Полная версия
Путь вперёд
Орфей
Путь вперёд
Путь вперед
I
Солнце скрывают густые лохмотья серых облаков. Они плывут над мерзлой землёй, из которой щетиной торчат стебли неувядающей травы. Местами на кочках грязи лежит тонкий слой снега; он потерял свою белизну, забился в борозды от колёс, лентами уползающими вдаль.
Куда они ползут? Или откуда?
Я не догадываюсь, а знаю. Два шрама от грубых шин в податливой земле, они бегут оттуда, где навеки застыли взрывы гранат, где золотые лучи больше не осветят цветочную поляну, ведь цветы выкорчеваны, стоптанны, отравлены кровью. Они держат свой путь с фронта.
Ветер пригоняет с собой сумерки; я подрагиваю от холода, возвратившего меня из глубоких раздумий, и обвожу взглядом поле. Всё увереннее оседает вечерний туман.
– Принц, ко мне! – зову я.
Его тёмная шерсть не контрастирует с землёй, а тихая поступь делает его вовсе незаметным, словно привидение. Он отрывает нос от колеи, оставленной недавно проехавшей машиной, и, поравнявшись со мной, семенит рядом.
Тревожное чувство давит на сердце; приходится постоянно оглядываться, прислушиваться и проклинать туман, застилающий весь обзор. Напряжённые мышцы каждую секунду ожидают разрыва снаряда, выстрела, начала атаки, тело готово распластаться, бросить себя в укрытие, слиться с почвой и найти в ней приют; возможно, последний. Мои нервы и впрямь накалились. Зачем я сюда пришёл? С другой стороны, ничего мне не кажется новым или удивительным, я чувствую то, что уже давно проживал годами; быть может, боясь себе в этом признаться, я ощущаю себя здесь как дома?
Нет, ну что за чушь! Дома никто не страшится заградительного огня или, к примеру, газовой атаки.
Всё же меня неустанно тянуло в поле. Не из-за любви к природе, хотя она имела на меня положительное влияние, но не оно меня влекло. Я и сам не знаю, что меня приводит сюда из раза в раз. Годы, оставленные в таких, однако же переворошенных, полях? Товарищи, глубоко зарытые в них? Та прошлая жизнь, которая вовсе не жизнь, а хрупкая надежда на отсрочку от смерти? Неужели она не отпустила нас, выживших, после объявления мира? Неужели мы навеки останемся её частью, плоть от её плоти, воплощение окопов и дышашей смерти?
Взгляд мой опускается на Принца. Его чуткие уши насторожены, он идёт, несколько прижавшись к земле. Солдат однажды – солдат всегда; из него тоже теперь во век не выбить войну. Она вгрызлась в нас, как упрямый клещ.
Дорога становится ровнее, сквозь туман видно очертания скромных домиков; мы приближаемся к деревне. Её унылый вид мне милее вида пыльного города. Годами сидя в окопах, я мысленно возвращался в свою квартиру, мечтал снова вернуться к книгам, занятиям, снова учить и учиться. Но грёзы осели в траншеях, утрамбовались в воронках. Приехав домой, я уж не хотел ничего: собрал вещи и отправился в деревню, где прошла счастливая часть моей жизни – детство. Надеялся ли я, что беззаботное прошлое осветит будущее?
Нас ждет одинокий деревянный дом с тёмными окнами, будто с угасшими от горя глазами.
Рядом с ним мелькают два силуэта. Гостей я не приглашал, поэтому настораживаюсь. Скорее всего, голодные горожане опять решили устроить вылазку в деревни, чтобы раздобыть продовольствия.
Пора прикрывать лавочку, нам самим бы эту зиму протянуть.
– Здорóво, хозяин! – машет рукой первый, спиной заслоняя второго, который проверяет дверь на прочность.
Принц без рычаний или прочих угрожающих звуков садится между незванными гостями, переводя с одного на другого внимательный взгляд.
– Поделись жратвой с солдатами, – приказным тоном басит тот, что стоит у двери.
– Жрать нечего, – сурово бросаю я и иду ко входу.
– Постой, хозяин! Сарай у тебя тогда для чего, а? Или ты там свои книги маринуешь?
– Вы уже освоились тут, как я посмотрю, – замечаю я с раздражением. – Шастаете, точно у себя дома, и знаете где да что лежит. Какая тебе разница, что там?
– Какая разница? – напустив удивление, протягивает гость.
– Голод не тётка, – прибавляет его дружок.
– Сам знаю, – отвечаю я. – Или вам думается, что моё лицо символ сытости? Ошибаетесь. Уже приходили сотни таких, как вы, – мне нечего больше отдать. Уходите.
Тот, что ближе ко мне, хватает моё плечо. Терпение Принца кончается: он вгрызается в руку незнакомца и валит его с ног. Его товарищ бросается на меня, и я с разворота прописываю ему в челюсть. Сплюнув зуб и даже не моргнув, он снова идёт в бой; первый, с трудом поднявшись, но всё ещё терзаемый псом, ставит мне подножку, когда второй из всех сил бьет меня в нос.
– Чёртова псина! – орёт незванный гость, и крик его придаёт мне уверенности.
Подпускаю моего противника поближе, заношу кулак у его головы, и, когда он пригибается, я хватаю его за затылок и с колена въезжаю ему в лицо. Другой, хватает меня за предплечье и отшвыривает к стене. К счастью, Принцу опять удаётся его повалить, однако на сей раз он настроен более чем серьёзно – он принялся душить с присущим ему спокойствием; опрокинув оппонента на живот, лицом в жидкую грязь, он лежит мёртвым грузом на его спине и не в шутку кусает, если тот желает подняться. Мой же противник, весь перепачканный кровью, которую он изредка сплевывал, не думает сдаваться, пока не слышит неразборчивое бульканье своего друга. Тогда он забывает обо мне и спешит стащить пса с его спины, но Принц огрызается, не позволяя притронуться к себе.
– Хватит, Принц, – командую я. – Оставь эту падаль.
Пёс спрыгивает, и бедолага полной грудью судорожно вдыхает воздух. Пока оба друга копошатся, я достаю из кармана фронтовой револьвер.
– Убирайтесь.
– Вот оно – братство! Ты же солдат! И на товарищей дуло наводишь? – восклицает беззубый.
– О братстве говорят те, кто только что пытался влезть ко мне в дом, – вскипаю я. – Плевать вам было на братство. Только языками трепать и умеете. Марш, крысы! Товарищей себе ищите в другом месте.
– Да подавись! – шипит грязная морда, разворачивается и, хромая, уходит прочь; за ним волочится огрызок прокушенной штанины и его побитый дружок.
Я провожаю их взглядом, пока их фигуры не растворяются в тумане, а затем захожу в дом.
II
За окном уже стемнело. Деревянный пол, залитый жёлтым светом лампы, завален книгами; я наконец решил разобрать вещи, разложить всё на свои места, а то от вида собранных сумок и чемоданов уже тошно. Первым делом – книги; бережно раскладывая их по полкам, я несколько успокаиваюсь.
Сначала под руку попадаются те, что я читал в школьные годы. Они покрыты густым слоем пыли. В основном, это античная литература. Друг за другом на полку отправляются Гомер, Софокл, Эврипид, Платон, томик речей Лисия, собрание стихотворений Катулла, Гораций. За ними следует философия, обременявшая мою голову, кажется, век назад; Кант, Лейбниц, Вольтер – когда-то я смотрел на них с восхищением, а теперь в душе моей всё переворошилось, словно кто-то коварной рукой смутил чувства, знания и представления о мире. Со страниц раскрытых учебников на меня надменно взирают учёные; глупо, очень глупо, но мне хочется наклониться к ним и спросить: «Вот вы придумали эту теорему, ту или иную формулу… а почему никто не придумал, как спасти Йозефа Кремера, с вывихнутой грудью и с искромсанным лицом? А вы, господа, рассуждали о человечности. Знали бы вы, как человечно погибал Франк Вальтер, несколько дней провисев на проволоке с дырой в животе». Но ведь это не их вина… Тогда она наша? Посмотрел бы я на того, кто осмелился бы сказать в глаза умирающего солдата: «Всё по твоей вине».
Когда-то я не только учился, но и учил по этим учебникам, видел в них собрание мудрости поколений, изречения учёных умов. Куда пропали пыл и верность знаниям? Может, знания были неверны? Или, вернее, непрактичны. Долгое время на фронте ценность имело одно – практичность, то, что поможет выжить; человек же, обладавший такого рода знаниями, имел для нас несравненно больший вес, нежели все учёные мира вместе взятые.
Возвратившись к прежней жизни, я обнаружил, что былые чувства уважения во мне выкорчеваны, остались только фронтовые идеалы. С такой неразберихой в голове преподавать что-либо опасно; дай мне только волю, и, задумавшись, я выдам: «Да, дети, Ньютон, конечно, гений, но знали бы вы Ганса Шефера, который под угрозой обстрела покинул блиндаж и вскоре вернулся с жирным гусем на руках».
Голод побуждает нас быть либо варварами, либо героями; Ганс для нас однозначно был героем, ведь в тот вечер мы легли спать сытыми.
Мысли снова завели меня слишком далеко. Подобрав оставшиеся книги с пола в взгромоздив их на полку, я перебираюсь к следующей сумке. В ней моя старая одежда; развесив её в шкаф, я с удивлением замечаю, что она не вызывает во мне воспоминаний или ассоциаций.
На дне сумки я нахожу пару новых кожанных ботинок. В памяти оживают картины яркого лета: прохладный, чистый воздух, солнце, город и Людвиг – счастья полные штаны, ведь он задёшево купил такие хорошие ботинки! Он не мог на них налюбоваться, представлял, как будет носить их осенью, но случилась война, и через пять месяцев ему оторвало обе ноги. Мать его не знала подробностей его смерти, я не на столько жесток, чтоб описывать такое, поэтому, навязав мне его ботинки, она списала мои слезы на боль по многолетней дружбе. В общем, она права.
Ранее дремавший у кресла, Принц навостряет уши и подходит к двери. Вскоре раздаётся стук.
Неужели вернулись те двое? Или пришли новые попрошайки? Я хмурюсь и не желаю открывать. Однако стучат настойчиво. Отворив дверь, я вижу не солдат, не хулиганов, а девушку; она уставшая, волосы её растрепаны, а под горящими глазами мешки. За неё робко прячется, не отпуская её руки, ребёнок.
– Пустите переночевать, пожалуйста? – огрубевшим голосом сипит девушка, и я даю им пройти.
– Конечно… – бормочу я, опешив. – Здесь, правда, холодно.
– Нам не привыкать, – отзывается гостья. – Где мы можем лечь? Надеюсь, мы вас не потревожим.
– Нисколько, – возражаю я, и из глубин моего существа всплывает вежливость: – Может, вы хотите сначала поужинать?
Малыш снизу вверх смотрит на девушку и шепчет:
– Я голоден, мам.
В раздумьях, она кусает губу и медлит с ответом.
– Потерпи до завтра, – тихо говорит она.
Я встреваю в их краткий диалог:
– Зачем терпеть? Я сейчас поставлю чай, где-то должны быть сухари и масло. Не пир, но голодными не останемся.
Малыш сияет и улыбается, а девушка всё ещё полна недоверия.
– Я не смогу за это заплатить, – в глазах её холодно отсвечивает лампа, она склоняет голову, ожидая ответа.
Сей факт совсем меня не удивляет. Только дурак мог бы вообразить, что у таких замученных людей найдутся деньги. Но мне они не нужны.
– Вам не нужно платить, – пожимаю плечами я и подзываю ребёнка: – Садись за стол.
Малыша не нужно уговаривать; я аккуратно беру его на руки и сажаю на стул: он слишком для него слишком высок.
– И вы присаживайтесь, – обращаюсь я к гостье и, накинув шинель, выхожу на улицу, в сарай.
К счастью, я нахожу там четыре яйца. Можно считать, что ужин готов.
Девушка сидит за столом рядом с ребенком; Они обнимают друг друга и стараются согреться.
– Можете надеть мою шинель, она теплая, – говорю я, но молодая женщина качает головой. – Вы можете заболеть.
На мгновение губы её складываются в улыбку, но лицо ее остается серьезным:
– Нет, спасибо, – хрипло бормочет она.
Лёгкое летнее платье никаким образом не согревает её, она подрагивает, крепко обняв сына. Одежду мальчика ещё можно счесть зимней: на нём свитер, тёплые штаны и носки; ноги же девушки совсем голые и красные от мороза. Не смотря на её отказ, я накидываю на её плечи шинель и раскрываю шкаф.
– Могу предложить вам штаны, если вы не брезгуете.
– Не стоит, – снова отказывается она. – Вы очень добры, спасибо.
– Очень добр? – задумчиво протягиваю я, словно общаясь с самим собой. – Не понимаю. Это простая человечность, – на нижней полке мне попадаются на глаза вязанные носки, и я не замедляю предложить и их. – Январь же, холодно, а вы в таком виде гуляете. Кто о ребёнке позаботиться, если с вами что-то случится? Надевайте носки без отговорок.
Она слушается, точно маленькая, и только сейчас я замечаю, что она и впрямь слишком юна. Узкие плечи, тонкие, крохотные руки и ноги, круглое лицо с большими глазами – она выглядит как несформированный подросток; однако же малыш называет её мамой. Задумавшись, я изучаю её взглядом, пока она обмерзшими руками надевает носки.
– Что-то не так? – подняв голову, будто почувствовав мой взор, спрашивает она.
Я мотаю головой, пристыженный, и ставлю кастрюлю с водой и чайник на плиту.
Тишину прерывает звонкий смех ребёнка; спрыгнув со стула, он играет с Принцем в перетягивание половой тряпки, которую кто-то из них нашёл у двери. Брови мои ползут вверх: мой ли это пёс? Принц играет? Что происходит с ним? Военная собака резвится, как несмышленный щенок, валяется по полу, разрешает себя трепать, дёргать за уши, даже находит в этом удовольствие и веселье. Прежде он никогда таким не был.
– Феликс, не шуми! Иди сюда, – приказывает девушка с беспокойством. – Извините, пожалуйста, он обычно спокойный…
– Ничего страшного, пусть играют! Кажется, они очень хорошо ладят.
Я разливаю чай по кружкам, и комнату наполняет аромат тимьяна; на стол кладу печенье, сухари и вафли, недавно купленные в городе, вскоре к этому добавляются горячие яйца. Маленький Феликс забывает об игре, вскарабкивается на стул и жадно хватает вафлю.
– А собачке можно печенье? – с набитым ртом спрашивает он.
– Нет, он уже поел, – говорю я и решаю улыбнуться, чтоб разбавить прохладную обстановку; ребёнок улыбается в ответ. – Осторожно, чай горячий.
Он кивает кучерявой головой, набивая щеки, словно хомяк.
– А вы почему же не едите? – обращаюсь я к девушке, пьющей один чай. – Угощайтесь, тут на всех хватит. Извините за такой скромный ужин, я недавно сюда приехал. Есть я много не привык, поэтому и еды пока не припас, меня это не заботило.
Она убирает волосы за ухо, в усталых глазах её мелькает интерес.
– Вы с фронта?
– Конечно.
– Где вы воевали? – спрашивает она, обхватив горячую кружку, и дует на чай.
Меня несколько удивляет, что такая тема может быть интересна столь юной девушке, однако мне не сложно ответить:
– Сначала в Бельгии, Льеж, затем на севере Франции: Мобëж и Шато-Тьерри. Вам правда интересно? Хоть я и солдат, но могу говорить не только о войне. Если честно, то даже нет желания…
– Да, интересно, – перебивает она, задумчиво хмурясь. – Я была в Вандьере.
– Вы были на линии фронта? – неподдельно удивляюсь я, не веря своим ушам.
Девушка кивает. В недоумении и с долей недоверия я гляжу на нее; совсем молодая девушка на фронте? С ребёнком? Кажется, это звучит невероятно, но её усталый вид и тяжёлый, железный взгляд подтверждают её слова.
– Что вы там делали?
– Жила, – тихо отвечает она, отдавая почищенное яйцо ребёнку.
– Почему вы не уехали? Ведь это было опасно.
– Я не могла, – отрезает она сурово, но тут же смягчается. – Спасибо за ужин. Вы очень добры.
Вытерев рот сыну, девушка встает из-за стола.
– Где мы можем лечь? – повторяет она свой давний вопрос.
Подумав, я предлагаю:
– Тут только одна кровать, вы и ваш ребёнок можете спать там.
– А вы? – настораживается гостья.
– Не переживайте, я лягу где-нибудь здесь, на шинель, к примеру.
– Мы можем поспать на полу, вам не стоит так сильно беспокоиться.
– Нет, – твёрдо заявляю я. – Моё воспитание не позволяет мне оставить женщину с ребёнком спать на холодном полу. Вы никоим образом не беспокоите меня.
Феликс допивает чай и, зевая, кладёт голову на стол. Я беру его на руки – по весу он близок к недокормленному коту, – он обнимает мою шею и мирно сопит.
– Идёмте, я покажу вам, где спальня.
III
Только голова ребёнка касается подушки, он проваливается в глубокий сон. Я укрываю его тёплым одеялом и занавешиваю окна. От его мерного дыхания колышется пламя свечи, стоящей у кровати, на тумбе; я переношу её в другой конец комнаты, и густые тени двигаются вокруг меня.
– Благодарю вас, – хрипло шёпчет девушка.
Она снимает с плеч шинель и протягивает её мне. Тусклый свет красит ее кожу в теплый оранжевый, играет отблесками в её глазах.
– Вы благодарите меня слишком часто, – замечаю я, перекидывая шинель через плечо. – Слышать благодарности так же вредно, как есть много сладкого.
– Меня учили быть благодарной всему, – пожимает плечами она. – Иногда «спасибо» выходит само, словно это не я говорю, а кто-то за меня. Но сейчас, мне кажется, что всё это говрю именно я.
Отчего-то губы мои складываются в улыбку; неужели так жарко ощущается в груди счастье за другого человека? Она ведь мне совершенно не знакома. Однако из её слов ясно, что люди ей часто встречаются нехорошие, с коими она живёт не своей жизнью, а привычками, доведенными до автоматизма. Гордость ли торжествует во мне, зная, что я отличился в этой толпе озлобленных? Нет, я рад не за себя, а за нее.
– Как вас зовут? – спрашиваю я, обернувшись у выхода.
Некоторое время она молчит, стоя ко мне спиной; её короткие чёрные волосы утопают в непроглядной темноте.
– Леонор. А вас?
Девушка тоже поворачивается и протягивает руку.
– Курт.
Большинство женщин, которых я встречал в городе, подают руку для преимущественно для поцелуя; во мне уж сформировалась привычка, и я хотел проделать тот же самый трюк этикета с моей новой знакомой, но она обошлась весьма крепким рукопожатием и отстранилась:
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – в некотором замешательстве повторяю я. – Было приятно с вами познакомиться.
Гостья кивает; я не медля покидаю комнату и прикрываю дверь.
На кухне меня ждет Принц и дощетчатый пол, где я расстилаю шинель и ложусь на спину, заложив руки за голову; мои мысли устремляются в окутанный мраком потолок.
Знакомый холодок по спине. Точно так же мы дремали в окопах, если была возможнось. Мои глаза закрываются, но не сон моя цель. Воображение рисует чёткую картину: траншеи, ползучая прохлада, перед глазами – небо, охваченное тёмной дымкой, по нему беспокойно плывут облака; огонь на время прекратился, одинокие выстрелы слышны где-то далеко. Рядом со мной храпит Фердинанд. Он, хоть и новобранец, но держится хорошо, словно всю жизнь уже на войне, и бранится похлеще наших отъявленных вояк. С ним интересно вести беседу, но спустя время пугаешься его внутреннему холоду, как тот, что стелится по земле, он не сулил ничего хорошего. Большинство из тех, кого я знаю, хорошие солдаты, но и сердце у них на месте; страдающее, терзающееся, однако, из-за первого качества, но оно есть. У Фердинанда его нет. Гранаты для него – музыка, война – игра, а жизнь – ничто. Но окопные глаза не целятся в душу: для своих он был славным бойцом, а для солдата это практически равнозначно хорошему человеку.
Слышен раскат грома. Может быть, это гром орудий? Небо заволокло тучами, – нет, просто гроза. Стучат крупные капли дождя, мочат мою одежду. Я встаю и накидываю шинель на плечи, она чуть грязная. Не страшно. В траншеях суетятся солдаты: они не ждали дождя, злятся, он размывает грязь под нашими сапогами.
Я выкарабкиваюсь из окопа. В спину мне летят слова Фердинанда:
– Ты че удумал, дурак? – он тянет меня за ногу обратно, но я все-таки выбираюсь на волю.
Кажется, что здесь дышится легче; ветер обдувает моё лицо, я запрокидываю его на мчащиеся тучи, навстречу ливню. Вдыхаю полной грудью свежий воздух. Волнение колет меня в сердце – я оглядываю горизонт. Он светел и чист.
В сем свете чётко вырисовывается силуэт человека. Он идёт быстрым шагом, без опаски, что вселяет мне уверенность: стрелять не будут. Раньше я так мгновенно ничему не доверял, но здесь меня охватывает полная убеждённость в безопасности. Я бегу к нему навстречу.
Моё сердце замирает. Это Людвиг! Идёт ко мне и машет рукой, лыбится. Приблизившись, хватаю его за плечи и ошалело всмотриваюсь в него: жив, цел, всё так же весел.
– Ну чего ты, Курт? – смеётся он. – Не узнаешь?
– Узнаю… – заикаюсь я, глотая ком в горле. – Людвиг… Ты жив…
Как это?
Не важно! К чертям всё это. Он просто жив! Жив.
Обнимаю его из всех сил, а он смеётся, хлопая меня по спине.
Я с трудом открываю сонные глаза; в лицо мне светит серебристый свет низко склонившейся луны. У головы моей вздымается и опадает бок Принца.
Сон… Лишь сон. Моя грудь всё ещё горит, словно я сдерживал рыдания. Людвиг мне часто снится. Мне не дают покоя мысли о нём с тех самых пор, как он умер.
Был конец декабря, несколько дней после Рождества, с неба крошились белые хлопья. Людвиг и я, согнувшись, бежим в окоп. Ноги увязают в топком снегу; эта пакость везде: толстым слоем на земле, на небе, перед глазами, со всех сторон, куда ни обернись – белое полотно. Я немного вырываюсь вперёд, не замечая, как отстаёт Людвиг; он оступается, падает, увязает в молочной трясине, но поднимается. Возобновляются далёкие выстрелы, на горизонте серыми полосками взвивается дым. Оборачиваюсь: Людвиг с трудом волочится в метрах двадцати от меня. До траншеи ещё около ста. Нужно ему помочь, недавно его ранило, поэтому двигается он с трудом. Я делаю шаг ему на встречу, и слышу оглушительный взрыв. Воздух, словно став в разы прочнее, подхватывает меня и отбрасывает в сугроб. Сначала перед взором всё чёрное, потом снова ослепительно белое.
Первая мысль: Людвиг. Выкарабкиваюсь из кучи снега и, потеряв страх за себя, зову:
– Людвиг!
Ответа нет. На горизонте тоже никого. Я обшариваю местность иступленными глазами безумца:
– Людвиг!
Снова начинается огонь, но уже вблизи. Я слышу орудия, выстрелы, но не слышу друга и кричу снова. Кто-то затыкает мне рот, подкравшись сзади, и тащит прочь.
– Идиот, молчи! Ползи давай! Марш, ну!
До окопа осталось немного: ударной волной меня отбросило порядочно. В основном меня волокут за шиворот, как слепого котёнка.
– Со мной был Людвиг Вестхофф! – воплю я, пытаясь вырваться из стальной хватки, тянущей меня по земле. – Разорвалась граната! Он остался, ему надо помочь! Его могло задеть, он ранен! Пустите!
Меня с ругательствами сталкивают в траншею.
Только ночью, в затишье, мне дают выбраться и искать его. Проходит час, второй, я разгребаю уже, кажется, сотый сугроб. Мне вызываются помочь товарищи. Вскоре мы натыкаемся на заметенный пургой ботинок, в нём – голень в разорванной штанине. В десяти метрах откапываем нижнюю часть тела, одна нога оторвана по колено, вторая – в кашу.
– Он где-то рядом… должен быть… – бормочу я онемевшими губами. – Ещё, может быть, жив…
Солдаты качают головами, переглядываясь.
– Надо найти его, – убеждённо заявляю я. – Он замерзает. Пока мы его можем спасти!
Луна холодно светит на ровную снежную пустыню, вьюга стегает наши лица, ничего не видно. Ещё час мы продолжаем поиски, но, околев и ничего не достигнув, уходим.
Всё было, словно вчера.
Я сверлю потолок напряжённым взглядом. В окно стучат голые вишнёвые ветви. Принц просыпается, зевает и засыпает снова, перевалившись на другой бок.
Мне нужно было его похоронить…
Нет, мне нужно было его спасти. Или умереть с ним. Не бросать одного, а нести на себе.
Трус. Предатель.
IV
Утром всё устеленно снегом. Потные окна прихвачены морозом, в их уголках завиваются, словно жилы, узоры.
Заваривается чай, на душистый запах прибегает Феликс; он заботливо закрывает за собой дверь в спальню, чтоб не потревожить сон мамы.
– Доброе утро! – здороваюсь с ним я.
Но ответа не удостаиваюсь: ребёнку важнее поздороваться с собакой; он крепко обнимает спящего Принца, а затем направляется к столу.
– Можно те вафли, что мы ели вчера? – просит малыш, склонив голову на бок и почесывая затылок; волосы его – лохматые чёрные вихры.
Вафли появляются на столе. Не по его зову. Есть попросту нечего. Рядом с мальчишкой также оказывается кружка с чаем, и он улыбается во все зубы.
– Меня зовут Феликс, а тебя как? – спрашивает он, неистово болтая ногами.
– Курт, – представляюсь я. – Ты не торопись так с едой, никто её у тебя не отнимет.
Он не слушает и с жадностью заталкивает в рот две вафли, запивая крупными глотками. Наскоро поев, он потягивается и широко зевает. Его переполняет энергия, свойственная детям в огромных количествах: Феликс вертится на стуле, чёрные глаза его бегают по комнате в поисках чего-то интересного. Я спокойно пью свой чай и наблюдаю за ним. Это даже несколько забавно; своими взъерошенными волосами он напоминает мне маленькую птичку, к примеру, галчонка или воробья. Он такой же попрыгун с нахальным взглядом.