кедровую бить. Филя дома такую колотушку соорудил, что Лаврик поднять едва мог.

– Будешь сам колотить, а я – только собирать, – так ты ему сказал.

Филя смеется:

– Шибко пристану – тебе передам, а то ты так и будешь на девку похож.

Лето было жаркое. Дед Максим сказал:

– Шишка нынче раньше созрела и сухая, так что желубить будете на месте. Дробилку привяжи да мешков поболе прихвати. На все вам тридни, чтоб не спали и не гулеванили. Филька, я поклажу проверю, чтоб без самогонки. Хлеба подходят, днями жать начнем, так что к субботе ждем.

Лошадь запрягли добрую, харчей мать положила хорошую корзину: и мясо вяленое, и мясо соленое с салом, сала копченого шмат, кошелку сырых яиц, каральку колбасы, выменянную у петропавловских киргизов, еще лук, огурцы, помидоры, чеснок, пять буханок хлеба.

– Ну ты, Анна, чисто на прииски отправляшь! Им жрать некогда будет, пускай работают.

Выехали рано утром и к обеду были в тайге. Она началась неожиданно, высунув широкий язык елей и сосен.

– Тут и до кедровников рукой подать, – весело сказал Филя. – Мы с тобой сперва в татарскую деревню заедем, там аул рядом и хороший мой знакомый. Я шишку сам давно не бью, у татарина покупаю. Как смотришь?

Ты смиренно ответил:

– Не знаю. Ты за старшего, решай, только если без орехов вернемся, я деду не смогу врать.

Брат хохотнул:

– Молодец, Лаврик, за что тебя уважаю – за честность. Другого такого дурака во всей волости или сельсовете не найти. Но ты не тужи, будут нам и игрища, будут и орехи. Я ведь тоже не лыком шит. Все, приехали.

Остановились около невысокого дома, стоящего в сотне метров от деревни, рубленого из красного дерева и крытого колотыми досками. Хозяйственные постройки окружали дом с трех сторон. Старый татарин вышел к гостям, долго щурился и смотрел на Филю. Потом вынул изо рта трубку:

– Филька, кажись? Давно не был. Айда в дом. Здравствуй, пожалуй.

– И ты здравствуй, старый Естай. Где твоя молодежь?

– Побежали в тайгу, орех колотить. Ты за орех чем платить станешь? Привез?

Филя позвал старика к телеге и выволок из-под передка одетую в куфайку куклу, положил на телегу, развернул:

– Полная бадейка самогона, сам бы пил, да орехи надо.

– Обожди, джигит, давай пока сидим, пьем и едим, а к вечеру молодняк придет, сам смотришь товар.

Филя тебе подмигнул:

– У него три девки не замужем, мы тебе сегодня и свадьбу сыграем. А орехов они нам отборных нагрузят, не переживай, трое суток свободной жизни – это подарок судьбы. Я бы эти орехи каждый месяц колотить ездил.

Перед закатом солнца верхом на низеньких лошадках вернулись молодые – два безбородых еще подростка и три девицы. Спрыгнули с лошадей, с каждой сняли по два мешка на перевязях, коней отпустили, парни подошли к гостям. Филя командовал:

– Дорогой Естай, это мой меньший брат Лаврентий, но проще – Ларя, Лаврик. Ребят я помню: ты – Газис, ты – Рустем. А дочерей-красавиц назови сам, кроме Айгуль, она у меня в сердце живет.

Отец крикнул что-то по-татарски, девушки сняли платки с лица и встали, как учили, чуть потупив взор. Ты даже ошалел от такой красоты: три красавицы в просторных шароварах и пестрых халатах сверху, лица круглые, чистые, волосы черные, прямь смоль, глаза хоть и узкие, но острые, губки пухленькие, груди высокие лезут из халатов.

– Айгуль, старшая дочь, лунный цветок по-вашему. Потом Калима, средняя, а младшая дочка – Ляйсан, это как дождик весной, она как раз в апреле родилась, первый дождь был.

Ты не сводил глаз с Ляйсан, такая красивая. Отец еще что-то долго говорил сыновьям и дочерям, и они быстро разошлись исполнять его приказы. Сели за низенький столик прямо у дома, за домом всхлипнул баран, в стороне на костре стоял тяжелый казан с водой. Айгуль принесла мелко порезанное вяленое мясо, Филя вынул из корзины все, что можно, кроме свиного мяса и сала. Рустем сходил в дом за кружками, всем мужчинам налили самогонки из бадейки. Естай сотворил свою молитву, Лаврик спросил:

– А девчонки выпьют с нами?

Естай ответил:

– Когда время придет, подойдут и выпьют, у девок работы много.

Ты повеселел от выпитой самогонки, пошел к девчонкам, они запереглядывались, улыбались. Лица умытые, волосы причесаны, чистые халаты надеты и шаровар уже нет.

– Вы почему в такую жару в штанах ходите?

Девчонки переглянулись:

– А в чем надо ходить девушке у вас?

– В платье, в юбке с кофтой.

Девчонки засмеялись:

– Все равно мало, под юбкой что-то есть.

Тебя развеселил самогон, сделал смелым:

– Вот чудные! Нет же теперь на вас тех штанов!

Калима что-то шепнула Айгуль, та засмеялась, передала Ляйсан. Какой красивый смех, чистый, свободный, душевный. Над чем они смеются? Что ты такого сказал?

Калима улыбнулась:

– Лаврик, мы готовим пищу, потому ушли и сняли старые одежды, поливали друг дружку, потом вытирались сухо, потом можно надеть только халат.

Ты не унимался:

– А что вы готовите?

Ляйсан подошла к нему, долго смотрела в глаза с улыбкой, потом сказала:

– Бешбармак будет. Ты пил шурпу? А бешбармак ел?

– Когда? – засмеялся ты. – Я и татарок первый раз вижу.

Айгуль была всех смелей:

– Ой, Лаврик, тогда скажи, красивые татарочки, правда?

Ты задохнулся:

– Истинная правда! Вы такие славные, что плакать хочется от вашей красоты.

– А тебе кто из нас больше понравилась? – с улыбкой спросила Айгуль.

Тебе никого не хотелось обижать, но ты уже смотрел на Ляйсан и улыбался.

– Ляйсан тебе больше по нраву? Тогда ты с ней сегодня будешь целоваться.

– Как это? – испугался ты.

– Ты умеешь целоваться с девушками? Будешь Ляйсан учить. Она у нас самая скромная.

Ты возразил серьезно:

– Нельзя же так просто целоваться. А отец? А если братья узнают? У нас с этим строго.

– А у нас – нет, – беззаботно хохотнула Айгуль. – Правда, Калима? Давай поцелуем Лаврика.

Ты ничего не успел сообразить, как две девушки крепко обняли тебя и по очереди целовали в губы, прижимая к грудям. Смеясь, они поправили одежды и оставили тебя в покое. Ты от стыда убежал за угол дома, увидел бадью с водой, сполоснул раскрасневшееся лицо. Даже не заметил, как подошла Ляйсан:

– Обидели тебя сестры? – она заботливо вытерла твое лицо, подняв полу своего халата и оголив стройную смуглую ногу. – Надо же им поиграть. С татарскими парнями так нельзя, плохое слово говорят, а целоваться хочется.

– Ляйсан, а у тебя есть жених?

– Ты сегодня мой жених.

– Да нет, я спрашиваю по-серьезному. Сколько тебе лет?

– Семнадцать. Раньше все было понятно, был калым, был жених. Теперь все смешалось, татарки за русских замуж выходят, в соседней деревне парень русскую привел. А ты разве не хочешь побыть моим женихом?

Ты опять растерялся и сказал:

– Пойдем туда, поужинаем, потом решим.

– Подожди! – девушка взяла твое лицо в руки и посмотрела в глаза. – Какой ты чистый и красивый, Лаврик! – и крепко впилась в твои губы, упираясь тугими грудями и нежно поводя ими. – Все, теперь пойдем.

Когда они вернулись, бешбармак был готов, полные пиалы горячей шурпы стояли перед каждым. Естай разрешил налить всем:

– Сегодня у меня праздник, приехали мои русские друзья, пусть эта вода веселит нас до утра.

Пили самогонку и пили шурпу, горстями ели жирное молодое мясо. Газис принес маленькую татарскую гармонь, заиграл незнакомую мелодию, сестры в спокойном и медленном танце прошли несколько кругов по поляне. Взошла луна. Отец попросил, и Рустем спел жалобную песню. Старик прослезился. Ляйсан наклонилась к твоему уху:

– Это любимая песня мамы, она умерла год назад. Я уйду вон в те сосны, когда отец прикажет подать чай. И ты туда приходи.

Ляйсан сидела спиной к толстому дереву на обширной и толстой кошме. Ты осторожно сел рядом. Девушка наклонилась к твоему плечу, потом положила головку на грудь. Оба молчали. Волосы Ляйсан пахли лесной травой, ты уже без стеснения поцеловал ее глаза, щеки, губы. Ни одним движением не ответила девушка.

– Тебе не нравится, как я тебя целую?

– Шибко нравится, потому молчу, притихла. Вся ночь наша, я тоже тебя буду целовать. Я сниму свои одежды, так заведено было нашими предками, чтобы женщина входила к мужчине нагой и чистой.

Ты снял рубашку и штаны, сдернул кальсоны. Ляйсан спустила с плеч халат и, поднявшись на цыпочки, повесила его на нижний сучок. Как она красива голая на фоне полной луны! Вы обнялись и долго лежали, чувствуя каждый стук сердца, каждый вдох, всякое движение мышцы. Ляйсан чуть приподнималась и целовала твое тело, никем не тронутое, пугливое. Ты выскользнул из легких объятий и принялся выискивать самые щекотливые ее места, Ляйсан вздрагивала всем телом, шептала:

– Груди, сладкий, груди… Живот… Я сойду с ума. Пупок шевельни языком, еще, сладкий… – потом поймала твою голову: – Все, дальше не надо пока.

Ты запыхался, словно сено метал или дрова рубил, нашарил свою рубаху, вытер лицо.

Ляйсан улыбнулась:

– Устал, сладкий мой. Отдохни. Я тоже сердце свое найти не могу.

– Скажи, Ляйсан, почему нельзя, ты же сама меня позвала?

– Разве тебе плохо со мной целоваться? Или ты хочешь, чтобы я впустила тебя? Я тоже хочу, только боюсь. Ты ласкай меня, целуй, как хочешь, только пока не проси меня всю.

…Кто-то грубым пинком ударил тебя в ноги, в большие отцовские пимы. Видение исчезло, не стало Ляйсан, теплого вечера, мягкой кошмы. Пожилой милиционер сказал громко:

– Вставай, пошли.

Мать стояла у запертой двери того кабинета, в который уходила вместе с офицером. Ты быстро пришел в себя:

– Мама, виделись вы с Филей?

– Виделись, – за маму ответил милиционер. – Пошли, и ты повидашься.

Он повел тебя коридором во двор, потом в амбар, откинул незащелкнутый замок и распахнул дверь. Филя лежал на спине, сложив на груди руки, и спал. Нет, как он может спать на таком морозе? Хотел сказать милиционеру, но тот опередил:

– Загоняйте свою упряжку в ограду, и забирайте.

Ты поймал его за полу шинели и все хотел отругать, что бросили брата на холодном полу, пока тот не ухватил тебя за шапку:

– Ты контуженый или как? Убит твой брат. Матери следователь все объяснил.

– Меня, правда, контузило, ты меня за голову не шибко хватай, там местами черепа нет.

– В Бога мать! – выругался милиционер. – Ну и семейка! Один дезертир, та онемела и столбом стоит, этот дуру гонит! Убили твоего брата, при аресте побежал, вот при попытке стрельнули.

Ты понял. Они его просто убили. Они не говорить с ним приехали, а убить. Как же ты упустил, почему не настоял, что с ними поедешь? Стоял и думал.

Гальян подъехал к самому амбару, толкнул в плечо:

– Айда, поможешь вытащить.

Вы подняли тяжелое тело Фили и положили на дровни.

Гальян крикнул милиционеру:

– Дай кусок мешковины, хоть прикрыть его.

– Ага, сейчас, на вас мешковины не напасешься. Буду я на дезертира казенное имущество тратить.

Филю накрыли дедушкиным тулупом, выехали со двора, офицер в накинутой шинели придерживал мать, подвел ее к саням. Мать почернела, рот скривился, она пыталась что-то сказать. Ты кинулся к ней, а она вытянула руки и не допустила. Пробормотала невнятно:

– Сгинь с глаз моих, христопродавец! Уйди, чтобы я тебя больше не видела.

Ты все слова разобрал, только понять не мог: куда идти и что делать?

– Не хочет она, чтобы ты с братом ехал, – пояснил Гальян. – Мне конюх ихний рассказал, что ты навел на Филю, он сам возил троих, и команда им была живым не брать, а ухлопать на месте, чтобы не возиться да народ не злить. Матери все и рассказали. Ты заночуй здесь, пешком не ходи, волки шастают по ночам. А утричком, можа, кто из наших приедет. Все, тронулись мы, лошадь покойника чует, гужи рвет.

Все смешалось: мертвый Филя, убитая горем мать, прятавший глаза Гальян, уехавшая подвода и он один в районном центре, где не только ночевать негде, где вообще никого не знает. Пошел в сторону больницы – может, пустят перекантоваться в тепле, он уж бывал тут на проверках. В полутемном коридоре осмотрелся, подошел к регистратуре: вечер, никого нет, только женщина в белом халате пишет бумагу. Она подняла на тебя глаза и долго смотрела, улыбаясь:

– Лавруша Акимушкин, ты ли это?

Лицо знакомое, а признать не можешь.

– Лавруша, бывшая матушка Полина я.

Ты смутился, но поздравствовался.

– А что так поздно в больницу? Приема уже нет.

Было неловко признаваться, но пришлось.

– В тепло хотел попроситься, мне ночевать негде, а домой пешком далеко, да и волки, мне сказали.

Полина вышла из-за перегородки – вроде поправилась с того времени, с лица гладкая и веселая, как тогда.

– Я помогу твоему горю, Лавруша. У меня переночуешь. Не бойся, батюшку отправили на Урал, не ведомо, выпустят ли. А мы домик успели купить, так что живу пока одна. Пойдешь?

Ты кивнул.

– Вот и славно. Я через пять минут соберусь.

В домике чисто и тепло. Хозяйка разделась, осталась в юбке и кофте – такой ты ее никогда не видел. Ушла в спальню, вышла в рабочем, вместе принесли воды в баню, дров, развели огонь. В доме она поставила самовар, достала бутылку водки, налила по маленькому стаканчику. Выпили, чокнувшись без слов.

– Сколько лет прошло, Лавруша? Ты хоть все помнишь? Опять покраснел! Лаврик, я тебя только на шесть лет старше, зови меня Полиной. Дрова нес в баню – ничего не вспомнил?

Ты ответил, что вспомнил, и даже на фронте вспоминал.

– До чего же ты мне нравился, Лаврик! Просто полюбила тебя, да батюшка был больно суров. Ты женатый? Отчего нет?

– Бросила, пока в госпиталях был.

– Куда же тебя ранило? Руки-ноги целы. В голову? Ты шапочку-то сними, ведь тепло. Да, легко отделался. Когда вернулся, снова принял ее?

Пришлось все рассказать. Полина сняла с горячей плиты чугунку и жаровню, убрала на край, чтобы не пригорело. Достала из сундука кальсоны и рубаху, большую желтую простыню:

– Иди в баню, там уже все готово. На каменку сам бросишь, сколько надо. Белье батюшки, чуть великовато, но оно чистое, проутюженное. Иди, я потом быстро обмоюсь, и ужинать будем.

Пока Полина была в бане, ты осмотрелся: в спальне широкая кровать, в комнате конопель деревянная резная, вот тут она мне и постель кинет. Полина вернулась из бани разгоряченная, в просторном халате, быстро переоделась в халатик ситцевый, голову повязала платочком – красивая, молодая, крепкая. Опять Фроська вспомнилась – поди, такая же стала.

На страницу:
4 из 5