bannerbanner
Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий
Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий

Полная версия

Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Это – важное свидетельство о творчестве писателя в первый, «чувствительный» период его жизни. Эпизод с ночным чтением романа двумя литераторами приспособлен к фабуле «Униженных и оскорбленных»: Иван Петрович читает свое произведение в семье Ихменьевых – и все плачут. «Я прочел им мой роман в один присест, – вспоминает он. – Мы начали сейчас после чаю, а просидели до двух часов пополуночи. Старик сначала нахмурился, он ожидал чего-то непостижимо высокого, такого, чего бы он, пожалуй, и сам не мог понять, но только непременно высокого; а вместо того вдруг такие будни и все такое известное – вот точь-в-точь как то самое, что обыкновенно кругом совершается. И добро бы большой или интересный человек был герой, или из исторического что-нибудь, а то выставлен какой-то маленький, забитый и даже глуповатый чиновник, у которого и пуговицы на вицмундире обсыпались; и все это таким простым слогом описано, ни дать ни взять, как мы сами говорим… Странно!.. И что же: прежде, чем я дочел до половины, у всех моих слушателей текли из глаз слезы… Старик уже отбросил все мечты о высоком. „С первого шага видно, что далеко кулику до Петрова дня; так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, говорил он; зато становится понятно и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой“. Наташа слушала, плакала и под столом украдкой крепко пожимала мою руку».

Так оценивал сам автор свое произведение. В «Бедных людях» разрушен романтический канон (нечто «непостижимо высокое» в историческом жанре); вводится будничный сюжет и обыкновенный, простой слог; обновляется сентиментальная манера («сердце захватывает») и проводится гуманно-филантропическая тенденция («последний человек есть тоже человек»).

Первое произведение Достоевского было событием в истории русской литературы.

Глава 3

«Двойник». «Господин Прохарчин»

Лето 1845 г. Достоевский проводит у брата Михаила в Ревеле и в августе возвращается в Петербург. «Упоение» прошло и сменилось мрачными предчувствиями. Впервые проявляется его мистический дар предвидения: литератор, так блистательно начинающий свою карьеру, вдруг видит в мгновенном озарении свое страшное будущее и просит смерти. «Как грустно было мне въезжать в Петербург, – пишет он брату. – Мне Петербург и будущая жизнь петербургская показались такими страшными, безлюдными, безотрадными, а необходимость такою суровою, что, если бы моя жизнь прекратилась в эту минуту, то я, кажется, с радостью бы умер».

В Ревеле он начал новую повесть «Двойник» и продолжает писать ее в Петербурге. Как Девушкин в «Бедных людях», так и герой нового произведения Голядкин возникает и вырастает из словесной стихии. Писатель должен сначала усвоить интонации своего персонажа, проговорить его про себя, вникнуть в ритм его фраз и особенности словаря, и только тогда он увидит его лицо. Герои Достоевского рождаются из речи – таков общий закон его творчества. В письме к Михаилу он упражняется в «выговаривании» своего Голядкина: «Яков Петрович Голядкин, – пишет он, – выдерживает свой характер вполне. Подлец страшный, приступу нет к нему. Никак не хочет вперед идти, претендуя, что еще ведь он не готов, а что он теперь покамест сам по себе, что он ничего, ни в одном глазу, а что, пожалуй, если уж на то пошло, то и он тоже может, почему же и нет, отчего же и нет; он ведь такой, как и все, он только так себе, а то такой же, как и все! Что ему! Подлец, страшный подлец! Раньше половины ноября никак не соглашается окончить карьеру». Это вживание в слог персонажа доходит до одержимости. Достоевский признается: «Я теперь настоящий Голядкин».

Начинается дружба с Белинским и кружком «Отечественных записок». «Я бываю весьма часто у Белинского, – сообщает писатель брату. – Он ко мне донельзя расположен и серьезно видит во мне доказательство перед публикой и оправдание мнений своих… Белинский понукает меня дописывать Голядкина. Уж он разгласил о нем во всем литературном мире и чуть не запродал Краевскому, а о „Бедных людях“ говорит уже пол-Петербурга».

Письма к брату этого периода (зима 1845 и весна 1846 г.) полны безграничного тщеславия и ребяческого хвастовства. Достоевский простодушно сознается, что он теперь «почти упоен собственной славой своей», что он «самохвал» и может писать только о себе. Некоторые письма кажутся вышедшими из-под легкого пера гоголевского героя – Хлестакова.

16 ноября 1845 г. он сообщает Михаилу: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народа, самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Сологуб рвет на себе волосы от отчаянья. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Все меня принимают, как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский что-то сказал, Достоевский что-то хочет делать. Белинский любит меня, как нельзя более…»

Самолюбию начинающего литератора особенно льстит дружба с красавцем и аристократом Тургеневым. «Ha днях воротился из Парижа поэт Тургенев (ты, верно, слыхал) и с первого раза привязался ко мне такою привязанностью, такою дружбой, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что за человек! Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богат, умен, образован, 25 лет, – я не знаю, в чем природа отказала ему. Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе…»

История многолетней вражды между Достоевским и Тургеневым началась со взаимной влюбленности. Из убогой обстановки Мариинской больницы, из замкнутого мира Инженерного училища, из бедности и неизвестности болезненно самолюбивый литератор вдруг попадает в «высший свет». Его прельщает барство Тургенева; впоследствии оно станет ему ненавистно.

Некрасов задумал издать юмористический альманах «Зубоскал» и поручил Достоевскому написать для него объявление. Молодой писатель входит в роль бальзаковского героя Люсьена Рюбампре, светского льва и блестящего фельетониста. «Объявление наделало шуму, – сообщает он брату, – ибо это первое явление такой легкости и такого юмору в подобного рода вещах. Мне это напомнило первый фельетон Lucien de Rubempré».

Достоевский пытается акклиматизировать парижского фланера на петербургских улицах. Зубоскал – молодой человек, «веселый, бойкий, радостный, шумливый, игривый, крикливый, беззаботный, краснощекий, кругленький, сытенький». Петербург представляется ему «великолепным иллюстрированным альманахом, который можно переглядывать лишь на досуге, от скуки, после обеда, – зевнуть над ним или улыбнуться над ним». Утонченное остроумие парижского булевардье и поза изысканного денди не удаются автору «Бедных людей». К счастью для Достоевского, альманах Некрасова не осуществился. Следующий литературный опыт его еще более печален. «Ha днях, – пишет он брату, – не имея денег, зашел я к Некрасову. Сидя у него, у меня пришла идея романа в девяти письмах. Придя домой, я написал этот роман в одну ночь. Утром отнес к Некрасову и получил за него 125 р. ассигнациями. Вечером у Тургенева читался мой роман во всем нашем кружке, то есть между 20 человек, по крайней мере, и произвел фурор. Ты сам увидишь, хуже ли это, например, „Тяжбы“ Гоголя. Белинский сказал, что он теперь уверен во мне совершенно, ибо я могу браться за совершенно различные элементы… У меня бездна идей… Ну, брат, если бы я стал исчислять тебе все успехи мои, то бумаги не нашлось бы столько. Голядкин выходит превосходно: это будет мой chef-d’oeuvre[5]».

«Роман в девяти письмах» – история двух приятелей, Петра Ивановича и Ивана Петровича, составивших компанию для нечистой игры в карты. Петр Иванович, забрав в долг у своего «половинщика» 350 рублей, под хитрыми предлогами уклоняется от встречи с ним. Иван Петрович разыскивает своего друга по всему городу и, убедившись в его вероломстве, пишет ему обличительное письмо. В финале вполне неожиданно выясняется, что оба шулера – обманутые мужья. Достоевский пользуется сюжетной схемой «Игроков» Гоголя: мотив болезни и смерти «тетушки» заимствован из «Тяжбы» того же писателя. Рассказ написан наспех в процессе работы над «Двойником». Ловкий мошенник Петр Иванович похож на Голядкина-старшего, благородное негодование другого мошенника напоминает жалобы Голядкина-младшего. Трудно понять, как такое беспомощное произведение могло «произвести фурор» в кружке Белинского.

Головокружение успеха продолжается. Достоевский, кажется, принимает всерьез свою роль светского денди-литератора в стиле Люсьена Рюбампре. Ему недостает только успеха у женщин и элегантного распутства. Но вот и они: «Вчера в первый раз был у Панаева и, кажется, влюбился в жену его. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя. Минушки, Кларушки, Марианны и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег. Ha днях Тургенев и Белинский разгромили меня в прах за беспорядочную жизнь. Эти господа уж и не знают, как любить меня. Влюблены в меня все до одного…»

Всякое чувство реальности утеряно: мечта побеждает действительность. Достоевский «перевоплощается» в Рюбампре; его тоже носят на руках графы и князья; его произведениями зачитывается вся столица, его тоже боготворят модные куртизанки… Но под маской самодовольного денди можно разглядеть и другое лицо: одинокого мечтателя, с ненасытной жаждой любви и участия. Неопытное сердце доверчиво раскрывается навстречу людям, верит в их доброту и искренность. И в этом простодушии много трогательного, прямого благородства: «Эти господа уж и не знают, как любить меня…» Пробуждение от райского сна будет ужасно; разочарование в друзьях доведет Достоевского до нервной болезни. Авдотья Панаева сразу разгадала своего нового поклонника. «С первого взгляда на Достоевского, – пишет она в воспоминаниях, – видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно подергивались. По молодости и нервности он не умел владеть собой и слишком ясно высказывал свое авторское самолюбие и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые скромно выступали на это поприще со своими произведениями».

«Нервный молодой человек», в описании Панаевой, мало напоминает бальзаковского героя. Еще дальше подлинный Достоевский отстоит от воображаемого в изображении графа Сологуба. «Я нашел в маленькой квартире, – пишет тот, – на одной из отдаленных петербургских улиц, кажется, на Песках, молодого человека, бледного и болезненного на вид. На нем был одет довольно поношенный домашний сюртук с необыкновенно короткими, точно не на него сшитыми рукавами… Он сконфузился, смешался и подал мне единственное, находившееся в комнате, старенькое старомодное кресло. Я тотчас увидел, что это – натура застенчивая, сдержанная и самолюбивая, но в высшей степени талантливая и симпатичная. Просидев у него минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать ко мне запросто пообедать. Достоевский просто испугался: „Нет, граф, простите меня, – промолвил он растерянно, потирая одну об другую свои руки, – но, право, я в большом свете отроду не бывал и не могу никак решиться…“ Только месяца два спустя он решился однажды появиться в моем зверинце».

Думается, что Минушки, Кларушки и Марианны были тоже воображаемыми; вероятно, они перекочевали со страниц Illusions perdues[6] Бальзака, как необходимый аксессуар эротической жизни денди. Во всяком случае, доктор Ризенкампф считает их «чистой выдумкой». «Молодые люди в своих двадцатых годах, – пишет он, – обыкновенно гонятся за женскими идеалами, привязываются к хорошеньким женщинам. Замечательно, что у Федора Михайловича ничего подобного не было заметно. К женскому обществу он всегда казался равнодушным и даже чуть ли не имел к нему какую-то антипатию». Не была ли и влюбленность в Панаеву выдумана Достоевским из снобизма? В феврале 1846 г. он сообщает брату: «Я был влюблен не на шутку в Панаеву, теперь проходит, а не знаю еще…» Любовь прошла скоро и безболезненно.

В «Дневнике писателя» Достоевский вспоминает, что в декабре 1845 г. он читал у Белинского несколько глав из «Двойника». «Для этого он (Белинский) устроил даже вечер (чего почти никогда не делывал) и созвал своих близких. На вечере, помню, был Ив. Сер. Тургенев, прослушал лишь половину того, что я прочел, похвалил и уехал, очень куда-то спешил. Три или четыре главы, которые я прочел, понравились Белинскому чрезвычайно (хотя и не стоили того)».

Об этом чтении вспоминают Григорович и Анненков. Первый пишет: «Белинский сидел против автора, жадно ловил каждое его слово и местами не мог скрыть своего восхищения, повторяя, что один только Достоевский мог доискаться до таких изумительных психологических тонкостей».

Анненков рассказывает иначе: он подмечает «заднюю мысль» критика. «Белинскому, – пишет он, – нравился и этот рассказ по силе и разработке оригинально-странной темы, но мне, присутствовавшему при этом чтении, показалось, что критик имеет еще заднюю мысль, которую не считает нужным высказать тотчас же. Он беспрестанно обращал внимание Достоевского на необходимость набить руку, что называется, в литературном деле».

Анненков, вероятно, прав. Отношение Белинского к «Двойнику» при первом же знакомстве с этим странным произведением было уклончивое. Иначе трудно объяснить резкий переход критика от восхваления романа к полному его уничтожению.

15 января 1846 г. выходит «Петербургский сборник», в котором напечатаны «Бедные люди»; 30 января в «Отечественных записках» появляется «Двойник».

Перед нами снова гоголевские чиновники, канцелярии, департаменты, бумаги и их превосходительства; снова призрачный Петербург и люди-марионетки. Достоевский не выходит из магического круга образов и слов Гоголя. Тяжба молодого писателя с автором «Записок сумасшедшего» продолжается; и снова, подражая ему, он пытается преодолеть это наваждение. Современники заметили подражание, но не почувствовали «бунта». Критика их была сурова и несправедлива. К.С. Аксаков писал: «Мы даже просто не понимаем, как могла явиться эта повесть. Вся Россия знает Гоголя, знает чуть не наизусть – и тут перед лицом всех Достоевский переиначивает и целиком повторяет фразы Гоголя». С. Шевырев иронически замечает: «В начале тут беспрерывно кланяешься знакомым из Гоголя: то Чичикову, то Носу, то Петрушке, то Индейскому Петуху в виде самовара, то Селифану».

Достоевский широко пользуется гоголевским приемом механизации движений. Герой изображается в виде куклы с пружиной внутри. Его жесты и движения порывисты, бестолковы и бессмысленны. На этом построен комический эффект повести.

Сюжет «Двойника», история сумасшествия чиновника Голядкина, развивает тему «Записок сумасшедшего» Гоголя. Поприщин влюблен в генеральскую дочь, Голядкин – в дочь директора, Клару Олсуфьевну. Поприщину предпочитают блестящего камер-юнкера Теплова, Голядкину – светского молодого человека Владимира Семеновича. И у Гоголя, и у Достоевского интригу против чиновника ведет начальник отделения. Но у Гоголя сумасшествие дается лишь в финале, как развязка. Достоевский делает его основной темой и в первой же главе повести изображает своего героя в состоянии начинающегося безумия. У Гоголя мотив сумасшествия – только средство для тонкой стилистической игры (дневник и переписка собачек); Достоевский углубляется в психологию безумца, в генезис болезни и процесс ее развития. Из фантастического гротеска своего учителя он делает психологическую повесть. Мотив раздвоения сознания внушен другим рассказом Гоголя, «Нос». Коллежский асессор Ковалев тоже «раздваивается»: часть его приобретает самостоятельное существование, носит мундир, ездит в карете. Нос, отделившийся от своего владельца, становится как бы его двойником. Ковалев втолковывает чиновнику из газетной экспедиции: «Да ведь я вам не о пуделе делаю объявление, а о собственном моем носе; стало быть, почти то же, что о самом себе».

Достоевский устранил анекдотический элемент (нос) и создал жуткое явление двойника. Но генетическая связь Голядкина с Ковалевым сохранилась. Вот как описывает Гоголь первое появление двойника: «Вдруг он [Ковалев] стал, как вкопанный, у дверей одного дома; в глазах его произошло явление неизъяснимое: выпрыгнул, согнувшись, господин и побежал вверх по лестнице. Каков же был ужас и вместе изумление Ковалева, когда он узнал, что это был собственный его нос». А в «Двойнике» мы читаем: «С неизъяснимым беспокойством начал он озираться кругом. Остановился, как вкопанный, вздрогнул, разглядел и вскрикнул от изумления и ужаса. Ноги его подкосились. Это был тот самый знакомый ему пешеход».

Так, комбинируя сюжетные схемы Гоголя, сумасшествие Поприщина и раздвоение Ковалева, Достоевский создает своего «Двойника». Кажется, что, вчитываясь в фантастические повести автора «Мертвых душ», он хочет по-своему осмыслить его идею. Почему сошел с ума Поприщин? Почему раздвоился Ковалев? Как могло это случиться? Достоевский ставит себе задачу «переосмысления» Гоголя.

Титулярный советник Яков Петрович Голядкин – порождение петербургского гнилого тумана, призрак, живущий в призрачном городе. Он вращается в фантастическом мире департаментов, канцелярий, отношений, исходящих бумаг, административных «распеканий», сложных интриг, чинов и рапортов. Он маленький «штифтик» в государственной машине, ничтожная песчинка, затерявшаяся в толпе чиновников. Бюрократический строй николаевской империи своей грузной массой давит на человеческую личность. Государство знает номер и чин, но не знает лица. Схема человеческих ценностей заменена табелью о рангах. Все чиновники похожи друг на друга, и значение их определяется не внутренне, их достоинством, а внешне, положением, должностью. Отношения между людьми механизированы, и сами люди превращены в вещи. В департаменте появляется двойник Голядкина, и ни один чиновник не замечает этого «чуда природы». Никто и не смотрит на лицо человека, разве у вещей есть лица? Веши взаимно заменимы, и подмена Голядкина его двойником никого не удивляет.

Каким же должен быть человек, раздавленный бюрократической машиной, опустошенный? Что должен испытывать он, ощущая надвигающуюся гибель своей личности? Ведь он не может не сознавать, что вне этого «бумажного» царства у него нет реальной связи с людьми, что он находится в пустоте и беспредельном одиночестве. Такой человек должен жить в состоянии страха и всеугрожаемости. Как ему отстоять себя, доказать, что он – это он, единый и неповторимый; что его нельзя ни заменить, ни подменить? Как утвердить ему свое тожество? Голядкин пытается спасти свою личность ограждением от других, выделением из безличной массы, уединением. Как затравленная мышь, он прячется в своем подполье. Он первый «человек из подполья» у Достоевского. Ему хочется быть «в стороне», чтобы никто его не трогал, быть «как все», чтобы не привлечь ничьего внимания.

«Я хочу сказать, – растерянно бормочет он, – что я иду своей дорогой, особой дорогой, я себе особо, и сколько мне кажется, ни от кого не завишу… Я хоть и смирный человек, но дорога моя отдельно идет». Приниженность, запуганность обезличенного человека выражается в маниакальных поговорках: «Я совсем ничего, я сам по себе, как и все, моя изба, во всяком случае, с краю… Знать никого не хочу, не троньте меня, и я вас трогать не буду, я в стороне».

Это «я в стороне» звучит трусливым бессилием. Голядкин знает, что отстоять себя он не сможет, что юркнуть в подполье ему не удастся, что «твердости характера» у него нет и что личность его давно раздавлена. Страх перед жизнью и ее ответственностью порождает малодушное желание «стушеваться», «исчезнуть». «Он глядит так, как будто сам от себя куда-то спрятаться хочет, как будто сам от себя убежать куда-нибудь хочет». Голядкин едет в наемной карете и вдруг встречает своего начальника Андрея Филипповича. В «неописанной тоске» он думает: «Признаться или нет? Или прикинуться, что не я, а что кто-то совсем другой, разительно схожий со мною… Именно, не я, не я, да и только». Так, на почве страха и жажды безопасности зарождается мысль о раздвоении. Она растет в бредовом сознании героя и воплощается в образе Голядкина-младшего. «Подпольный человек» уединяется, но вне социальной действительности его ждет гибель. Убегая от машины, грозящей его перемолоть, он находит в самом себе зияющую пустоту. Спасать нечего; поздно; процесс разложения личности уже завершился. Голядкин еще суетится, мечется, но это – судорожные движения раздавленной мыши. Он кричит, что он человек, что у него «свое место», что он «не ветошка»… «Как ветошку себя затирать я не дам. И не таким людям не давал я себя затирать, тем более не позволю покуситься на это человеку развращенному. Я не ветошка, я, сударь мой, не ветошка». Но рассказчик, пародируя Голядкина, коварно прибавляет: «Может быть, если бы кто захотел, если бы уж кому, например, вот так непременно захотелось обратить в ветошку господина Голядкина, то и обратил бы, обратил бы без сопротивления и безнаказанно (господин Голядкин сам, иной раз, это чувствовал) и вышла бы ветошка, а не Голядкин, так подлая, грязная бы вышла ветошка».

Подпольный человек, загнанный и обиженный, живет затаенными чувствами. Самолюбие у него сумасшедшее, мнительность и «амбиция» непомерные. Неосуществленные желания становятся навязчивыми идеями, порождают манию преследования, разрешаются в безумие. Голядкин всех подозревает, никому не верит. Он окружен могущественными врагами, вокруг него интриги, «подкопы» и «козни». Его хотят «нравственно убить», «вытеснить из всех сфер жизни». Он любит говорить о своей «репутации», благонамеренности и благородстве, а между тем ведет интригу, чтобы очернить соперника. Его двойник воплощает все низменное и подлое, что таится в его душе. И Голядкин-старший, обличая Голядкина-младшего, узнает в нем самого себя. «Нрава он такого игривого, скверного… Подлец он такой, вертлявый такой, лизун, лизоблюд, Голядкин он эдакий».

Да, Голядкина легко было бы превратить в ветошку, но, прибавляет рассказчик: «Ветошка-то эта была бы с одушевлением и чувствами, хотя бы и с безответной амбицией и с безответными чувствами, и далеко в грязных складках этой ветошки скрытыми, но все-таки с чувствами».

«Ветошка с амбициями» – такова краткая характеристика Голядкина. Социальное значение этого типа было осознано Достоевским только впоследствии. В издании 1865 г. «Двойник» получил подзаголовок «Петербургская поэма». Голядкин связывается с «петербургским периодом русской истории», признается продуктом русского «просветительства». В нем можно видеть первую карикатуру на столь ненавистного Достоевскому рационализированного «общечеловека». Не менее значительно для дальнейшего творчества писателя было зарождение идеи двойника, связанной с проблемой личности. От Голядкина идут не только «подпольные люди» Достоевского, но и люди раздвоенные, борющиеся за целостность своей личности: Версилов, Ставрогин, Иван Карамазов. Вспоминая о своей юношеской повести, Достоевский пишет в «Дневнике писателя» (1877): «Повесть эта мне положительно не удалась, но идея ее была довольно светлая, и серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил. Но форма этой повести мне не удалась совершенно. Я сильно исправил ее потом, лет 15 спустя, для тогдашнего „общего собрания“ моих сочинений, но и тогда опять убедился, что это вещь совсем неудавшаяся, и если бы я теперь принялся за эту идею и изложил ее вновь, то взял бы совсем другую форму. Но в 46-м году этой формы я не нашел и повести не осилил». В 1846 г., в начале литературного пути, Достоевский не мог освободиться от поэтики «натуральной школы». Он видоизменял ее, вкладывая в традиционные формы новое содержание, но гоголевский комический гротеск был явно непригоден для его нового идеологического и психологического искусства. Несоответствие формы и содержания уже было заметно в «Бедных людях»; в «Двойнике» оно стало вопиющим. Приемы механизации движений, выражающие превращение человека в ветошку, бесконечные повторения, перечисления, нагромождение деталей, однообразие положений и мучительная растянутость описаний делают повесть тяжелой и нудной. Писатель сознавал недостатки своего произведения, и его мучила мысль, что он испортил свою «светлую» идею.

В 1859 г. он пишет брату из Твери: «В половине декабря я пришлю тебе (или привезу сам) исправленного „Двойника“. Поверь, брат, что это исправление, снабженное предисловием, будет стоить нового романа. Они увидят, наконец, что такое двойник! Я надеюсь слишком даже заинтересовать. Одним словом, я вызываю всех на бой и, наконец, если теперь не исправлю „Двойника“, то когда же я его исправлю? Зачем мне терять превосходную идею, величайший тип по своей социальной важности, который я первый открыл и которого я был провозвестником?» Но Достоевскому не удалось переработать свою повесть. В издании Стелловского 1865 г. «Двойник» вышел с большими сокращениями, которые кажутся иногда случайными и неорганическими и только затемняют смысл. Никакого «нового романа» не получилось. Но в записных книжках сохранилось несколько заметок, относящихся, вероятно, к 1861–1864 гг. Они помогают проследить дальнейшее развитие идеи Голядкина. В повести упоминается о некой кухмистерше, Каролине Ивановне, на которой Голядкин обещал жениться и которую обманул. В записной книжке читаем: «Бедная, очень бедная, хромоногая немка, отдающая комнаты внаем, которая когда-то помогла Голядкину и которую младший проследил, которую боится признать старший. История его с ней, патетически рассказанная младшему. Тот изменяет и выдает». В другой заметке: «Г. Голядкин у Петрашевского, младший говорит речи… система Фурье. Благородные слезы.

На страницу:
4 из 6