Полная версия
Как меня выбирали в губернаторы
На следующей своей квартире я задержался всего на одну ночь. Рано поутру ко мне в комнату заявилась миссис Смит.
– Шли бы вы отсюда, молодой человек. Был тут перед вами несчастный кретин, который играл на банджо, да еще пританцовывал в придачу. От него у меня аж окна трескались. Вы мне всю ночь спать не давали, и если это повторится, я насажу вам ваш инструмент на голову!
В общем, женщина недвусмысленно давала понять, что не находит в моей музыке удовольствия, и потому я перебрался к миссис Браун.
Три ночи к ряду я исполнял своим новым соседям «Старую дружбу», классическую и без прикрас, если не считать кое-каких ошибок, которые, впрочем, скорее шли мелодии на пользу. Однако стоило мне перейти к вариациям, как остальные жильцы подняли бунт. Ни тогда, ни после я так и не встретил никого, кому мои вариации пришлись бы по душе. Съезжал я без сожалений, полностью удовлетворенный результатами своих экзерсисов. Одного жильца я довел до сумасшествия, а другой попытался лишить скальпа свою мать. Думаю, если бы я продолжил играть, он точно прикончил бы старушку.
Далее я поселился у миссис Мёрфи – итальянки со множеством удивительных достоинств. И едва из-под моих пальцев зазвучали вариации, ко мне в комнату ввалился изможденный и отощавший старик. Лицо его сияло от невыразимого счастья. Он положил ладонь мне на голову и, воздев очи горе, дрожащим от чувств голосом произнес:
– Да благословит вас Господь, молодой человек! Вы ниспосланы мне небом! Ваша услуга поистине неоценима. Вот уже много лет я мучаюсь неизлечимым заболеванием и, зная, что судьба моя предрешена, изо всех сил стремлюсь приблизить свой смертный час. Но только все зазря: любовь к жизни во мне слишком сильна… И тут, хвала небесам, являетесь вы, мой избавитель! Лишь услышав эту мелодию и эти вариации в вашем исполнении, я больше не хочу жить, я полностью отдаюсь в объятья смерти, я желаю умереть – более того, мне не терпится наконец расстаться с жизнью!
С этими словами старик повис у меня на шее, обливаясь слезами счастья. Пораженный, я, однако, не мог не гордиться собой и проводил старого господина, уходящего из моей комнаты, парой особенно чудовищных вариаций. Тот сложился пополам, будто перочинный ножик, и больше уже на свое ложе боли и страданий не возвращался – его вынесли в гробу.
Наконец моя нездоровая страсть к аккордеону сошла на нет, и я испытал превеликое облегчение. Пребывая в горячечном музыкальном бреду, я был ходячей катастрофой для окружающих, неся с собой лишь погибель. Я разрушал семьи, сокрушал слабых духом, вгонял меланхоликов в депрессию, ускорял кончину смертельно больных и, искренне опасаюсь, даже тревожил мертвых в их могилах. Своим жутким музицированием я нанес неисчислимый вред и причинил невыразимые страдания соплеменникам. Впрочем, меня оправдывает то, что одно благое деяние я таки совершил, спровадив того бедного измученного старичка в лучший мир.
И да, я все же сумел извлечь из моей страсти к аккордеону кой-какую выгоду: все то время, что я упражнялся в игре на нем, я никогда не платил за постой. Хозяева шли на любые уступки, соглашаясь не брать с меня ни цента, лишь бы я поскорее съехал.
Собственно, я сел писать, держа в уме две мысли. Первая – привить читателю снисхождение к тем несчастным, кто вбил себе в голову, будто имеет талант к музыке, и в попытках этот талант развить каждую ночь сводит с ума соседей. А вторая – поделиться прелестной историей о малыше Джордже Вашингтоне, Ни-Разу-В-Жизни-Не-Солгавшем, и вишневом дереве. (Или то была яблоня?.. Я что-то запамятовал, хотя услышал этот анекдот буквально вчера, а после столь длинного и подробного вступления вообще все забыл. Помню лишь, что история была весьма трогательная.)
Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса
По просьбе одного приятеля, который прислал мне письмо из восточных штатов, я навестил добродушного старого болтуна Саймона Уилера, навел, как меня просили, справки о приятеле моего приятеля Леонидасе У. Смайли и о результатах сообщаю ниже. Я питаю смутное подозрение, что никакого Леонидаса У. Смайли вообще не существовало, что это миф, что мой приятель никогда не был знаком с таким персонажем и рассчитывал на то, что, когда я начну расспрашивать о нем старика Уилера, он вспомнит своего богомерзкого Джима Смайли, пустится о нем рассказывать и надоест мне до полусмерти скучнейшими воспоминаниями, столь же длинными, сколь утомительными и никому не нужными. Если такова была его цель, она увенчалась успехом.
Я застал Саймона Уилера дремлющим у печки в полуразвалившемся кабачке захудалого рудничного поселка Ангел и имел случай заметить, что он толст и лыс и что его безмятежная физиономия выражает подкупающее благодушие и простоту. Он проснулся и поздоровался со мной. Я сказал ему, что один из моих друзей поручил мне справиться о любимом товарище его детства, Леонидасе У. Смайли, о его преподобии Леонидасе У. Смайли, молодом проповеднике слова Божия, который, по слухам, жил одно время в Калаверасе, в поселке Ангел. Я прибавил, что буду весьма обязан мистеру Уилеру, если он сможет мне что-нибудь сообщить о его преподобии Леонидасе У. Смайли.
Саймон Уилер загнал меня в угол, загородил стулом, уселся на него и пошел рассказывать скучнейшую историю, которая следует ниже. Он ни разу не улыбнулся, ни разу не нахмурился, ни разу не переменил того мягко журчащего тона, на который настроился с самой первой фразы, ни разу не проявил ни малейшего волнения; весь его бесконечный рассказ был проникнут поразительной серьезностью и искренностью, и это ясно показало мне, что он не видит в этой истории ничего смешного или забавного, относится к ней вовсе не шутя и считает своих героев ловкачами самого высокого полета. Я предоставил ему рассказывать по-своему и ни разу его не прервал.
– Его преподобие Леонидас У… гм… его преподобие… Ле… Да, был тут у нас один, по имени Джим Смайли, зимой сорок девятого года, а может быть, и весной пятидесятого, что-то не припомню как следует, хотя вот почему я думаю, что это было зимой или весной, – помнится, большой желоб был еще недостроен, когда Смайли появился в нашем поселке; во всяком случае, чудак он был порядочный: вечно держал пари по поводу всего, что ни попадется на глаза, лишь бы нашелся охотник поспорить с ним, а если не находился, он сам держал против. На что угодно, лишь бы другой согласился держать пари, а за ним дело не станет; все что угодно, лишь бы держать пари, он на все согласен. И ему везло, необыкновенно везло, он почти всегда выигрывал. Он-то был всегда наготове и поджидал только удобного случая; о чем бы ни зашла речь, Смайли уж тут как тут и предлагает держать пари и за и против, как вам угодно. Идут конские скачки – он в конце концов либо загребет хорошие денежки, либо проиграется в пух и прах; собаки дерутся – он держит пари; кошки дерутся – он держит пари; петухи дерутся – он держит пари; да чего там, сядут две птицы на забор – он и тут держит пари: которая улетит раньше; идет ли молитвенное собрание – он опять тут как тут и держит за пастора Уокера, которого считал лучшим проповедником в наших местах, – и, надо сказать, не зря; к тому же и человек, этот пастор, был хороший. Да чего там, стоит ему увидеть, что жук ползет куда-нибудь, – он сейчас же держит пари: скоро ли этот жук доползет до места, куда бы тот ни полз; и если вы примете пари, он за этим жуком пойдет хоть в Мексику, а уж непременно дознается, куда он полз и сколько времени пробыл в дороге. Тут много найдется ребят, которые знали этого Смайли и могут о нем порассказать. Ему было все нипочем, он готов был держать пари на что угодно – такой отчаянный. У пастора Уокера как-то заболела жена, долго лежала больная, и уж по всему было видно, что ей не выжить; и вот как-то утром входит пастор, Смайли – сейчас же к нему и спрашивает, как ее здоровье; тот говорит, что ей значительно лучше, благодарение Господу за его бесконечное милосердие, – дело идет на лад, с помощью Божией она еще поправится; а Смайли как брякнет, не подумавши: «Ну, а я ставлю два с половиной против одного, что помрет».
У этого самого Смайли была кобыла. Наши ребята звали ее «Тише едешь – дальше будешь», – разумеется, в шутку, на самом деле она вовсе была не так плоха и частенько брала Джиму призы, хоть и не из самых резвых была лошадка и вечно болела, то астмой, то чахоткой, то собачьей чумой, то еще чем-нибудь. Дадут ей, бывало, двести – триста шагов форы, а потом обгоняют, но к самому концу скачек она, бывало, до того разойдется, что удержу нет, и брыкается, и становится на дыбы, и бьет копытами, и закидывает ноги и кверху, и направо, и налево, и такую, бывало, поднимет пыль и такой шум – и кашляет, и чихает, и фыркает, – зато всегда ухитряется прийти к столбу почти на голову вперед, хоть меряй, хоть не меряй.
А еще был у него щенок бульдог, самый обыкновенный с виду, посмотреть на него – гроша ломаного не стоит, только на то и годен, чтобы шляться да вынюхивать, где что плохо лежит. А как только поставят деньги на кон – откуда что возьмется, совсем не тот пес: нижняя челюсть выпятится, как пароходная корма, зубы оскалятся и заблестят, как огонь в топке. И пусть другая собака его задирает, треплет, кусает сколько ей угодно, пусть швыряет на землю, Эндрью Джексон – так звали щенка, – Эндрью Джексон и ухом не поведет, да еще делает вид, будто он доволен и ничего другого не желал, а тем временем противная сторона удваивает да удваивает ставки, пока все не поставят деньги на кон; тут он сразу вцепится другой собаке в заднюю ногу да так и замрет – не грызет, понимаете ли, а только вцепится и повиснет, и будет висеть хоть целый год, пока не одолеет. Смайли всегда ставил на него и выигрывал, пока не нарвался на собаку, у которой не было задних ног, потому что их отпилило круглой пилой. Дело зашло довольно далеко, и деньги уже поставили на кон, и Эндрью Джексон уже собрался вцепиться в свое любимое место, как вдруг видит, что его надули и что другая собака, так сказать, натянула ему нос; он сначала как будто удивился, а потом совсем приуныл и даже не пытался одолеть ту собаку, так что трепка ему досталась изрядная. Он взглянул разок на Смайли, как будто говоря, что сердце его разбито и Джим тут сам виноват – зачем подсунул ему такую собаку, у которой задних ног нет, даже вцепиться не во что, а в драке он только на это и рассчитывал; потом отошел, хромая, в сторонку, лег на землю и помер. Хороший был щенок, этот Эндрью Джексон, и составил бы себе имя, останься он жив, талантливый был пес, настоящей закваски. Я-то это знаю, вот только ему случая не было показать себя, а не всякий поймет, что без таланта ни один пес не смог бы так драться в подобных затруднительных обстоятельствах. Мне всегда обидно делается, как только вспомню эту его последнюю драку и чем она кончилась.
Так вот, у этого самого Смайли были и терьеры-крысоловы, и петухи, и коты, и всякие другие твари, видимо-невидимо, – на что бы вы ни вздумали держать пари, он все это мог вам предоставить.
Как-то раз поймал он лягушку, принес домой и объявил, что собирается ее воспитывать; и ровно три месяца ничего другого не делал, как только сидел у себя на заднем дворе и учил эту лягушку прыгать. И что бы вы думали – ведь выучил. Даст ей, бывало, легонького щелчка сзади, и глядишь – уже лягушка перевертывается в воздухе, как оладья на сковородке; перекувыркнется разик, а то и два, если возьмет хороший разгон, и как ни в чем не бывало станет на все четыре лапы, не хуже кошки. И так он ее здорово выучил ловить мух – да еще постоянно заставлял упражняться, – что ей это ровно ничего не стоило: как увидит муху, так и словит. Смайли говаривал, что лягушкам только образования не хватает, а так они на все способны; и я этому верю. Бывало – я это своими глазами видел – посадит Дэниела Уэбстера – лягушку так звали, Дэниел Уэбстер – на пол, вот на этом самом месте, и крикнет: «Мухи, Дэниел, мухи!» – и не успеешь моргнуть глазом, как она подскочит и слизнет муху со стойки, а потом опять плюхнется на пол, словно комок грязи, и сидит себе как ни в чем не бывало, почесывает голову задней лапкой, будто ничего особенного не сделала и всякая лягушка это может. А уж какая была умница и скромница при всех своих способностях, другой такой лягушки на свете не сыскать. А когда, бывало, дойдет до прыжков в длину по ровному месту, ни одно животное ее породы не могло с ней сравняться. По прыжкам в длину она была, что называется, чемпион, и когда доходило до прыжков, Смайли, бывало, ставил на нее все свои деньги до последнего цента. Смайли страх как гордился своей лягушкой, – и был прав, потому что люди, которые много ездили и везде побывали, в один голос говорили, что другой такой лягушки на свете не видано.
Смайли посадил эту лягушку в маленькую клетку и, бывало, носил ее в город, чтобы держать на нее пари. И вот встречает его с этой клеткой один приезжий, новичок в нашем поселке, и спрашивает:
– Что это такое может быть у вас в клетке?
А Смайли отвечает этак равнодушно:
– Может быть, и попугай, может быть, и канарейка, только это не попугай и не канарейка, а всего-навсего лягушка.
Незнакомец взял у него клетку, поглядел, повертел и так и этак и говорит:
– Гм, что верно, то верно. А на что она годится?
– Ну, по-моему, для одного дела она очень даже годится, – говорит Смайли спокойно и благодушно, – она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец опять взял клетку, долго-долго ее разглядывал, потом отдал Смайли и говорит довольно развязно:
– Ну, – говорит, – ничего в этой лягушке нет особенного, не вижу, чем она лучше всякой другой.
– Может, вы и не видите, – говорит Смайли. – Может, вы знаете толк в лягушках, а может, и не знаете; может, вы настоящий лягушатник, а может, просто любитель, как говорится. Но у меня-то, во всяком случае, есть свое мнение, и я ставлю сорок долларов, что она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец призадумался на минутку, а потом вздохнул и говорит этак печально:
– Что ж, я здесь человек новый, и своей лягушки у меня нет, а будь у меня лягушка, я бы с вами держал пари.
Тут Смайли и говорит:
– Это ничего не значит, ровно ничего, если вы подержите мою клетку, я сию минуту сбегаю, достану вам лягушку.
И вот незнакомец взял клетку, приложил свои сорок долларов к деньгам Джима и уселся дожидаться.
Долго он сидел и думал, потом взял лягушку, раскрыл ей рот и закатил ей туда хорошую порцию перепелиной дроби чайной ложечкой, набил ее до самого горла и посадил на землю. А Смайли побежал на болото, долго там барахтался по уши в грязи, наконец поймал лягушку, принес ее, отдал незнакомцу и говорит:
– Теперь, если вам угодно, поставьте ее рядом с Дэниелом, чтобы передние лапки у них приходились вровень, а я скомандую. – И скомандовал: – Раз, два, три – пошел!
Тут они подтолкнули своих лягушек сзади, новая проворно запрыгала, а Дэниел дернулся, приподнял плечи, вот так – на манер француза, а толку никакого, с места не может сдвинуться, прирос к земле, словно каменный, ни туда ни сюда, сидит, как на якоре. Смайли порядком удивился, да и расстроился тоже, а в чем дело – ему, разумеется, невдомек.
Незнакомец взял деньги и пошел себе, а выходя из дверей, показал большим пальцем через плечо на Дэниела – вот так – и говорит довольно нагло:
– А все-таки, – говорит, – не вижу я, чем эта лягушка лучше всякой другой, ничего в ней нет особенного.
Смайли долго стоял, почесывая в затылке и глядя вниз на Дэниела, а потом наконец и говорит:
– Удивляюсь, какого дьявола эта лягушка отстала, не случилось ли с ней чего-нибудь – что-то уж очень ее раздуло, на мой взгляд. – Он ухватил Дэниела за загривок, приподнял и говорит: – Залягай меня кошка, если она весит меньше пяти фунтов, – перевернул лягушку кверху дном, и посыпалась из нее дробь – целая пригоршня дроби. Тут он догадался, в чем дело, и света не взвидел, – пустился было догонять незнакомца, а того уж и след простыл. И…
Тут Саймон Уилер услышал, что его зовут со двора, и встал посмотреть, кому он понадобился. Уходя, он обернулся ко мне и сказал:
– Посидите тут пока и отдохнете, я только на минуточку.
Но я, с вашего позволения, решил, что из дальнейшей истории предприимчивого бродяги Джима Смайли едва ли узнаю что-нибудь о его преподобии Леонидасе У. Смайли, и потому не стал дожидаться.
В дверях я столкнулся с разговорчивым Уилером, и он, ухватив меня за пуговицу, завел было опять:
– Так вот, у этого самого Смайли была рыжая корова, и у этой самой коровы не было хвоста, а так, обрубок вроде банана, и…
Однако, не имея ни времени, ни охоты выслушивать историю злополучной коровы, я откланялся и ушел.
История о плохом мальчике
Жил да был плохой мальчик, и звали его Джим. Самые внимательные, наверное, заметят, что в книжках для воскресных школ плохих мальчиков почти всегда зовут Джеймсами. Однако этот плохиш, как ни странно, был именно Джимом.
У типичного Джеймса всегда больная матушка – чахоточная и набожная, которая с радостью уже упокоилась бы в сырой земле, кабы не самоотверженная любовь к своему сыночку и страх оставить его одного в этом холодном и жестоком мире. Она учит сына читать «Отче наш» перед сном, целует на ночь и тихим голоском напевает ему колыбельную, а когда чадо заснет, встает у его кровати на колени и рыдает. Но у нашего плохиша все было иначе. Его, напомню, звали Джим, и мать у него была жива-здорова. Ни чахоткой, ни набожностью она не страдала и, более того, совершенно не переживала за сына. Пусть хоть шею сломает, говорила она, невелика потеря. На сон грядущий она устраивала Джиму порку и на прощание не целовала, а наоборот, надирала ему уши.
Однажды он стащил ключ от буфета, залез туда и отъел варенья, а чтобы мама не заметила убыли, долил в банку дегтя. И никакое страшное предчувствие не охватило Джима, никакой голос свыше не прошептал ему: «Не совестно ли тебе обманывать матушку? Не грешно ли это? Знаешь, куда попадают невоспитанные мальчики, которые едят варенье без спроса?» Не бухнулся Джим на колени и не пообещал, что больше никогда не будет поступать плохо, и не вскочил с легким и счастливым сердцем, и не побежал сознаться во всем маме, и не взмолился о прощении, и не получил его со слезами благодарности и гордости в ее глазах. Нет, такое бывает только с плохишами из книжек, но не с Джимом, как ни удивительно. Отъев варенья, он произнес: «Ух, объедалово!», а долив дегтя, сказал: «Вот ведь очуметь придумал!» и, посмеиваясь, заметил: «То-то старуха взбесится, когда узнает!» – вот такой грубый на язык был наш шкодник. А когда мама обо всем прознала, Джим заявил, будто знать ничего не знает, за что получил хорошую порку, и слезы выступили в глазах у него… Словом, все-то у этого мальчика было не так – совсем не так, как у плохих Джеймсов, про которых пишут в книжках.
Однажды он полез воровать яблоки в саду у Джо Луда. И нет, ветка яблони под Джимом не подломилась, он не упал и не сломал себе руку, его не растерзал сторожевой пес фермера, и он не промучился много недель в кровати, не раскаялся и не встал на путь исправления. Нет, он нарвал столько яблок, сколько смог унести, и без происшествий слез с дерева. К собаке Джим тоже был готов и огрел ее по голове припасенным кирпичом, едва та к нему кинулась. Вот ведь удивительное дело: ни о чем подобном не писали ни в одной из тех книжечек в узорчатых обложках, где на картинках мужчины ходят во фраках и рейтузах по колено, а у женщин пояса платьев затянуты под мышками и нет кринолинов. В воспитательных книжках про таких, как Джим, нет ни слова.
Однажды он стащил у учителя перочинный ножик и, испугавшись, что его преступление вскроется, подсунул нож в кепку Джорджу Уилсону – сыну вдовы Уилсон, благочестивому и доброму мальчику, всеобщему любимцу, который во всем слушался маму, никогда не врал, любил учиться и обожал воскресную школу. И когда ножик выпал у него из кепки, и бедняга Джордж сразу опустил голову и покраснел, как будто признавая свою вину, и расстроенный учитель обвинил его в воровстве и уже готовился занести розги, не возник из ниоткуда седовласый мировой судья, не встал в позу и не сказал: «Пощадите этого доброго юношу, ибо вот он, подлый преступник! На перемене я проходил мимо школьной двери и, незамеченный, видел, как совершается воровство!» Никто Джима не выпорол, а почтенный судья не зачитал расчувствовавшемуся классу нравоучение, не взял Джорджа за руку и не сказал, что такой юноша достоин лучшего, и не забрал его к себе, чтобы тот мёл в кабинете, разжигал камин, бегал по поручениям, колол дрова, помогал судейской жене по дому и изучал право, а в оставшееся время веселился в свое удовольствие и жил припеваючи, получая сорок центов в месяц на карманные расходы. Да, в книжке было бы так, но только не с нашим Джимом. Никакой престарелый служитель Фемиды не вмешался в экзекуцию и никого не вывел на чистую воду, так что порка досталась примерному мальчику Джорджу, а Джим смотрел да потирал руки, потому что, видите ли, терпеть не мог примерных мальчиков. «Перебил бы всех этих рохлей», – говорил он, ведь, как уже упоминалось, был невоспитанным и грубым на язык.
Однако самая странная штука приключилась с Джимом, когда он отправился плавать на лодке в воскресенье и не утонул. А еще когда собрался рыбачить в выходной, попал под грозу, но в него не ударила молния. Можете листать воспитательные книжки хоть до следующего Рождества – нигде такого не встретите. Наоборот, узнаете, что у всех плохишей, ходящих на реку в воскресенье, лодки неизбежно переворачиваются, а все плохиши, рыбачащие в выходной, неизбежно попадают под грозу и получают удар молнией. Как нашему Джиму удалось избежать этой участи, для меня загадка.
Заговоренный был этот плохой мальчик – иначе никак. Ничто его не брало. Он даже дал слону в зверинце понюшку табаку, а слон за это не размозжил ему голову хоботом. Он искал в серванте мятную настойку и не выпил по ошибке вместо нее кислоты. Он стащил у отца ружье, чтобы поохотиться на птиц в воскресенье, и не отстрелил себе три или четыре пальца. Он со злости тюкнул сестренку кулаком в висок, но та не мучилась от боли длинными летними днями и не умерла с добрыми словами прощения на губах, которые вконец разбили нашему плохишу и без того обливающееся кровью сердце. Нет, она выжила и даже забыла про это. Наконец, Джим сбежал из дому и стал моряком, но, вернувшись, не обнаружил, что никого у него во всем мире не осталось, что все родные и близкие упокоились за церковной оградкой, а обвитый плющом дом его детства покосился. Нет, он вернулся домой вдрызг пьяный и первым делом угодил в кутузку.
В итоге Джим остепенился, женился и воспитал детей – а потом как-то ночью зарубил их всех топором. Впоследствии он разбогател на всевозможных аферах и мошенничестве. Теперь это самый отъявленный негодяй в своем городке, но все его уважают; он даже состоит депутатом в местном законодательном собрании.
Словом, ни одному плохишу-Джеймсу, знакомому нам по воспитательным книжкам, и не снилась такая полоса везения, какая досталась этому грешнику Джиму, прожившему счастливую жизнь.
Жалоба на корреспондентов, написанная в Сан-Франциско
Послушайте, за кого вы принимаете нас, живущих по эту сторону материка? Я обращаю этот прямой и решительный вопрос ко всем мужчинам, женщинам и детям, обитающим к востоку от Скалистых гор. Не считаете ли вы нас идиотами, что шлете нам эти чудовищные письма, этот бессмысленный, тупой, никчемный вздор? Вы жалуетесь, что стоит человеку прожить на Тихоокеанском побережье полгода, как он теряет интерес ко всему, что оставил на далеком Востоке, и перестает отвечать на письма друзей, даже на письма родных. Только по вашей вине! Сейчас я прочитаю небольшую лекцию на эту тему, – она пойдет вам на пользу.
Существует одно-единственное правило, как писать письма. Либо вы его не знаете, либо настолько глупы, что не считаетесь с ним. Это простое и ясное правило: пишите лишь о том, что интересно вашему адресату.
Неужели так трудно запомнить это правило и держаться его? Если вы издавна в дружбе с тем, кому шлете письмо, неужели вы не в силах рассказать ему хотя бы об общих знакомых? Можно ли сомневаться, что человек, уехавший на край света, примет с благодарностью даже самые тривиальные сообщения такого рода?
А что пишете вы, по крайней мере большинство из вас? Вы забиваете нам голову бессовестной галиматьей о людях, о которых мы не имеем ни малейшего представления, о происшествиях, которых мы не знаем и знать не хотим. Есть ли в этом хоть доля смысла? Разрешите мне представить вам образчик вашего эпистолярного стиля. Вот отрывок из последнего письма моей тети Нэнси, которое я получил четыре года тому назад и на которое не отвечаю уже четыре года.
«Сент-Луис, 1862Дорогой Марк! Вчера мы премило провели вечер, у нас был в гостях преподобный доктор Мэклин с супругой из Пеории. Он смиренно трудится на своей ниве. Он пьет очень крепкий кофе, он страдает невралгией, точнее, невралгическими головными болями. Какой непритязательный и богомольный человек! Как мало таких на этом свете! К обеду у нас был суп; хотя, ты знаешь, я супа не люблю. Ах, Марк, если бы ты взял себя в руки и вступил на стезю добродетели! Прошу тебя, почитай из Второй книги Царств от второй главы и по двадцать четвертую включительно. Я была бы так счастлива, если бы это обратило тебя на праведный путь. Миссис Габрик умерла, бедняжка. Ты ее не знал. Под конец у нее были очень сильные припадки. 14-го числа наша армия начала наступление на…»