Полная версия
Завет воды
На операционном столе, вскрыв брюшную полость, Дигби видит именно то, чего боялся, – вздутый воспаленный желчный пузырь с темными гангренозными вкраплениями. Вот оно, твое расстройство желудка, Клод. Он делает маленькое отверстие в распухшем пузыре. Склизкая смесь из желтого гноя, зеленой желчи и мелких пигментных камней изливается на марлевые тампоны и в отсасыватель. Он удаляет, насколько возможно, желчный пузырь, оставляя только ту его часть, что прилипла к печени. Обходит пузырный проток, через который поступает и изливается желчь. Иссечение его на фоне такого воспаления крайне опасно. Ткани сильно кровоточат. Прежде чем зашивать брюшную полость, он оставляет резиновый дренаж возле ложа печени. Лена после операции очень бледная, давление низкое. Дигби бежит в “банк крови” – обычная кладовка с холодильником, – где при помощи типирующей сыворотки выясняет, что у нее группа крови В, довольно редкая. Банк крови – это его нововведение, одна из тех областей, где они обогнали другие городские больницы. После пинты крови давление у Лены поднимается, лицо вновь обретает цвет.
– Чья это была кровь? – спрашивает Франц.
– Моя, – отзывается Дигби. Благодаря своей группе крови он универсальный донор. По счастью, в холодильнике всегда хранятся две дозы его крови на такой вот экстренный случай. – Позже я волью ей вторую бутылку.
Дигби остается дежурить вместе с Францем. К утру Лене явно лучше. А Дигби узнает, что у Майлинов поместье на другом побережье, рядом с Кочином. Лицо Франца светлеет, когда он описывает их старинный дом в Западных Гхатах, где он выращивает чай и пряности.
– Вы обязательно должны приехать к нам в гости, доктор Килгур.
В полдень Дигби возвращается в отделение и застает у постели пациентки Клода Арнольда, изучающего карту Лены; Франц, с гневно пылающим взглядом, стоит рядом, скрестив руки на груди, готовясь выложить все, что думает. Лена отвернулась.
– Ну что ж, – хмыкает Клод, заметив присутствие Дигби. – Доктор Килгур, кажется, спас положение… – И с этими словами проскальзывает мимо Дигби и исчезает, прежде чем они успевают опомниться.
Дигби успокаивает беснующегося Франца.
Как только Дигби выходит из палаты, Клод мгновенно возникает у него за спиной. Должно быть, дожидался за колонной. Если Дигби воображал, что Арнольд будет смущен или даже благодарен молодому коллеге, он стремительно избавляется от иллюзий.
– Нужно было просто поставить дренаж и зашивать. Отгрызать куски желчного пузыря? Крайне странная практика. – Клод стоит спиной к двери палаты и не видит, как позади маячит Франц Майлин. – Я бы назвал это безответственным и безрассудным, Дигби.
Прежде чем оторопевший Дигби находится с ответом, Клод вновь удаляется. Но на это раз Франц с проклятием бросается вперед и хлопает могучей ладонью по плечу Клода, разворачивая его к себе. Надменное выражение на лице Клода сменяется удивлением и страхом. Дигби впрыгивает между ними ровно в тот момент, когда Франц замахивается, и удар, изменив направление, попадает Клоду в грудь. Арнольд убегает. Франц рычит вслед удаляющейся фигуре главного хирурга “Лонгмера”:
– Вернись, проклятый трус! Кого это ты назвал безответственным? Да ты и половины Килгура не стоишь!
Слова эхом разносятся по пустым отделениям Клода. Все оставшееся время, пока Лена лежала в больнице, Клод держался подальше.
Лена оказалась гораздо более общительной и разговорчивой половиной супружеской пары. Она знает по имени каждого стажера, и они от нее не отходят. Дренаж вынимают через три дня, а спустя десять дней после операции Лена готова к выписке.
Когда приходит пора прощаться, Франц обхватывает Дигби за плечи, крепко стискивает; здоровенный мужчина растроган настолько, что не может говорить.
Лена берет Дигби за руку.
– Дигби, – говорит она, неожиданно называя доктора просто по имени. – Как я могу отблагодарить вас? Вы спасли мне жизнь. Мы будем очень обижены, если вы не навестите наше поместье. Вам нужен отпуск. Прошу вас, обещайте, что приедете?
Дигби бормочет в ответ что-то неубедительное.
– Дигби, – повторяет она, – у вас есть родственники в Индии?
– Нет.
– О, разумеется, есть. Мы ведь с вами теперь кровная родня.
Глава 16
Ремесло искусства
Рождество 1934, МадрасНунгамбаккам, где обитает Клод Арнольд, это образ Англии, написанный на холсте Южной Индии. Обсаженные деревьями широкие улицы, носящие названия вроде Колледж-роуд, Стерлинг-роуд или Хэддоус-роуд. Фигурно выстриженные кусты перед бунгало и садовыми домиками – птица-на-пирамиде, мяч-на-шаре и толпа Кроликов Банни, с незначительными вариациями. Похоже, это работа одного и того же странствующего ма́али[84], иначе не объяснить, почему каждый Кролик Банни похож на мангуста.
Эта фантазия о Белгравии в Мадрасе игнорирует реальность трупа бродячей собаки посередине Колледж-роуд; упорно настаивает, что сейчас и в самом деле восьмой день Рождества, несмотря на влажность, которая отвратила бы восемь юных молочниц от любых действий[85], и жару настолько безжалостную, что бродячая собака, оказывается, не сдохла, а просто в обмороке от солнечного удара. Она, пошатываясь, встает на ноги, вынуждая Дигби, вильнув, объехать ее на велосипеде.
Фарфорово-белый дом Клода выделяется на фоне красной глины подъездной дорожки, забитой автомобилями. Керосиновые лампы, расставленные на балюстраде балкона второго этажа и между колоннами первого, создают эффект неземного сияния, по мере того как солнце клонится к горизонту. “Если бы ты столько же внимания обращал на детали, работая в госпитале, Клод”, – бормочет себе под нос Дигби. Он колебался, идти ли на рождественскую вечеринку, в конце концов решил, что если не пойдет, их и без того натянутые отношения станут только хуже.
Под навесом стоит сияющий черно-зеленый “роллс-ройс”. Не успел Дигби прислонить свой велик к стене, как тут же с понимающей улыбкой его подхватил слуга, давая понять, что компрометирующий предмет немедленно спрячут и никто о нем и не узнает.
Гостиная полна народу. Рождественская елка возвышается над головами, хлопковый “снег” на ее ветвях скукожился и намок в сыром воздухе. Дамы в длинных платьях, некоторые с открытой спиной, а уж без рукавов все абсолютно, с шелковыми накидками на плечах.
Дигби, потный после поездки на велосипеде, больше всего на свете хочет скинуть пиджак, который он надел, перед тем как войти в дом. Он проходит мимо трех дам, повернувшихся к нему спиной, их цветочные духи вызывают в памяти Париж или Лондон. Доносится голос Клода, отдельные слова звучат слегка невнятно:
– …заднее сиденье было единственным местом, где махарани могла выпить, скрывшись за шторкой, пока шофер колесил по поместью.
Женщина задает вопрос, который Дигби не расслышал, но зато слышит ответ Клода:
– “Роллс” никогда не ломается, моя дорогая. В редких случаях может заглохнуть.
Рядом с Дигби застекленный шкаф, набитый спортивными трофеями и фотографиями в рамках: два мальчика в разном возрасте, на последних фото – подростки. Официант предлагает виски, Дигби вместо спиртного берет салфетку. Украдкой проскальзывает в столовую, чтобы потихоньку вытереть там лицо и шею; он чувствует себя бедным родственником, которому тут не место. Массивный дубовый обеденный стол, кубки и металлические подставки для тарелок словно из времен рыцарей короля Артура. Повернувшись спиной к веселящейся толпе, Дигби, все еще безудержно потея, останавливается перед тремя большими пейзажами в рамах. Он злится на самого себя.
Вот что, Дигс. Через пару минут ты ныряешь обратно в это сборище, пожимаешь ублюдку руку, желаешь ему счастливейшего из всех счастливых Рождеств и, поскольку ты не увидишь его в госпитале, пока часы не пробьют Новый год, в довершение пожелай “всего наилуууучшего и щасливого Нового года ему и всем евойным”. Но сначала остынь, Дигс, вытри уже лоб и заложи за воротник. Восторгайся живописью – пастбище, да, Клод? Скажи “очень мило” про его убогое озерцо с полевыми цветуечками. Нет, никто прежде этого не отмечал. А последнее полотно… темный лес, говорите? Темная… навозная куча, я бы сказал. Это убожество, благодарю вас. Изысканные золоченые рамы, которые вопиют: “Нам место в музее…” – но они все равно убожество и останутся убожеством. И неважно, насколько громко орешь…
– Не выдающиеся работы, верно? – произносит хрипловатый женский голос.
Он оборачивается и вдруг оказывается неприлично близко к женщине; она высокая и потрясающая. Оба делают шаг назад. Ее мускусные благовония с нотками сандала и древних цивилизаций – полная противоположность парижским ароматам. Его как будто волшебной силой перенесло в будуар махарани.
– Официант сказал, что вы отказались от виски. Я принесла вам гранатового сока. Я Селеста, – улыбается она.
Пожалуйста, только не это! Она не может быть его женой.
– Жена Клода, – представляется она, держа в каждой руке по стакану сока.
Каштановые волосы стянуты серебристой лентой и уложены в узел, открывая шею. У нее треугольное лицо и слегка неправильный прикус, от чего губы кажутся недовольно надутыми. Если начистоту, она прелестна, с этими чуточку андрогинными чертами. На вид ровесница Клода, немного за сорок. Три рубина парят над ее грудиной, цепочка на ключицах едва заметна.
– Дигби Килгур, – протягивает он руку.
Но ее руки заняты. Он берет один стакан.
– Клод говорит, вы настоящий художник.
Откуда, черт побери, он узнал? Она терпеливо ждет ответа.
– Скорее, любитель, – признается он с пылающими щеками. – Просто пытаюсь запечатлеть то, что вижу.
Ее большие глаза цвета каштанового меда согреты сиянием рубинов. В отличие от Клода, отчужденного и надменного, ее взгляд прям и любопытен. Впрочем, у губ он замечает жесткую складку, которая пропадает, когда она улыбается.
– Масло?
– Акварель, – отвечает он. Она ждет. – Я… э, мне нравится загадка, непредсказуемость того, что возникает.
– Вы рисуете портреты? – спрашивает она, склонив голову набок.
Интересно, она отдает себе отчет, что позирует? Она не стремится вызвать неловкость, а, напротив, хочет сгладить ее.
– Иногда – да. Я… в Мадрасе столько всего привлекает внимание. Лица на улицах, женщины в своих сари. Дерево баньяна, пейзажи… – растерянно мямлит Дигби, жестом указывая на картины на стенах.
Она подается ближе и шепчет:
– Дигби, скажите честно, каково ваше мнение об этих картинах?
– Э, что ж… они не так уж плохи.
– То есть вам нравится? – Каштановые глаза пристально смотрят на него. И он не может солгать.
– Ну, так далеко я не стал бы заходить.
Она радостно смеется.
– Они принадлежали родителям Клода. На мой взгляд, они отвратительны – картины, я имею в виду.
Впервые за весь вечер ему становится спокойно.
– Могу я показать вам кое-что? – Она вновь кокетливо наклоняет голову и направляется в другую комнату, не дожидаясь ответа. Он идет следом, не сводя глаз с ее затылка, где тонкие волосы образуют узорчатую беседку.
В гостиной возле лестницы висит простая картина на холсте. Примерно двенадцать на шестнадцать дюймов, в скромной деревянной раме: сидящая индийская женщина, голова повернута в одну сторону, плечи развернуты в другую. Рисунок примитивный, почти детский, но одновременно очень тонкий и выразительный. Без претензий на анатомическую точность или реалистичность, но завораживающе убедительный. Дигби внимательно изучает картину.
– Невероятно! – выдыхает он наконец. – Я хочу сказать, эта линия носа, овалы глаз… эти изгибы, передающие складки сари, позу… – он водит руками, рисуя в воздухе контуры фигуры, – и всего три цвета, но возникает женщина! Вроде бы незамысловато, но это подлинное искусство. Это ваше?
И вновь звонкий смех. Плавный изгиб ее шеи словно повторяет рисунок на картине. Впечатление высокого роста, которое она производит, в основном и создается этой линией да еще длинными худыми руками. Ее изящество граничит с нескладностью, и ему это кажется очаровательным.
– Нет. Это рисовала не я. Но это принадлежит мне. Пришлось побороться, чтобы выставить эту картину на обозрение. Это живопись калигха́т, искусство, которое я видела, когда девочкой росла в Калькутте. Там их штампуют для паломников, приходящих на поклонение из самых отдаленных мест. Обычно на них изображены персонажи Махабхараты или Рамаяны. Будь моя воля, я бы выкинула на помойку то чудовищное старье и выставила вместо них вот это. (Они смеются вместе.) Да, у меня есть целая комната калигхат. – Она поднимает руку, запястье изгибается, когда она раскрывает веером пальцы, словно разбрызгивая калигхат по стенам. Его взгляд скользит по выпуклости трицепса, вниз по скату предплечья, изгибу запястья, костяшкам суставов и от полированных ногтей вновь к стене. Перед внутренним взором возникает комната, увешанная этими своеобразными яркими портретами.
Дигби заставляет себя вновь обратиться к картине. Кончиком пальца обводит в воздухе фигуру, стараясь запомнить.
– Она так поэтична, – замечает он. – Даже если художник и штампует их десятками. Простой, но красноречивый словарь.
– Именно! Невероятно: крестьянин совершает грандиозное паломничество, на такое решаются только раз в жизни, а потом тратит заработанные тяжким трудом деньги на сувенир, который родом из его же деревни! Это деревенское ремесло, как плетение корзин, но тут ремесленник переехал в город, чтобы удовлетворить запросы паломника. И вот он продает свое изделие бывшему соседу, а тот вешает картину на стену в деревне, где все это и началось!
– Или ее демонстрируют в гостиной самой… проницательной англичанки, – говорит Дигби. И краснеет. Слово “прекрасной” повисает невысказанным.
– Убеждена, что вы стараетесь мне польстить, Дигби, – мягко произносит она. Но не выглядит недовольной. Следует долгое молчание. – У меня есть еще калигхат. Но их бессмысленно показывать этим людям. Они сочтут это экзальтированностью. – Она беспечно взмахивает рукой, но в уголках губ опять проступает горькая складка. – Итак, вам нравится Мадрас?
– О да! Хирургическая практика потрясающая. И люди очень доброжелательные.
Он вспоминает Мутху, который заботится о нем с такой любовью и с такой гордостью выполняет малейшие поручения. Спустя несколько месяцев Мутху, стесняясь, привел познакомиться свою жену и двух маленьких ребятишек. И теперь они ему как семья.
– Дигби, вы бывали в Махабалипурам? – изучающе смотрит она на него.
– Я слышал о нем. Скальные храмы, верно?
– О, трудно описать одним словом… – Она задумчиво отводит взгляд. – Это мое любимое место. Знаю, вам понравится. Вы мне верите?
– Безусловно.
– Представьте себе длинную полосу прекрасного песчаного пляжа. – Волшебные руки вновь сплетают образы в воздухе. – И внезапно вы натыкаетесь на природное скальное образование. Валуны больше этого зала, а некоторые раз в двадцать больше этого дома. Одни из них утоплены в воде, другие тянутся вдоль пляжа. И в них древние мастера вырезали храмы – крошечные, размером с кукольный домик, и огромные, как театр вместе со зрительным залом. Вытесаны из скалы, представляете? Считается, что там некогда учились скульпторы. Махабалипурам – это словарь храмовых образов. Каждый жест имеет определенное значение. Там и все боги собрались – танцующий Шива, Дурга, Ганеша. Львы, буйволы, слоны – животных больше, чем в зоопарке.
Дигби переносится на этот пляж и уже видит, как бриз раздувает волосы над ее шеей, а позади в полумраке силуэты древних храмов; он ощущает соленые брызги на лице, запах океана смешивается с ароматом ее духов. Он глубоко вдыхает.
– Вижу, – говорит он.
– Правда? – Палец указывает куда-то вперед: – А теперь всмотритесь туда, за кромку прибоя. Видите темную массу под водой? Это храмы, Дигби! Целая цепь храмов. Поглощенных морем. До поры до времени. Вещи имеют свойство возвращаться, когда мы думаем, что они утрачены навеки.
Взрыв бурного смеха возвращает их на землю, песок уступает место деревянному полу и полной народу гостиной, где Радж веселится вокруг рождественской ели, бокалы с виски подают официанты в тюрбанах и никто не подозревает, что празднику скоро настанет конец.
– Это было великолепное путешествие, миссис Арнольд.
– Селеста. Прошу вас. От “миссис Арнольд” я чувствую себя старше, чем подводный храм. Мы с вами должны туда съездить. Здешняя публика никогда не посетит Махабалипурам. – Она поворачивается лицом к нему. – Я так рада, что вам здесь нравится. В этом не принято признаваться, не знаю почему. Долгое время я думала, что наше пребывание здесь временно. Клод был уверен, что его переведут в Калькутту, где я выросла. Или в Дели. Поэтому я не спешила обживаться тут.
Дом выглядел более чем обжитым. Но она здесь не к месту. Дигби представляет ее в маленьком дворце Четтинада[86]: внутренний двор с декоративным бассейном, окаймленным каменными лавками, на которых можно отдохнуть, тиковые качели на двоих, спальни, овеваемые бризом…
– Скоро будет двадцать лет, неужели вы не знали?
– Уверен, скоро он получит повышение, – запинаясь, бормочет Дигби.
– Боже упаси! Раньше я, может, и хотела бы этого. Но мне здесь нравится. Мои дети считают это место своим домом, хотя и появляются лишь раз в два года. Зачем уезжать? Если мы и уедем, Клод останется Клодом, а я останусь… – Она отворачивается, внимательно разглядывая картину, как будто она тут гостья, которой показывают хозяйскую коллекцию.
Он запоминает силуэт: бровь, нос, изгиб верхней губы с луком Купидона, переходящим в алую кайму нижней губы, взгляд скользит по щитовидному хрящу, перстневидному, к нежной выемке над грудиной. Ему хотелось бы обвести пальцем этот контур.
Селеста поворачивается как раз вовремя, чтобы заметить, как он покраснел. Она внимательно смотрит на него, и он не может понять выражение ее лица. Затем она оглядывает гостиную. Шум вечеринки кружит вокруг, но не проникает внутрь их кокона. Они замечают Клода, щеки его раскраснелись, веки отяжелели.
– Почему я рассказываю вам все это, юный Дигби Килгур? – едва слышно произносит она. Вопросительно приподняв бровь, ждет ответа.
– Потому что вы знаете, что мне не все равно, – искренне отвечает Дигби.
Зрачки ее резко расширяются. Рубины на груди приподнимаются. Глаза вспыхивают. И после паузы она говорит:
– Вы ведь не повторите моей ошибки, правда? – Взгляд смягчается и теплеет, тоски как не бывало.
– Какой ошибки… Селеста?
– Ошибка, Дигби, в том, чтобы пытаться увидеть в своей будущей половине больше, чем свидетельствует очевидность.
Глава 17
Расы врозь
1935, МадрасОуэн и Дженнифер Таттлберри – англо-индийские друзья Онорин, а теперь и Дигби; Дженнифер работает телефонисткой на коммутаторе, а ее муж – машинист паровоза. Оуэн целыми днями стоит на рулевой площадке своей “Бесси”, громадной свистящей “подружки”, перед ним множество приборов, манометров и рычагов – свершившаяся мечта мальчишки. Маршрут до Шоранура[87] редко дает ему возможность присесть.
– Я вижу, как солнце встает над Бенгальским заливом, – рассказывает Оуэн. – А потом вижу, как оно садится над Аравийским морем. Ну разве я не самый счастливый человек на свете?
Дигби озаботился поисками нового транспортного средства. Машина – слишком дорого, а вот подержанный мотоцикл вполне подошел бы. Оуэн обмолвился, что у него имеется подходящий и по цене, которая устроит Дигби. И Дигби с Онорин отправились на джатке в железнодорожную колонию Перамбур. Этот англо-индийский, обнесенный стеной анклав на окраине города напоминает детскую игрушечную деревню, он весь утыкан маленькими одинаковыми домиками. На центральной поляне мальчишки играют в крикет теннисным мячом. Подростки собираются вокруг качелей под бдительным присмотром взрослых. В поле зрения никаких сари или мунду – сплошь платья, брюки и шорты.
Перед домом Таттлберри стоит автомобиль неведомой марки, некрашеный и с заметными швами от сварки. Онорин сразу направляется в дом, а Оуэн ведет Дигби на задний двор знакомиться с “Эсмеральдой”, которая за умеренную сумму может перейти в его руки. Цена действительно выгодная, хотя Дигби и сомневается, вправду ли она “стопроцентная жемчужина!”, как уверяет Оуэн. Оуэн обещал поднатаскать Дигби в механике – тут он не силен, в отличие от устройства человеческого тела. Формально “Эсмеральда” – это обычный английский “Триумф”, но Оуэн признается, что топливный бак, руль, передняя стойка, опора двигателя, шасси, выхлопная система и деревянная коляска были изготовлены в депо Перамбурской железной дороги, так что технически этот мотоцикл – отчасти локомотив. Родной у него только одноцилиндровый двигатель.
– Она неприветлива, пока не познакомишься поближе, – признается Оуэн. – Но будет верна тебе как никто другой. Я так сильно ее люблю, что готов всю жизнь быть твоим механиком. Обещаю.
С Оуэном в коляске в роли инструктора Дигби заводит “Эсмеральду” и делает несколько кругов по анклаву. А когда они возвращаются к дому, он уже влюблен в мотоцикл.
– Она же как семья, Дигби. Если бы у меня теперь не было машины, ни за что бы с ней не расстался. Видел мою тачку? Красотка, да? Только покрасить надо.
Они должны остаться на ужин, “никаких возражений”. Онорин усаживают рядом с широкоплечим парнем в безукоризненно отглаженных черных брюках и безупречно голубой рубашке, рукава которой закатаны достаточно высоко, чтобы демонстрировать могучие бицепсы. Дженнифер представляет его как своего брата Джеба. Он светлее сестры, шатен. Сжимая руку Дигби в своей могучей ручище, он говорит:
– Док, а мой зять, должно быть, любит вас, если решился расстаться с “Эсмеральдой”.
– Док, – вмешивается Оуэн, – вы пожимаете руку будущему олимпийскому чемпиону, запомните мои слова. Если уж Джеб не попадет в нашу хоккейную команду, тогда уж не знаю кто, черт побери.
– Не сглазь, бога ради, – улыбается Джеб.
– Мой братец не отличит билет от баклажана, но числится билетным контролером. – Дженнифер ослепительно улыбается, ровные зубы оттеняет красная губная помада. – Его каждое утро пичкают сырыми яйцами, кормят бараниной на обед, и весь день он играет в хоккей. Чем не жизнь, а?
Контраст между светлым Джебом и его темнокожим зятем поразительный. Оуэн, с его руками, черными от загара, с вечной полоской машинного масла под ногтями, вдобавок еще и простодушный добряк.
Джеб живет с матерью в нескольких домах отсюда. Она вскоре присоединяется к ним, как и тетушка Оуэна, двое детей Таттлберри и племянница. Вся семья собирается за столом вместе с почетными гостями. Дигби очарован этой картиной семейного уюта: детишки устроились на коленях у взрослых, их дядя Джеб разливает по рюмкам домашнюю настойку, сшибающую с ног почище любого локомотива, а Дженнифер подает еду, которую называет “пиш-паш”, – рис, баранина, картофель, горошек и много специй, тушенное все вместе, пальчики оближешь.
Оуэн явно гордится женой.
– Она настоящая находка, а, Док? Кто бы подумал, что такая девушка пойдет за такого чернявого, как я!
Оказавшись за пределами железнодорожной колонии, “Эсмеральда” проезжает мимо кучки жалких хижин и убогих лачуг, сколоченных из всего, что подвернулось под руку. Контраст ошеломляет: анклав англо-индийцев, в котором нет места туземцам, хотя одновременно и сами обитатели анклава исключены из общества правящей расой, и в этом отношении они не отличаются друг от друга. Но тогда и он такой же. Дигби Килгур – угнетенный в Глазго, угнетатель здесь. Мысль повергает его в отчаяние.
Глава 18
Каменные храмы
1935, МадрасАвтомобиль Селесты останавливается перед жилищем Дигби. Из соседнего дома доносится дребезжащий старческий голос, выводящий мелодию, которую подхватывают юные девушки, – “Супрабха́там”[88]. Краткая нотная азбука религиозного песнопения, ее мелодия и синкопа вошли в плоть и кровь Селесты. Джанаки – тамильская а́йя[89], которая живет с ней еще с тех пор, когда она маленькой девочкой росла в Калькутте, – напевает эту молитву, расчесывая волосы Селесты. В знаменитом храме в Тирупати[90] этот гимн поют, пробуждая божество, Господа Венкатешвару.
После смерти родителей Селесты ее единственной семьей стала Джанаки. Много лет спустя, когда Клод, несмотря на ее возражения, отправил мальчиков в пансион в Англию, для Селесты словно сама жизнь покинула дом. Чтобы вывести ее из депрессии, Джанаки повезла Селесту в Тирупати. Босые, они присоединились к тысячам людей, взбиравшихся на гору по ступеням, отполированным миллионами паломников прошлого, и она вновь слышала “Супрабхатам”. Единение с великим множеством преданных, каждый из которых нес свои горести, придало ей сил. Когда Джанаки подставила голову под бритву цирюльника, пожертвовав храму свои волосы, Селеста последовала ее примеру. По мере того, как локоны падали на землю, скорбь разжимала свои когти. А когда после долгих часов в очереди она смогла наконец узреть Господа Венкатешвару, то почувствовала, как кожа покрывается мурашками. Десятифутовое, усыпанное драгоценными камнями миролюбивое существо больше не было идолом, изображением, но воплощением самого Вишну, излучающим такую мощь, что Селеста ощутила, как гора дрогнула под ногами, и жизнь ее перевернулась.