Полная версия
Красная книга Мельника
– К чему этот дешёвый театр?! – презрительно бросила мне вслед мама.
Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».
***
Из кустов под школой свистнули, и я протиснулся между ветками, перепрыгнув через длинные ноги Тимура, вскарабкался на трубу. Мы ткнулись кулаками.
– Чё, как? – спросил он.
– С матушкой посрался.
– А чё?
– Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.
Тимур присвистнул:
– Бакс по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. Нахрена башка, если в ней мозгов нет.
– Да я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему и верит.
– Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кинула: завязывай, а то уйду.
Я скривился – больная тема. Я ему то же говорил, но друг не девушка, не уйдёшь.
– А ты чё?
– Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.
– Слушай, Тим, ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же станешь.
Он спрыгнул с трубы и навис надо мной: длинный, худой, руки в карманы – страусёнок-переросток.
– Я – не торчок, понял? У меня мозги есть. Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Тебе не понять. Ты ведь ничего не знаешь – что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я – хренов гений, братан! У меня мозг работает не на одну десятую, как у тебя, а на все сто! Я любую задачу решить могу, любую траблу разрулю! А знаешь, что потом? Потом мозг гаснет, будто лампочки кто-то вырубает, одну за другой, пока не станет темно, и всё – я снова такой же тупой урод, как и ты, и буду таким до следующего прихода. Понял?
– И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?
– Потому что я люблю тебя! – завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. – И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.
– Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.
– А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.
– Жить надоело?
– А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь – я повешусь! Пусть живёт потом с этим.
– Ты совсем дебил?
Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.
– Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.
Я подскочил, затряс его тощие плечи:
– Бл-и-ин, Тим, спасибище, человечище!
– Ладно, ладно, – проворчал он, смущённо улыбаясь, – развёл гомосятину.
***
Первой была физ-ра. Девчоночья стайка шепталась о чём-то, поблёскивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было точным и совершенным.
– Вот! – торжествующе простёр к ней ладонь физрук. – Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!
Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка на спине задиралась и открывалась полоска загорелой кожи с выцветшим серым пушком. Физрук делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.
– Смотрите, какой прогиб! – восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой. Девчонки обжигали взглядами «эту фифу из ДЮСШа», но той было пофиг, а мне нет. До конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не Шура-дура какая-нибудь! Саша.
***
Тихий посвист заманил меня в кусты, как змею на кормёжку. Мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, способный заглушить крик. Тимур ждал там, серьёзный, неулыбчивый.
– Надо сначала в одно место заскочить.
– Да хоть в десять.
Мы выбрались через дыру в заборе и свернули в частный сектор. У добротного дома за стеной из бута Тим тормознул:
– Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.
Он завернул за угол и вскоре вернулся с бутылкой, завёрнутой в газету.
– Чё это? – спросил я.
– Много будешь знать, скоро состаришься, – огрызнулся Тим.
Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса и завернули во двор, завешенный бельём.
Тим жил в старой двухэтажке, таких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами развалили, сами отстроили – всё справедливо. За приоткрытой дверью на первом этаже жарили рыбу, на втором навозно блестели влажной эмалью стены, выкрашенные до половины. Тим, крепко сжав под мышкой свёрток, открыл дверь, впустил меня. Скрылся в своей комнате. Свёрток остался стоять на тумбочке в прихожей. Я развернул газету, там была бутыль с пластмассовой пробкой, как на дешёвом портвейне. На этикетке цифры «646».
– Тим, ну ё моё, а?! – крикнул я.
Он высунулся из комнаты, с моего недовольного лица перевёл взгляд на развёрнутую бутылку.
– Не тошни, ладно? – скривился он. – Будешь пробовать? Нет? Тогда до свиданья.
Тимур сунул мне кассету.
– На! Там какая-то фигня записана типа Ласкового мая. Можешь стереть, если не прёт. Всё, давай, увидимся.
– Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?
– С чего бы? – рассмеялся он. – Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет – дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть – будь, я-то чё?
– Ладно, – махнул я ему, – пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Слышь, а ты, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.
Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:
– А это идея! Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Пока!
Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо завопил:
– Как ты меня достал, алкаш проклятый!
И невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Из другой квартиры выскочил дед. Бодрым шагом промчался мимо, сверкнул золотой коронкой, над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Побежал вниз, хлопая стоптанными тапками по заскорузлым пяткам. Грохнула с эхом дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась в воздух и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым.
Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники и вжал тугую кнопку.
«Я люблю вас, де-е-вачки. Я люблю вас, ма-а-льчики
Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег»
Ну твою ж мать, хорошо хоть в наушниках! Надо срочно записать что-то нормальное.
Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда и столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке бутылка «Русской», в левой батон.
– А? – потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.
А что «а»? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, убивающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, в котором чистый снег и кислород, и ничего больше. И чтоб ни души вокруг, только я и белизна до горизонта.
Нет, вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет «Новостью», от загончика с курами тянет помётом, из зелёного ящика «для пищевых отходов» – тухлятиной, разложившейся до воды, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти на панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.
«Но не растает свет от ваших глаз, и нет
желаний скучных, будем вместе много лет»
Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. «Нау» запишу, пока мозги из ушей не вытекли.
***
«У меня есть рислинг
и тока-ай,
новые пластинки,
семьдесят седьмой Акай»
Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином, носом упираясь в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивая запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад, когда запачкался.
Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил грязи, тщательно ополаскивал ванну и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Но грязь попала внутрь и надёжно законопатила горло.
После развода с отчимом мама искала себя.
Сначала появился фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.
Потом – хромой красавчик с работы. Мамины подруги называли его Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.
Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.
По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.
А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о них многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя вроде как их должны сдавать, когда не на службе. Пистолет – это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.
– Ну как?
Я закивал головой:
– Кру-у-то!
Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.
– Научить тебя целиться?
Спрашиваете! Он встал за мной на одно колено, обхватил мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.
Вечером он пришёл ко мне и сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Говорил тихо, бархатно, похлопывал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:
– О чём вы тут шушукаетесь? – спросила она.
– Это наши, мужские разговоры, правда? – подмигнул он мне, а я был настолько заморожен страхом, что даже кивнуть не мог. Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Он уехал через неделю, я остался.
За эту неделю я разучился говорить и стал часто мыться. Хотел рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда в них отражается он – там тепло и весело, когда я – хрустит подмёрзший наст. Я не готов был увидеть там презрение и промолчал.
С тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, с астматическим свистом, едва проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, подумал: «А к чему тянуть?»
«Это так просто: сочинять песни.
Но я уже не хочу быть поэтом, но я уже не хочу.»
***
Саша была чистой. Её волосы не хрустели липким лаком, она не накрывала окружающих плотным облаком поддельного Пуазона. Девочки стояли в кружок, мешали свои атмосферы из удушливых запахов духов, лака «Прелесть», польской помады. Шевеля носиками и скаля острые зубки, плели из колючих разговорчиков тусклые кружева, ворохами. А она была всегда одна, вокруг неё – пустота. Сплетни и злоба растворялись, не долетая. Вокруг Саши был чистый воздух, и меня невыносимо к ней тянуло. Пройти по касательной, сделать глоток, удержать в лёгких. Она провожала меня насмешливым, понимающим взглядом. Плевать, это ничего не изменит.
Перед алгеброй она сидела с открытой тетрадкой и рисовала на зелёной обложке ромашки. Домашка была не сделана. Я сел напротив и спросил:
– Помочь?
– А можешь? – спросила она с лёгкой усмешкой, как всегда.
Я вырвал лист из своей тетради и быстро порешал все уравнения. Она вскинула бровь и спросила:
– Как ты дошёл до такой жизни?
Я хмыкнул «обращайся» и ушёл. Выскочил во двор, за кусты, залез на трубу с торчащими клочьями теплоизоляции. Мне нужно было побыть там, где никого нет, но появился Тимур, и я впервые не был рад его видеть.
Он запрыгнул рядом и сунул мне общую тетрадь.
– Что это? – спросил я.
– Гениальные озарения, – ядовито ответил он.
Первая страница была изрисована мелкими кошками, между ними – кривая надпись:
«Я иду по улице с односторонним движением».
Две черты вниз, продранные до следующей страницы. В правом углу:
«Столб идёт за мной. Влево и вправо».
Я перевернул страницу.
– Это всё?
– Да. Гениально, скажи?
– Котики милые, – ответил я, возвращая тетрадь.
Тим, зло сопя, засунул её за ремень:
– Я знаю этот столб, – сказал он. – Я тебе его даже показать могу. На нём ржавый обруч, растяжка какая-то. Я иду по Голубца против движения, а он выскакивает на дорогу. Я вправо – он вправо. Я влево – он влево. Дорога с односторонним движением, а ему какое дело? Он что кирпич? Он столб! Стой себе, где стоишь.
– Бред, – пожал плечами я.
– И никакого смысла, – согласился Тим.
– А кошки?
– А кошки – просто кошки. Кассету записал?
– Да, «Нау». Хочешь? – я протянул ему наушники.
– Не, – замотал он головой, – я эту хрень наркоманскую не слушаю. – И заржал, так ему весело стало.
***
Дома все были заняты. Мама стояла столбом, сунув руки под мышки и сверкала глазами. По квартире метался её очередной «не оправдавший надежд» Романчиков со злобно перекошенным лицом и собирал вещи. Не первый и не последний. Я закрылся в комнате. Там уже сидел, забившись в угол, брат и сосредоточенно чиркал ручкой в блокноте. В коридоре возня, сбившийся на фальцет голос Романчикова:
– Я хочу попрощаться с детьми!
Ледяное мамино:
– Они твои, что ли?
Он всё-таки вошёл. Невысокий, похожий на исполнителя «Живи, родник, живи», вставившего себе золотой зуб.
– Ребята, так случилось, что мы с вашей мамой не сошлись характерами.
Я вежливо кивнул, малой продолжал чиркать ручкой.
– Я ухожу, но вы всегда можете ко мне обратиться. Если захотите увидеться, вы знаете, где мой гараж.
Я не понял, почему у меня может возникнуть желание с ним увидеться. Он у нас жил пару недель.
В первый вечер попытался научить меня жарить картошку.
Во второй мама с гордостью заявила, что я хорошо знаю английский, и даже переписываюсь с настоящей американкой. Он обрадовался, засверкал золотой коронкой: «Надо отправить ей твою фотографию, чтобы видела, что товар не лежалый», – заявил он.
Борясь с рвотными позывами, я скрылся в своей комнате и врубил в наушниках на полную громкость UDO.
На третий день он посоветовал мне носить вещи в нагрудных карманах, чтобы казалось, что у меня атлетическая грудь. Надо рассказывать, почему я избегал с ним общаться?
Сейчас день, наверное, пятнадцатый – надеюсь, больше не увидимся. Я ещё раз вежливо кивнул. Меня так учили: если нужно для душевного комфорта собеседника – ври. Спросил глазами: «Всё?». Он вздохнул, я надел наушники. В маленькой хрущобе стало чуть просторнее.
***
На следующий день из кустов свистнули, но это был не Тим. На нашей трубе сидел длинный Брылёв и его мелкий дружок Паспарту. Перед ними набивал мяч Малхосян. Стукнулись кулаками.
– В курсе уже? – спросил хмурый Брылёв.
– В курсе чего?
– Твой дружок-торчок кони двинул.
Я замотал головой:
– Чушь. Мы только вчера тут сидели.
– Больше не посидите. Повесился.
– Гонишь?
Брылёв пожал плечами. Малхосян оставил мяч, подошёл ко мне.
– Это правда, Димон! Мне очень жаль…
Он хлопал меня по плечу, заглядывая участливо в глаза. Я поймал его взгляд и поверил. Тимур Дзагоев сдержал обещание. Пацан сказал – пацан сделал.
Я зашёл к «В»-эшкам» в глупой надежде увидеть его ухмыляющуюся кавказскую физиономию. Увидел: на тумбе у входа стоял его портрет с чёрной траурной лентой. Я повернулся к классу, но все что-то искали в своих сумках.
Мне кажется, я начал читать мысли, или люди перестали их прятать. Я ходил, ошарашенный, по коридорам, цеплял отдельные фразы и целые диалоги:
…кем надо быть, чтобы вот так, в петлю…
…бедная мать… знаешь, кто она? Психиатр! Прикинь?…
…сапожник без сапог…
…Ирку знаешь? Сисястая такая, из десятого бэ. Да ну знаешь ты её, с кучей фенечек на руках. Соска его…
…шутишь? Она с торчком трахалась. Нормальная баба с наркетом свяжется? По-любому ханку не поделили…
Ярость поднималась кипящим мутным потоком. Добралась до забитого горла, и я опять задохнулся. Приехала скорая, купировала приступ. Меня отпустили домой, но пошёл я не к себе, а к нему. На детской площадке в дыре под железной ракетой я заметил знакомые кеды и занырнул внутрь. Там стояла Ирка с сигаретой и тряслась, будто держала в руках оголённый провод и не могла выпустить. Она повисла на моей шее, обжигая мокрым и горячим.
– Я не виновата! Дим, я же не виновата! – рыдала она мне в ухо. А я гладил её и говорил:
– Я знаю, Ир, я это знаю.
А сам думал: «Сука, свалил, а нам в этом жить. Мудак ты, друг мой Тимур Дзагоев!»
***
На большой перемене Саша подошла ко мне. Как обычно, со своей слегка высокомерной улыбкой, сказала:
– Дим, хочешь со мной сидеть?
Я не сразу понял о чём речь.
– За одной партой, – пояснила она.
Я потерялся.
– Я… не против.
– Пошли к Аннушке? – я кивнул и пошёл за ней.
Не знаю, о чём Аннушка думала, когда с выпяченным пренебрежением смотрела на нас. Может, решила, что «таких, как мы» лучше держать в одном месте, а не размазывать по классу. Она согласилась, определила нам третью парту в среднем ряду. Не обижайся, Саблина!
Саблина вздохнула:
– Я всё понимаю. Друзья?
– Конечно, – ответил я.
Мне стало и легче, и трудней. Вокруг Саши раздвигались стены и поднимались потолки. Её личное пространство защищала колючка под напряжением, сюда никто не лез. Рядом с ней был кислород, которым я дышал. В какой момент влюблённость стала зависимостью? Да сразу.
Соседка по парте – это что-то намного более интимное, чем просто одноклассница. От случайных прикосновений в меня били разряды. Я следил за ручкой в смуглых пальцах, выводившей буквы не слишком аккуратным почерком, вместо того, чтобы писать самому. Когда на её глаза падала прядь тёмно-каштановых волос, я мечтал набраться смелости и убрать её, чтобы не мешала смотреть на меня. Может, тогда в глазах появится что-то ещё, кроме обычного снисходительного разрешения быть рядом. А потом я шёл домой и слова сами собирались в стройные ряды с созвучными окончаниями. Я записывал их на листочках в клеточку своим гораздо более аккуратным, чем у неё, почерком и прятал под матрас. Когда-нибудь, может, она их увидит. Нет, вряд ли.
***
Ночью в окно моей с братом спальни влетел камень, потом ещё один. Третий вынес стекло на кухне. Брат сел в кровати, закутавшись в одеяло, как маленькое до смерти перепуганное привидение. Я осторожно выглянул в разбитое окно. Двор заливал лунный свет, и никого живого там не было. Я вбежал в большую комнату. Мама в халате кинулась ко мне:
– Что это? Что случилось?
– Кто-то бросает камни в окна, – ответил я.
В этот момент за её спиной в окно влетел булыжник. Я выключил свет и выскочил на балкон. Внизу Романчиков кинул ещё один камень в окно маминой спальни. Он увидел меня и бросился к дороге. Там стояла «ласточка», как он называл свой 412-й москвич. Прыгнул в неё и с рёвом умчался прочь.
На следующий день жизнь стала похожа на голливудский боевик.
По дороге из моей школы к дому по одной стороне тянется ряд частных домов. В основном старых, осевших, с окнами почти на уровне земли. Один из них, заброшенный, рухнул, заборы повалили и затоптали. Участок зарос сорняком повыше моего роста, а сбоку осталась протоптанная тропинка на параллельную улицу.
Когда я возвращался из школы, заросли зашевелились. Я увидел Романчикова с дёргающимся лицом, в его руках – литровая стеклянная банка с жидкостью. Может быть, меня спас погром прошлой ночью – человек, перебивший все окна в нашей квартире выскакивает на меня из-за кустов с непонятно чем наполненной ёмкостью. Я увернулся, закрылся курткой, и она приняла на себя удар. Выплеснув содержимое, Романчиков швырнул банку мне под ноги и скрылся в зарослях. Скоро с параллельной улицы послышался рёв мотора.
Я оцепенел и тупо смотрел на осколки под ногами.
– Ну ни хрена себе страсти! – присвистнул кто-то.
Незнакомый мужик разглядывал мою спину.
– Да-а, куртку можно выкинуть. На тебя хоть не попало?
– Что это было? – спросил я, стягивая варёнку.
Он пожал плечами.
– Не знаю, может кислота из аккумулятора. Она не такая концентрированная. От неразбавленной куртка не спасла бы.
Эх, моя варёночка! Дешёвую джинсовую куртку мадэ ин Индия я вываривал сам в огромном ведре. Ворочал её деревянными щипцами, пока она не выцвела и не пошла пятнами. Почти фирм`а на вид получилась. А теперь и она ушла в страну вечной охоты вслед за кассетами. «И Тимуром», – подумалось…
Дома я показал маме испорченную куртку.
– И где ты так умудрился? – скривилась она.
– Романчиков твой попытался меня облить кислотой. Я вот не пойму: а чего меня? Это ж ты его выгнала, оттопталась, как обычно.
Ноздри у мамы раздулись, она захлебнулась воздухом, зашипела:
– А-а, ну ты ж хотел, чтобы твою мать родную кислотой облили, да? Жалеешь, что не получилось?
Я вытаращил глаза: ты с какой планеты вообще? Что можно ответить на это, и на каком языке? Не было смысла что-то возражать, я вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
«Эта музыка будет вечной, эта музыка будет вечной, если я заменю батарейки…»
***
Ирку затравили. Настолько, что в школе появилась её угрюмая мать. Долго перетирала что-то с классной «Б»-эшек», потом забрала документы. Ирка поймала меня после уроков. Смущаясь, клюнула влажными губами в щёку.
– Димка, ты – единственный нормальный человек в этой школе, – сказала она, блестя красными глазами.
Я пожелал ей больше не вляпываться в дерьмо. Прикольно выходит: для Тима не такой тупой и уродливый, как остальные; для его Ирки – единственный нормальный из всех. Я просто в топе среди людей со сбитыми набекрень мозгами. Король психов.
Ирка ушла вдаль по аллее нетвёрдой походкой: сутулая, отяжелевшая, а я думал: нашла б ты себе занятие, которое будет настолько огромным, что вытеснит нескладную фигуру Тимура Дзагоева из твоей головы. А что это будет – плетение фенечек или выращивание детишек абсолютно пофиг. Не сможет – будет вечно помнить его «Если уйдёшь, я повешусь!». Злое слово может отравить всю жизнь.
***
На следующий день я пришёл из школы, а у нас гость. В мамином кресле сидел незнакомый мент и курил сигарету. Мама показала мне на диван:
– Присядь. Это – Томас Ионасович. Расскажи ему про нападение.
Я рассказал. Мент почиркал в блокнотике. Совместными усилиями мы вспомнили номер романчиковской «ласточки». Я объяснил, как найти гараж. Предложил показать, но он сказал:
– Не надо.
Я ушёл к себе, а Томас Ионасович не торопился. Он рассказывал маме ментовские байки, мама восхищённо смеялась.
Вечером позвонили, мама бросила в трубку: «Сейчас, бегу», – и правда убежала.
Вернулась поздно, когда я спал. Села на край кровати, щёлкнула ночником. Я протирал глаза, а она грустно на меня смотрела.
– Я в милиции была. Они его поймали.
– Кого «его»? – не сразу понял я.
– Романчикова.
– И что?
– Меня завели к нему в камеру. Его сильно избили. Говорят, оказал сопротивление при задержании. Увидел меня и на колени упал, умолял его простить. По-настоящему на коленях ползал, представляешь?
– Простила?
Мама посмотрела на моего спящего брата и вздохнула.
– Томас дал мне дубинку. Говорит: отведи душу.
Редкий случай: говорила она с трудом, выдавливая из себя слово за словом. Обычно было наоборот.