Полная версия
Собрание произведений в 3 томах. Т. II. Проза
– Вот так вот! – нажимал наш друг. – Ведь верили во флот и в Яву и уже знали: иезуит – заведомый плут. Потому и верили. А как вышло не так, обвинили опять же хитрое иезуитство. После этого – верь людям. А ты говоришь – роман, литература. Ты ж жизни не знаешь. Жизнь, если хочешь знать, – над любым романом всегда она превозобладает.
Со словом «жизнь» он вытягивал руку в направлении к гробу Романа Владимировича. Когда это случилось в последний раз, мы с Ведекиным наконец посмотрели туда и увидели, что, согласно ходячему тропу, «отстаем от жизни»: процессия исчезала за мостом.
Возник вопрос, как идти. Если по-старому, шум шарикоподшипников об асфальт извел бы меня и филолога. Но расстаться с тележкой наш Вятич ни за что не хотел. Он было предложил:
– Давайте я и вам по тележке сколочу – шарикоподшипники у меня есть. Пока доедем до места – привыкнете.
Однако, разглядев нашу конституцию, тут же заявил, что сам готов везти всех на буксире. Мы в ответ уговаривали его все-таки слезть и идти пешими ногами. Охочий бурлак возражал и отнекивался, Ведекин то спорил, то ему поддакивал, и переплетающаяся их полемика звучала вроде нижеследующего:
– Говорите: мешает беседовать. Мало побеседовали. Не наговорились. Все надеетесь услышать что-то новое. Новенькое. Или, скорее, – сказать новенькое. Новое. Или, еще скорее, услышать, как о вас говорят: «Он сказал что-то новое-новенькое». Но вы же взрослые ученые люди и должны понимать – обязаны понять, что в ситуации, когда все одержимы подобными желаниями, в подобной ситуации возможны два решения. Две возможности. Или все говорят друг другу одно и то же. И тогда это не то новенькое – новейшее. Или все молчат. В обоих случаях это не то, ради чего стоило бы стараться беседовать. Высшая форма общения – монолог глухих. Диалог под музыку сфер шарикоподшипников – жалкий микрокосмический суррогат той высочайшей беседы.
Пока наш малый друг «гнал пену», я расстался со всеми суетными намерениями и стал вслушиваться в звон самых верхних струй его излияний – там, где, сообщаясь аурой речи с сиянием вечности, они приобретали смысл, сравнимый с тяжестью сурьмы, блестящей на изломе слитка.
– И вам приятно, и мне хорошо. Скажем, включают эфир. Радио орет во всю глотку. Вот – я делаю несколько шагов (он сделал несколько шагов руками) – и – видите – я ничего не слышу. Более того – никто ничего не слышит – не надо других глушилок. Или, скажем, произносят речь. Подъедешь так хорошо, со взвизгом. Вопросы задавать только через записки в президиум собрания. Но не на брюхе же ползти в президиум! Много, если велят смазать шарикоподшипники. Совершенно не помогает. То есть против визга оси. А против тех, которые велят смазать, – против тех очень хорошо влияет. Мажу непосредственно у них на глазах. Щедро поливаю ржавчину через горло. Они в душе сами рады, что визжит: ни разу еще не выкинули меня из заседаний. И вот какого полуторного авантажа вы хотите меня лишить – и ради чего?
С этими словами он встал с тележки, взял ее в руки, внимательно осмотрел со всех сторон, извлек четыре чеки, снял шарикоподшипники с осей, положил в карман, вытащил сколько мог гвоздей из деревянного основания, вывернул оси из муфт, выбил кольца, пользуясь осью как направляющей, а самим подшипником как телом молота, собрал досочки одну к другой в небольшую стопку, стянул в двух местах проволокой, концы которой перекрутил семикратно взаимным винтом, сказал: «Сборка производится в обратном порядке», – и посмотрел на меня, словно чего выжидая.
И правда, у меня на языке уже некоторое время висел скользкий вопрос:
– Скажи-ка, братец, а как это пришло тебе в голову?
– В голову? Я же говорю – ты жизни не понимаешь. Я раз двигаюсь – вот тоже так, со взвизгом, – по Мурманскому вокзалу. Пол там грязный, правда, но кафель – разогнаться можно. Езжу туда-сюда. Вижу, у буфета пустая стойка, а на нее облокотился человек, нога за ногу стоит. Один. Я к нему, поближе, – а он вдруг на меня посмотрел и говорит: «Ах ты – таракан!» – «Почему таракан?» – «Так ведь ног у тебя – много». Вот видишь: по-моему – ни одной, а ему – «много». От мнения зависит. Сказать по правде, – если уж говорить о голове, – то в голову мне мысль о ногах пришла через чтение. Но тот роман я читал не как вы, а жизненно. Я оттого и заслушался, когда твоя похоронная дошла до романа. Ведь и среди романов есть поучительные, нужно только видеть в них соль.
Ведекина всего стало кривить:
– Где же? Где же? Что же это был за роман? При чем тут ноги?
– Очень обычный роман. Жизненная история. Называется «Повесть о настоящем человеке». Там про летчика – как он зимою упал в лес, ноги отморозил, а потом натренировался летать без ног. И вот я подумал: если такое летучее существо проходит за настоящего человека, то мне – здоровому мужику – ходить просто как все, – глупость какая-то. Летать я не могу – буду ездить. И ездил до тех пор, пока вы меня не уговорили, что этот роман умер. Вы ж жизни не понимаете – думаете, поболтали и все тут?
Ведекин понемногу оправлялся от изумления подобным жизненным следствием своих необязательных мыслей. Он повернулся ко мне:
– Послушайте! Тут что-то есть! Обратите внимание! Летающий герой нашего времени имеет свою литературную родословную. Не будем заваливаться на муромскую печь былинного прошлого. Вспомним кого-нибудь поближе – скажем, гоголевского капитана Копейкина, ветерана без руки и без ноги, эффектная фигура которого была принята в провинциальной губернии за Бонапарта. Нужно понять, что такое Бонапарт для нашей провинции. Бонапарт! Шутите – Бонапарт! Это в те-то времена. Во всех романах того времени – греза о Бонапарте. Любой герой там – маленький капрал… Тулон, Вандом, Аустерлиц… Мюрат, Бернадотт, Даву… И Федор Михайлович, заметьте, блестяще поддержал преемственность идеи. Его ветеран вернулся с оторванной ногой в руках, принес ее в Москву, похоронил на Ваганьковском кладбище и сделал надпись в стихах. А уж если зашло о стихах, то нельзя, конечно, пропустить «единственную простреленную ногу», продекламированную Маяковским, и из Заболоцкого:
…его костыль,как деревянная бутыль.Выпуклый образ, очень такой индивидуалистически заостренный, единственный и простреленный. Всюду прослеживается эта опасная связь персонализма, бонапартизма, романтизма и телесного повреждения.
– Я знаю более того, – сказал я, ничего не соображая. – Группа московских школьников уже совсем не так давно сочинила продолжение романа о настоящем человеке. Как он снова был сбит над зимним лесом. Но тут ему отмораживать было нечего, и летчик обратился к протезам. Получились отличные лыжи. Герой прошел на них сто дней и благополучно вернулся в расположение своей части.
– Понял теперь, как это пришло мне на ум?
Я был лицом к Ведекину и не заметил, что владелец разобранной тележки поднял ее доски сколько мог выше и, одновременно справляясь, понял ли я, как это пришло, с размаху опустил мне на голову.
– А раз понял – то не забывай!
.......................................................................................................................................................
– Никогда!
Треск раздался в третий раз.
«Не обидеться ли мне на подобную телесную вольность?» – подумал я, но тот увидел и добавил:
– Не обижайся. Это педагогический прием из школы дзен. Так лучше запомнишь.
Действительно. То ли под влиянием последних слов, то ли от удара тележкой в голове у меня что-то быстро завертелось, и я стал вспоминать.
Мне вообразился американский президент, как он выкатывался на своих колесах побеседовать с правителем России, у которого одна рука была, говорят, на ладонь короче другой. Я заподозрил, не быть бы опять большому кровопролитию.
В это время Ведекин решил заступиться за потерпевшего брата по классу.
– Скажите, – он протянул руку к одежде обидчика, – зачем вы здесь? И потом, собственно говоря, кто вы такой?
Тот как мог приосанился и отчеканил в лоб:
– Артемий Бенедиктович! Мы называемся Местный Переселенец. Потому что, оставаясь на месте, мы все время переселяемся. А имя мое – Тит, потому что его можно читать в любом направлении. Мы здесь затем же, зачем и вы. Пойдемте.
И сам зашагал первый, следом – обескураженный Ведекин, а я отставал на полшага за ними, так как не успел еще оправиться от жизненного и трезвого урока тележкой, полученного по педагогической системе дзен.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
КРАСНЫЙ ТРЕУГОЛЬНИК
Всех своих рабов скифы ослепляют.
Геродот «История»Среди нечуждых им гробов…
А. Блок «Скифы»Процессия кружила по Петербургу невероятным путем. Вместо того чтобы приближаться к новооткрываемому месту захоронения на северо-восток от Финляндского вокзала, она, вдруг перейдя мост через Обводной канал, свернула не направо, а налево, вернулась следующим вниз по течению мостом на левый берег – тот, на котором уже была, – и шла в направлении, противоположном ранее избранному, едва не пересекши собственный хвост. Тут-то мы ее и нагнали. Это было недалеко от завода «Красный Треугольник», где вечно гниет брошенный каучук. Здание длинное низкое кирпичное, в проходных – охрана. Торчат высокие трубы – и здесь, и на той стороне. Товарищ Сивый заскочил ненадолго в одну из дверей и вышел вскоре, а за ним тянулось цепочкой – где потоньше, где потолще – пополнение. Последним в пополнении, одетый в полувоенную темно-синего с сединой цвета шинель платного охранника и вознеся высоко вверх рыжую голову с бледным лицом одаренного человека, шествовал поэт, щеголявший под псевдонимом Аполлон Бавли. Ведекин его еще издали заприметил:
– Смотрите, на кого он похож. Он изменил Музе и затеял звонкий флирт с вооруженной Минервой. Он охраняет «Красный Треугольник»! Вероятно, это должно символизировать нечто. Рыжий Аполлон, Рыжая Минерва … еще кто-нибудь рыжая…
– Перестань, Артемий, – говорил Аполлон, приближаясь, чьи-то чужие слова. – Я ведь все-таки не просто страж. Я страж по Платону…
Мы молчали. Он ждал, что кто-нибудь из нас спросит, что это значит – что он страж не просто, а по Платону, – но к тому времени шутка о «стражах по Платону» обошла все образованное сословие – неловко было переспрашивать. Однако неудобный перерыв в речах не должен был более длиться.
– Ты хочешь сказать, – начал Ведекин, – что твой роман, наконец, принял платонические очертания?
Педаль вульгарного каламбура еще раз взвизгнула при повороте вверх.
– Стоило снимать шарикоподшипники, – отозвался Местный Переселенец.
– …и, кроме того, – продолжал Аполлон, – Евтерпе я по-прежнему нетребовательный друг. Вот, послушайте.
Он ненадолго забылся и произнес, обволакивая нас мглою вымышленного тела маловразумительного стиха:
Упырь в устах чернеющих столицГоняет в поле сладких кобылицИ падает в объятья их со свистомЛишь меркнет месяц под крылом нечистымНа небе негодяев есть птенецА друг сосет свинцовый леденецБездонной наготы сухие струиТам ткут и вьют и гривы их и сбруиБольшая власть – хозяева ночейЧей это свист? – скорее их ничей– Немного темно, – сказал Ведекин.
– Зато каков рисунок гласных! Но как тебе все-таки нравится, что я теперь страж не просто, а по Платону?
Я поспешил на помощь растерявшемуся филологу:
– Аполлон хочет сказать, что он второй человек в государстве. У нас же платоновское государство: предводительствуют философы, а заведуют всем – стражники. Вот он и есть такой страж. Не просто, а по Платону.
– Может, второй, а – если брать в расчет тех, кто еще не умер, – то, может, и первый. Потому что первый – вон он где первый, – там, впереди – Роман Владимирович звать. Платон, правда, не предвидел, что поэт может оказаться исключительно преданным сторожем. Платон не мог предугадать роли мертвых философов в устройстве государственного единения. Вот так мы его объехали.
– Значит, ты честно провожаешь в последний путь иерархическое начальство? – спросил Местный Переселенец, глянув на Аполлона не без симпатии.
– Да, но и не только. Я, кроме того, прозреваю здесь некий символ, – важно отвечал Аполлон, и солнце радостно заиграло в его бороде и кудрях золотых.
Роман Владимирович Рыжов при жизни занимал разные не слишком высокие посты, но до райисполкомов не опускался, малую привилегию воспринимал не как экзотическое блюдо, а как факт естества. Оттого шею держал, руки имел гладкие, глаза чуть-чуть, цвет кожи никакой. Умер спокойно, без мук, замену ему подобрали быстро, и все говорило об обыденности случившегося. Так вот интересно было теперь узнать, что за символ прозревал Аполлон в столь заурядном течении вещей.
Этот вопрос я рискнул ему поднести, обнажив, словно в палестре. Аполлон начал так:
– Все думают, что символично только непременно необыкновенное, между тем как в обыденной заурядности символов гораздо больше, и чем зауряднее обыденность, тем больше в ней символического смысла. Необыкновенность освобождает смысл единичного случая. Если имя этого случая не подобрано заранее, – символическое значение лишь с трудом может быть обнаружено. Не то – обыденность. Здесь имена известны прежде событий. Поэтому можно определить символический смысл событий, которые вообще еще и не думали происходить. Лишь было бы расположение имен – историю придумать нетрудно.
– Что ты говоришь, Аполлон?! – вскричал Ведекин.
– Я говорю: придумать историю ничего не стоит. Не стоит даже придумывать. Символ – уже история.
– Ну, нет!
– Почему?
– Потому что история оборачивается наподобие колеса, а символ – он символ. Лежит, как бревно.
– Потому что он пень! – воскликнул поэт. – Он пень несрубленного дерева истории.
– Может, не пень, а корень? – осведомился Тит, чему-то ухмыляясь.
– Скорее – желудь, – вставил и я свое веселое словцо.
– Ну, да.
Он хрен на желуде несрубленного пняОн ананас на тыквах мандарина– Непристойны мне эти глумливые речи на похоронах столь видного мандарина, – обрадовался, наконец, и Ведекин. – Но что же все-таки ты можешь сказать про символ? Ты уже сказал про имена…
– Да ничего я еще не рассказал, – возмутился Аполлон. – Ты меня прервал. Между тем влияние имен на историю чрезвычайно и никем справедливо не взвешивалось. А что это так, я докажу на простом примере. Сравните Россию и Францию. Вернее – сравните имена первых князей, создавших в них национальную государственность. Хлодвиг – по-русски было бы Владовек, Владыка. И Владимир – по-французски Хлодомер. Клодвик означает, скорее всего, хозяин или устроитель дома – Кладовек, сравните греческое «екос» – дом. Хлодомир же – тождественный нашему Владимиру – означает не «владение миром», как в России, а «полагание меры». Кладомер, кладущий меру. Поэтому, несмотря на сокращение до лепетоподобного «Луи», смысл исходящей от Меровингов монархической идеи был в течение всех времен лишь в том, чтобы полагать меру народным страстям. Когда же весь народ проникся этой мерой – процесс, шедший параллельно устранению лишних букв из имени короля, – а страсти улеглись в мелкую рябь, идея монархии сама себя сделала излишней, опустошила и прекратилась. Поэтому сейчас все галлы – рационалисты, и жизнь их конченая. Только и знают, что кукарекают за ужином, подвязавши под бороду мятый фригийский колпак:
Там вольность дамскаяПод скальпом петухаТут… вечность омскаяЧто впрочем – чепуха«Тут» – это «здесь». У нас «Владимир» было понято не как «кладущий меру», а как «управляющий миром». Поэтому во Франции власть понемногу упраздняла сама себя, а в России все росла, росла, распространялась… Религия тут вовсе ни при чем. Один Владимир Русь окрестил, другой Владимир ее же и раскрестил. Ибо у нас Мировая Вселенская Цель. Поэтому мы и называемся Третий Рим.
Во время замысловатой речи А. Бавли лицо Ведекина приобретало выражение как у полупроснувшегося человека, из-под которого тянут простыню. Литературоведческую шутку про Романа он хотел эксплуатировать перед нами как единоличный пионер на прииске, – и вот у него на глазах некрупные самородки вылетали из кварцевой жилы отчества нашего героя, и новый штрек углублялся в направлении бог знает куда. Однако упоминание о французских королях разбудило орла эрудиции Артемия Бенедиктовича, а Местный Переселенец, перебивая Аполлонову речь, невольно помогал ему собраться с духом.
– Ты что же – хочешь сказать, что князь Красное Солнышко единственно ради всемирно-имперского интереса объявился православным?
– Именно так. А тезоименное ему Солнце Нашей Эпохи ради того же интереса сделало все напротив. Я сужу по конечным целям. Любой на моем месте судил бы точно, как я. Потому-то и наша Цель, наша Конечная Цель (Аполлон показал в голову шествия) имеет отчество или, если хотите, – отечество, страну Отцов, Землю Предков, – Владимирович. Вот: это – имя, это – отчество, это – символ.
– А как же тогда быть со свободой? – спросил Тит.
– При чем тут свобода? – безразлично осведомился поэт.
Орел Ведекина приготовился к полету.
– А при том, – отвечал Тит, – что если бы твой Хладомер или Владимир искали бы себе воли, – к чему тогда был им груз чужеземной веры?
– При чем тут свобода? – снова поинтересовался Аполлон.
Орел Ведекина взвился над нашими головами.
– Так, – сказал Ведекин. – Уж это объяснить позвольте мне. Свобода – всегда чужестранка. Я убежден в том, что в начале века образ этой Незнакомки, этой Прекрасной Дамы, появился в российском обществе одетый в платье из эпохи последних французских королей, в особенности Луи Четырнадцатого, при котором величественно процветал придворный театр. В подражание этому солнечному королю русское образованное сословие начало обзаводиться домашними – как бы придворными – малыми театрами еще лет за сто пятьдесят до переворота. Третье и четвертое сословия как умели подражали второму, и тем питались идеалы. Свободу воображали себе как преобразование общества в форме большого количества домашних театров, где можно было бы смотреть и показывать все что душе угодно. Замечателен был их небывалый расцвет после революции. Многие так представляют вольность и по сию пору – все хотят быть актерами, режиссерами, драматургами. Если бы мы сейчас хоронили небольшую компанию, я мог бы обоснованно утверждать, что мы провожаем в последний путь не что иное, как театр, но поскольку здесь отдельная фигура, я, делая уступку здравому смыслу, вновь говорю, что мы прощаемся с романом. Ибо что такое роман как не своеобразный театр – театр для одного человека, театр одного актера, театр, куда не надо ходить.
Аполлон довольно равнодушно взирал, как расклевывается его историософская часть, однако при упоминании Романа мгновенно встрепенулся:
– Твой орел, однако ж, – изрядная гарпия. Но я-то не слепец и не позволю гадить в ту пищу, которую сам же намерен сейчас разделить со мною. Ты, Артемий, только что сказал, будто образ русской свободы возник из подражания нравам французских королей. Тогда просвети нас – откуда возник образ свободы французской? Неужто из быта Романовых?
Ведекина так и повело от не им сочиненной нелепости. Мы думали – он промолчит и все кончится, но нет. Орел медленно сложил крылья и вдруг камнем ринулся вниз, словно бы различив уроненную соперником еще живую мышь.
– Ты обернул страны света, но забыл пустить вспять дневное светило. Французская свобода вышивала свой наряд не по прошлым, а по будущим контурам царственных обычаев нашей восточной державы. Не кто иной как русский царь осуществил известную западную фабулу: «Аристократов – на фонарь!»
– Чего бы это вдруг прямо так на фонарь? Что они – лампы, что ли? – спросил задумчиво Тит.
– Да, лампы! – храбро клекотал Ведекин. – Казнь декабристов – вы думаете, это просто бытовая деталь? Вот они – повешенные – лампы, они лампы, освещающие будущую каторгу!
– А я слышал, что Жерар де Нерваль повесился на фонаре по той же причине, – промямлил я.
– Не по причине, а с целью, – кувыркался Артемий. – Поэтам свойственно прозревать будущее. Он этим намекал, что французская свобода имеет свой высший предел в российской каторге, окруженной со всех сторон лампами, чтобы было виднее.
Поменявшись ролями с филологом, наш поэт стал призывать к трезвой сдержанности:
– Будь по-твоему. У нас в России ныне Век Просвещения. Но все же Французская революция питалась более римскими образцами, чем отвлеченными идеалами эпигонов Руссо, развернувшимися во всю ширь на просторах сибирской тайги ради – чтобы не сказать худого слова – воспитания новых чувств у Элоизы. Все, что я могу произнести по этому поводу:
Не ради юных устЛиловых цветом сизымИ воспитанья чувствУ Новой ЭлоизыВ мечтательный Элизиум тайгиУслышишь звон – куда глаза беги.И еще:
Собаку за правое взяв колесоСтоит перед нами полковник РуссоДругую собаку совсем уж хитроСловил – не в ведро ли? – полковник ДидроКомандует ими, чтоб кто не померРаньше времени – сам ДаламберПарад вольнодумцев. Но это – всего лишь эффектная декламация. Я продолжаю. Ее вдохновляли примеры тираноубийц, как то: Брута, Кассия…
– Кого «ее»? Элоизу? – не по делу придрался Артемий Бенедиктович.
– Не Элоизу, а Свободу Галльскую, – ответствовал Аполлон.
– Ну да, Свободу Галльскую – Элоизу Елисеевну, – откликнулся Ведекин.
Но Аполлон, в противность ожиданию, не натянулся нисколечки, а все гнул свое:
– Ее питали образы римских тираноубийц, а первыми тираноубийцами были, конечно, не Брут и Кассий, а те господа-сенаторы, которые, навалившись толпой на Ромула, закололи его авторучками.
Мы с Титом даже крякнули от наслаждения и переспросили, перебивая друг друга:
– Чем, чем?
– Римский греческий стиль, стилос, стилет – не что иное, как вечное перо. Перо Вечности. Пусть Артемий мне не рассказывает, что это аллегория, что у Ромула были будто бы прекрасный слог и вкус, а у господ-сенаторов – прескверный, и он умер от огорчения их дурным стилем. Нет, они его именно и просто закололи. И Цезаря – Владыку Мира закололи орудиями письма. Так что – буде Россия есть Рим, Ромул – Роман, – это предвещает ей гибель в имперском мировладельческом качестве от усердия сочинителей. А с французами ты почти прав: они не вдохновлялись, но пророчили. Теперь нужно быть ограниченным фанатиком, чтобы отрицать, что, хороня нашего Романа Владимировича, мы тем самым хороним Римскую Империю.
Анкета у Рыжова была как небесное облако, а личное дело – прозрачней хрусталя. Их не замутняла несостоявшаяся история со сводным братом из испанских детей, которого хотели усыновить его родители, уже будучи в возрасте, но которого не усыновили, а попал он в другое семейство, и там ему вместо испанского имени дали, как имели обыкновение – современное, из начальных букв многоупотребимых слов: Революция, Электрификация, Механизация. Рэм – звали его небывшего брата. Немного после войны стали его вызывать и предлагали отречься, а он отрекся, но не сразу и потому исчез. Роман Владимирович, бывало, радовался, что тот так и не стал его братом, и что вся история не отразилась на его жизненном пути, а чаще вообще о нем не думал: они и знакомы-то при жизни почти не были.
Итак, брата звали Рэм, по-испански Рамиро, хотя испанским именем его никто именовать не умел. Но друг той бездетной семьи, приезжавший с Кавказа, никакого Рэма не признавал, а называл, по-местному каркая, – Арамес, наш маленький Арамес. Оттого неумные соседи в свою очередь вообразили, что имя его Рэм – чистый камуфляж, и это было недалеко от истины, но другой истины, чем та, которую воображали себе соседи, что не помешало им стукнуть куда заведено, но тщетно: брат исчез по другой причине. Так что общественный образ Романа Владимировича был, что называется, наличное бытие и прямая данность, ничто не мешало ему быть таким, каков он был, ничто не побуждало хоть сколько-нибудь меняться.
Зная все это, я глубоко задумался. Бледный цветок моих воспоминаний, опыленный пчелами услышанных речей, дал завязь, позеленел, вырос в округлый плод и стал быстро желтеть. Но покраснеть его боку не дал Местный Переселенец, рассуждения которого перенесли наше маленькое общество в героические времена. Я полагаю, что наиболее подходящее название для них было бы «Список Кораблей», подобный тому, который приводит Гомер во второй главе поэмы об осаде Пергама.
– Вы тут всё правильно сказали об именах. В суть вникать долго и вредно. Какова, к примеру, суть корабля? – Чтобы он плавал. Вот его суть. Я сам плавал на многих кораблях и знаю доподлинно. Но судьба корабля становится интересной не тогда, когда он просто плавает, ничем не отличаясь от других кораблей, а когда он тонет. Ибо плавают корабли все одинаково, тонут же – своеобычно. Точно как люди. И тут я, да и все моряки – все мы знаем, что тонут они сообразно с тем, как названы. Имя неодолимо влияет на их гибельную судьбу. Возьмите знаменитый линкор «Марат». Сам знаменитый агитатор Марат не вылезал из ванны и был убит кинжалом в том же сосуде. На всем известной картине он изображен вяло перекинувшимся через край, торс в воде, лишь верхняя часть виднеется над поверхностью. Соименное ему судно не выходило из Маркизовой Лужи, что подле Кронштадта. В первые дни войны в него попала бомба и пустила беднягу ко дну. Но дно было мелкое, и «Марат» всю войну проторчал там, высунувшись точно как на картине. Второй случай. Большой морозильный траулер «Маяковский», порт приписки Мурманск, утонул невдалеке от Канады. У него прохудился маслопровод как раз над электрическим щитом в машинном отделении. Капли масла, падая на щит, произвели огромные голубые искры, пожар и, наконец, самоубийственный взрыв уничтожил самое сердце корабля. Пояснений не требуется, читайте биографию поэта. Броненосец «Потемкин» направился в Турцию, вероятно, штурмовать Измаил, для чего и выбросился на берег где-то поблизости. А вот «Севастополь» – сгорел прямо у причала, но не окончательно: его отстроили, а он опять сгорел – и снова был отстроен наподобие города-порта того же имени после каждой из бывших тут войн. Крейсер «Октябрьская Революция» перевернулся вверх дном со всеми кадетами, скопившимися по неопытности на одном борту – там же, где был уложен в неверном порядке груз. Давать имена кораблям нужно только после длительных размышлений. Вот французы – не могу им простить – назвали подводную лодку, – нет, вы только подумайте – подводную лодку! – «Эвридика», – а теперь поют, как новый Орфей: «Потерял я Эвридику». До чего пошлость доводит.