
Полная версия
XIBIL. ЯВ.VII:I
Проштудировав сей странный манускрипт, Авраам изобличил бездарного мошенника и рассерженно хлопнул ладошкой по столу, имитируя рев пучины, дробящейся об утес. Посторонний человек, наверное, счел бы этот хлопок не соответствующим обстановке. Разбрасываясь заиканиями, бровями и цоканьями языка, наш случайный свидетель всенепременно бы сделал замечание. Человеку, отношения которого с музами носили, скорее, академический характер, процесс хлопанья ладошкой по столу доставляет минимум удовольствия, и он выразил бы свое категорически негативное отношение к данному процессу в принципе. Один хлопнет, другой – и что же это получается, по всему городу будут выстраиваться армии желчных критиканов, безнаказанно хлопающих ладошкой по столу и сбивающих тебя с выспренних сфер? Ну, знаете ли, так дело не пойдет!
Разговор явно принимал горячие формы. Лицо Улисса как-то неестественно перекосило, он почувствовал себя преждевременно обезноженным, о чем не преминул сообщить: «Ты что-то разошелся. У меня слабая иммунная система, проблемы с аминокислотами, дефицит чего-то там, чакры вообще ни к черту… Секундочку, а куда делся мой пульс!..» – провыл Улисс, и в его глазах появился ипохондрический блеск. Он сосредоточенно начал искать у себя сердце, но так и не нашел его.
Отмеченный печатью мысли, Улисс трезвел и предавался черной меланхолии, и мир становился монохромным. В затылке, к которому он относился со старомодной щепетильностью, нещадно саднило и там уже прослеживалась некоторая бугристость молодого лося. Стоя у окна и раздумчиво пересчитывая фотоны, Улисс заприметил свою возлюбленную, которая лобзалась с немолодым, но обстоятельным мужчиной. Веки его затрепыхались, а сам он затрясся, как лось в брачный период, встретивший другого лося. У окна сгустились крупные мужчины и замерли в позе чуткой настороженности. Вряд ли в мире сейчас были люди неподвижнее. Звон свадебных колоколов на мгновение стих. Поглощая кислород кубометрами, глубоко дышал выброшенный к одру страдания человек. Лицо его было отуманено идиотизмом, как будто при рождении его огрели оладушком. «Suka», – трагически проговорил он, и что-то сдавило в груди. Он решительно стряхнул глаза с лица. «Твоя? – участливо произнес Авраам, попрекая грешными словами деву, облаченную в белую прозрачную хитону богини. – Существуют люди, лицо которых просит плевка. Давай кинем камнем!» – рыкнул он, обнажая потаенную бешеную страстность. Хотя в неурочный час Улисс был не прочь засадить кирпичом, сейчас он не выказал интереса к этой плебейской выходке. Стремление расстрелять камнями чье-либо благополучие расходилось со стратегией человека, который в камнях кое-что понимал. Блистательный тактик, он болезненно поморщился. Ему не нравилась необдуманная горячность отца и он пресекал смелые попытки сделать тонкий стратегический ход.
Истинно, истинно, есть до того изящные женщины, что им не составит труда стушеваться за винтовой лестницей. Их принято называть змеями. В их симпатичных личиках есть нечто, побуждающее к насилию, когда мы уличаем их в измене, о которой они не удосуживаются нас известить. С Suka Улисс сошелся в дельте реки Янцзы, что на востоке Китая. Запутавшись в тенетах амурных, он предложил ей руку и сердце за невозможностью дать большее; но и это она приняла не без корысти. Теперь же шальная пава в роскошных одеяниях, отнюдь не выказывая китайской сдержанности, предавались утехам любовного свойства с новым воздыхателем. Последний издавал звуки одурманенного эликсиром любви голубя и сокрушал жгучими поцелуями падшую дщерь. Его интересовали ее не человеческие, но чисто механические свойства. Дева, случайно обронившая невинность в эпоху радикализации разврата, заключала его в поистине медвежьи объятия и приятным грудным контральто закладывала в ушко нежное эхо, которому не найти уподобления в природе: в мерзком неблагозвучии ее голоса не звучало томительных надежд, он походил на проклятия валькирии. Голубые глаза двигались по ее лицу, луковицы волос трепетали. Она смущенно подхихикивала, мерцая слитками 850-й пробы, заполонившими ее рот. Гормоны и эротика витали в воздухе. О, как часто падки мы на великосветских дам с характеристикой суки! Доселе эту благочестивую жену нельзя было заподозрить в каком бы то ни было вольнодумстве, несмотря на безобидную слабость к донжуанским финтами и прочим архаичным признакам маскулинности. Suka немного гэкала, но физиономия утонувшей русалки, при этом интенсивно пахнущей всеми признаками не вполне завершившейся жизни, оттеняла этот незначительный недостаток. Это была объемистая нимфа нескольких веков отроду, которая состояла из косматых ок, волос и чего-то еще. Сваяв это монументальное лицо, родители пристрастились называть ее красоткой, хотя диковинная мордастость не подтверждала рекомендации. Недостаток ангажированности дурно сказался на ее циклопическом облике – на нем усы свидетельствовали свое почтение, а в жаркий день с него слущивались при мытье мертвые ткани; разнообразно испорченный природой, а также собственными опытами иного толка, ее лик тем не менее содержал тонкую пикантность: обилие ломаных линий и резко очерченных граней манило досужих математиков потренировать на нем свой котангенс. Пылкий любовник творил с лицевой стороной Suka невероятные вещи и делал ей бесчестие, его подвижный рот, казалось, не знал покоя. Но если в портрете Suka время оставило легкие потертости, то у ее спутника оно стесало полголовы, и вообще приохотилось давить все, что куда-то на ней задевалось. Надо признать, в это время Купидон свирепствовал: жирный младенец в купальном костюме гарпунировал особо сентиментальное население, и сегодня, хорошенько закатав рукава, наконец взялся за Suka. Прежнее ее равнодушие к чарам противоположного пола объяснялось не столько верностью Улиссу, хотя, говоря по правде, она не испытывала никакой склонности к нему, сколько нежеланием противоположного пола с ней связываться. Обычно мужчины смотрели на нее остекленевшим взглядом, как рыцарь, который вышел на бой с драконом, но вдруг передумал. И вот в складках судьбы нащупывался энтузиаст, который стрелял обаянием, как из арбалета. Suka скинула панцирь холодной девы и, оголив сердце, возопила: сюда!
«Кариес сердца моего, – причитал Улисс, – вчера ты мне сказала: нам надо поговорить. С дикцией у тебя не очень, твою артикуляцию поймешь, если захочет случай, – но я все понял по глазам. Жаль терять такую женщину, у нее идеальная для фаты форма головы». Авраам устремил завистливый взгляд на овал ее лица и признал в нем исключительную геометрию, которую не мешало бы отвандалить. Осклабившись нечетным количеством зубов, Suka слегка испортила первое впечатление. А когда стало ясно, что незначительная доработка базовой комплектации не исправит ошибок, допущенных на производстве, нимб над ее головой и вовсе громко треснул. «Она прощалась многозначительной улыбкой; о привычке улыбаться ее лицо не в курсе: из-за того, что у нее косит один глаз, и он смотрит туда, куда ему больше нравится, да и другой не совсем благополучный, и из него вечно что-то сочится, мне иногда казалось, будто она сознательно строит мне рожи; я не в силах забыть эту манящую, соблазнительную линию, оттягивающую щеки к ушам: рта ее касается легкая судорога, и она обретает вид загадочный и оторопелый, как будто ее неудачно подстриг кот. Таких женщин единицы, и я влюбился в нее с первого взгляда всего за неделю. Я говорил ей: дикая бестия, заведи меня в тупик! как жаль, что уши у нее трещат по швам от серы, – и мы не смогли объясниться. Мнилось мне, будто, замуровавшись в своем будуаре, она будет исполнять тягостный чин покаяния». – «Возможно, она просто готовится». – «Я ей позвоню», – заключил Улисс голосом, в котором зазвучали интонации Ромео. «Без истерик, – отрезал Авраам, перехватывая телефон. Он ясно давал понять, что намерен срывать наслаждения там, где их найдет. – Отдай эту роль мне, ты не умеешь дисциплинировать свои чувства и в таком состоянии наговоришь лишнего». Его сердце находилось в колебательном состоянии, разгоняя первобытные намерения и тем самым создавая необходимые условия для будущего проявления благих устремлений. Авраам приготовлял рот, когда как в этих казематах сидели отпетые рецидивисты. Он предложил отдаться на попечение чужому остроумию, которое до нкоторой степени искупит недостаток ораторских способностей. «Но…» – «Аллоу!» Решив зайти с козырей, Авраам назвался иеговистом, отбирающим людей для массового ритуального всесожжения. Придав тем мистический оттенок разговору, этот картограф инфернальных пейзажей окончательно воспарил над меридианами своих фантазий. Он молвил, подобно безумному королю, размахивающему увесистыми интонациями перед своими вассалами; разражаясь разоблачающими обвинениями, он не забыл никого, оставив даже несколько нелестных слов для собаки, которая случайно проходила мимо со сладострастным выражением лица: ее он наградил особо оскорбительным эпитетом. «Я не понимаю». – Женский голос, очевидно, не выказывал потребности в диалоге. «Ах, она не понимает». Авраам злорадно улыбнулся, и его лицо словно треснуло посередине. В изящных глаголах он ее проклял, обнаружив тем самым свои предосудительные намерения. В рамках того репертуара движений, который был вложен в него яростью, он напутствовал ей отправиться на минеральные воды для лечения от всяческих подергиваний, кои, полагал он, следствие необычайной общительности ее плоти: ему вовсе не хотелось отягощать и без того недобрую славу некоторых ее общедоступных мест, но многие явно заглядывали на этот постоялый двор, страдая суетным любопытством. Вытряхивая на несчастную неоскудевающий запас порицаний и называя ее всякой тварью, которую промысел создал для сравнений, Авраам не имел надежды остановиться. Сосредоточенно выбирая из своего запаса непристойностей ту единственную, которая позволит ему расписаться в своих предпочтениях, он продолжал петь панегирики и деликатно клясть. «Кто говорит?» – «Вижу, вы заинтригованы. А чем вы занимались в ночь на первое мая? Вас ждали, на вас рассчитывали». – «Кому вы звоните?» – «Гниль! Мусор! Пищевое отравление! Карбункулезная бородавка! Перхоть! Грибок стопы Франкенштейна!» – «Да что такое?!» – «Нет, Ахиллеса. Не вешайте трубку, я не закончил, – сказал Авраам и продолжил обрушивать на голову собеседницы каскады эрудиции: – О, клоака порока! Уродливая безволосая мышь! Глупая обезьяна! Исчадие мерзости!» До некоторого времени Улисс оставался безмолвным секундантом, чья выдержка не оставляла надежд на двусмысленность. Он бурно выражал спокойствие со своего возвышенного насеста и неприязненный яд изгонял из пораженных недр своих. Пароксическое трепыхание света появлялось в стеклянной мгле его глаз, а также на некоторых других участках его увлекательного лица. «Я не знаю, с кем ты там кокетничаешь, – говорил Улисс, безудержно играя бровями и тыкая в плечо Авраама своим восклицательным знаком, – но явно с кем-то другим». Со следами неумеренной злости на лице Улисс ринулся на дипломата. Он схватил Авраама за воротник, слегка подпортив его экстерьер. Изо рта его вылетали беспорядочные восклицания. Его надсадные вопли клокотали гортанной угрозой. «С кем ты там болтаешь, старик!» – «…ты меня слышишь, глухая жирн…» – «Это не она, черт тебя дери!» – взвыл Улисс, вступая в царство сердечных приступов. «Вонючий казацкий можжевельник! Половая тряпка… – Насытившись определениями и характеристиками особого достоинства, Авраам наконец услышал мольбы сына: – А впрочем, прошу меня простить, кажется, я ошибся номером». Из чувства деликатности он повесил трубку, пожелав напоследок счастливой жизни, под сим разумея проклятие высшего порядка. Так он возвеличил свой триумф, который справил над силами зла. «Я был истинный феникс галантности, избегая всего непристойного и касаясь лишь самой сути, но она какая-то придурочная». Улисс, на которого столь резкая сентенция произвела не самое благоприятное впечатление, обмяк, проверяя набранный номер. Он тяжело опустился на стул, подвел ладони к лицу и стал умываться слезами, не приличествующими суровому мужчине: горячие капли оросили пол. «Я позвоню еще раз». – «Нет!» – «Не беспокойся, на этот раз я дозвонюсь, куда нужно». – «Именно это меня и беспокоит».
Улисс покинул дом, жадно пожирая пространство и оставляя в земле глубокие борозды. Долгие муки прежних хотений он растворял в нежной лире арфы своей. По ходу своего заграничного вояжа он скрывался в мрачном логе, останавливаясь лишь затем, чтобы войти в преисподние внутренности земли и явить жизни свободу. Он шел туда, куда вела его Suka, где была лишь тьма над бездною, беспорядок и разрушение, где над болотами тишины и покоя, в начале творения видимых вещей, еще курился синий туман и, подобно таинственной незнакомке, выстилал подол подвенечного платья; а высоко над ним сияли звезды, и исчезали на его глазах; в черном сундуке Вселенной они лишь прятали остатки рая на земле; но поднял Улисс глаза – и где они?..
Авраам приник к подоконнику, повиснув на нем, как мокрый носок, и тусклый багрянец разливался по его скульптурным ушам. В таком положении он провел часы тяжких раздумий. Ему начинало казаться, что все сон, и будто личность его раздвоена и совершенно от оболочки обособлена; казалось, что-то постороннее, чужое надвигается на него, овладевает им, – нечто злобное, не свойственное его натуре: злоба исходила от тела, и он был вне тела, со стороны распоряжался им. Он брал руку, дотрагивался до тела, как будто чужого, но не своего тела, будто это была чужая рука, а не он дотрагивался; и казалось, что вот он уже удаляется из своего тела, уже совсем бросил его; все думает и чувствует не так, как дотоле, а иначе. А если он не существует теперь, то что он такое на самом деле? Может, это неправда, что он живет; вот он умер, но от него это скрывают, в миру он совершенно один; ему мучительно, что он ничего не может понять, и никогда не сможет; небо, деревья – все это красиво, но холодно; и он не может достичь никого из людей, и если будет говорить, то они ничего не поймут, – и так он погибнет; кругом не люди, а только притворятся все, что люди, не по-настоящему живые, а лишь скопление безумий, постулированных в космосе, – все делается бессмысленно, пустынно, и слова их – оболочка без всякого содержания: они воссоздают слова из мертвых снов, отражая бытийные смыслы, – это просто звуки; все, что ни говорят, становится одними звуками; им трудно с ним говорить, трудно сдерживаться от хохота, что обманывают его; но однажды он узнает, что от него скрывают, – и будет хохот злым. Он хотел, чтобы забрали его всего, целиком, чтобы забрали его руки, ноги, голову – чтобы ничего не забыли. Это было приятно: он старался долго-долго думать, чтобы стало приятно и жутко; но не додумывал до конца. А однажды додумался до конца – и сделалось страшно.
Жизнь – мираж, и все пустота; окостеневшие звезды погребены в некрополях вакуума; мыслетечения трупа бесследно рассеяны в непостижимом присутствии вечности. Чья насмешка сны мои?.. Я пробуждаюсь, словно выбрасываюсь в действительность; я лишь мертвое эхо вечности, и мое молчание – уста смерти: зачем я здесь? Страсти молчат в моем сердце, и в тишине становится различим Бог; в Нем мой свет, в безмолвии – спасение мое. Он называет мое имя, наполняя его неиссякаемой жизнью, и я просыпаюсь из безразумного автоматического бытия к вечной осознанности. Зачем просыпаюсь я на зов Твой, Господи? сотканный из чрева тишины, просыпаюсь в безмерной колыбели небес, которую качают бесы; приоткрывая воздушный балдахин, они хотят впустить в меня зверя из бездны и уронить в его тьму. Теперь я нечто живое, обремененное трупом. Я открываю глаза немного раньше, чем положено. Должно быть, виной тому мои родители. Думаю, еще в мамином животике сильно хотелось мне повидать свет Божий, – и то, что я всегда тянусь к свету, сделалось моим привычным чувством на все мои дни. Я запрыгиваю к окну в радостном ожидании чего-то… тихий свет обвивает вкруг сердца, как запястье: сердце переворачивается с боку на бок, приказывая воспоминаниям воспрянуть: пока еще не прорываясь окончательно, они только капают, как слезы: кап… кап… кап… Мне хорошо и покойно. Я чувствую, что не один: есть что-то другое… непознаваемое. Душа изныла – я так ждал этого дня, он будто весь из восторгов. Кажется мне, что я совсем-совсем старый, мудрый дедушка, только маленький такой, как комарик. В голом отражении рисуются черные мои бровки. Ну, малыш, не прячь своих глаз: всегда лучистые, радостные твои глаза еще не поуглубились, грустью не сделались. Смотрю на тебя, малыш, сквозь старые иконы, потерянно-тихо смотрю, хочу лаской сказать: в скупых наших окошках порой нерадостное глядится – появляются чистые твои глаза… и текут… текут… Завечеревшая птица моей руки повела крылом по блаженному детскому лицу. Ты еще не знаешь, кто такой блаженный, – а сейчас ты именно такой. Сколько лет минуло с того дня, столько пожито, выстрадано!.. кожа моя стала толще панциря, и не проникает сквозь нее тот чудесный свет радостного детства. Отчего ты приходишь ко мне, малыш?.. светы мои ясные, зачем потускнели вы? Гляжу на тебя в немой радости… слезы у меня на глазах. Такой хороший день сегодня! Такой великий праздник… – я родился.
Перелистывая страницы прожитых лет, сердце мое болезненно стеснилось в груди: добрая грусть накатила, тенью глаза покрыла. Блаженно улыбается изборожденное морщинами, измученное лицо, – смейся, малыш, это наше сердце щекочет всевеликий Господь, ты за лицом не следи! Гляди на качели: все в ушибах, ссадинах; на озорную беседку в «кепке» набекрень… – листай страницы не спеша: с альбома машут тебе полинялыми платками – узнаешь тепло в глазах? В каком ином краю это было?.. Стукает ли еще лестница чугунная, того самого утлого нашего домишки в два этажа?.. – по ветру носится. Пустая беседка. Хромые лавочки. Фонарь понурил голову – устал. Выплевывают подъезды угрюмые мордочки, похожие на мокрых злых кошек. Мир оцифрован, и оцифрована наша душа. Дом стоит – Кощей Бессмертный; но сегодня и он умирает, и царит тут странная запустелость. Он удивленно моргает драной тряпкой, налипшей на червоточине окна, и будто спрашивает весь мир: когда же все это кончится?! в загогулинах нашей памяти, в этих поблекших взглядах стоят и стоят сумрачные портреты милых сердцу людей; молчит мир, молчат вымыслы его. Скоро и мне молчать. На дворе – тихое журчание: это жаворонок. Зачем ты возвращаешься на наши могилы, одинокий пастух? Разрушен дом – и ты разрушен, и все родные голоса. Возвращаешься туда, где все знакомо, где мама молодая… и отец живой; где живые трели детских смехов; где милый двор вне времени, земля твоя родная: комнаты, дышащие убогостью и скудостью, – святой уголок сердца твоего; где скорби и любовь еще не ушли, не исчезли; где еще звучат голоса летнего дня… – не растерять бы всех теплых дней в судьбе! Веселый мальчик, ребенок света, точная наука сейчас в твоих руках – это память. Слушай ее, как музыку, – с закрытыми глазами. Бог гладит душу твою теплой рукавичкой воспоминаний. Мистерии земли объединяются с небесами; близкие, ушедшие в вечность, снова проходят с тобою рядом, слившись в алом мерцании утренней зари. Крикнешь им в синие дали: «Робята! Да будет свет!» – и станет свет. Прости обиды, цветы принеси. И плачь, малыш… горько плачь, пока есть слезы, – тогда ты снова эпицентр мира, ты снова – человек!
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.