Полная версия
Повести
Николай Ольков
Повести
© Ольков Н. М., 2024
© Издательство «Родники», 2024
© Оформление. Издательство «Родники, 2024
Чистая вода
Повесть
Ещё с вечера захороводило, загуляли разные ветры – то южный полыхнёт с остатками летнего зноя, то вдруг повернётся и закрутит сиверок с невесть откуда взявшейся прохладой – поднимают пыль, выметают улицы, ломают косматые ветки разнежившихся тополей, валят дощатые заборы. Августовский туман тяжело опустился на озеро, только ветер не дал ему отдыха, стал приподнимать от воды, рвал на куски и разбрасывал по окрестностям, заодно потревожил расположившихся на привычный ночлег зажиревших гусей, они тревожно подняли гордые головы на длинных шеях, словно всматриваясь в знакомые берега и ища у них объяснения. Природа разволновалась. Коровы, подкормленные и подоенные хозяйками, уже завалились на свои крутые бока и вынули лакомую свою жвачку, но зашевелились, тяжело переваливаясь, вставали и издавали протяжные жалобные мычания. Воробьи забились под крыши сараев и нахохлились, скворцы загоняли свои выводки куда подальше от стихии, и только ласточка, взмыв высоко к небесам, щебетала что-то тревожное, то ли собирая семью, то ли просто предупреждая друзей.
Солнце уже село, и только верхний его фитилёк снисходительно освещал большое село, красиво разместившееся на взметнувшемся меж озёр языке нетронутого ранее чернозёма, выходящем из высокого взгорья и потерявшемся в буйных травах поймы широкой реки. Деревянные дома, крытые шифером, образовывали солидные усадьбы с постройками для скота, банями и гаражами. Оставшиеся с колхозных времён несколько избушонок только подчёркивали красоту и современность селения, в них доживали такие же ветхие старики и старухи, бывшие когда-то ударниками и стахановцами. Трёхполосный флаг на бывшем сельсовете, едва видимый в вечерних сумерках, такого напора ветра не выдержал и раскроился на несколько лоскутков.
Одинокая машина ворвалась в улицу с большака, резко сбросила скорость и остановилась у сельской администрации. С правой стороны открылась дверца, молодой мужчина лет тридцати, с усами и портфелем, одетый в добротный чёрный костюм с галстуком, по-хозяйски вышел, глянул на флагшток и крикнул водителю:
– Игорь, завтра с утра замени флаг. Хрен его знает, хоть железный вешай, на неделю не хватает.
– Понял, Роман Григорьевич, сделаем.
Роман Григорьевич открыл дверной замок своим ключом, включил свет в коридоре и ещё раз щёлкнул ключами в двери с табличкой «Глава сельской администрации Канаков Р. Г.». Он ещё не остыл после крупного разговора на совещании в районе. Обсуждали подготовку к выборам президента, глава района Треплев сам накануне вернулся из области и был настроен категорически:
– Такого позора, как в прошлый раз, мы допустить не можем, скажу больше: нам этого не простят. Тогда сняли двух глав, до меня очередь не дошла, на процент выше показатель. И мы освободились от некоторых товарищей, которые исподтишка смущали людей и допустили в урнах большой процент за коммунистов и прочих. Предупреждаю: такого быть не должно. Особо по тебе, Канаков. Папаша твой в коммунистических активистах, посади его дома, пусть кактусы растит, а с политикой и без него разберутся.
Роман усмехнулся воспоминаниям, даже улыбнулся: «Папашу дома посадить! Поди, попробуй, он так посадит, что до конца избирательной кампании чесаться будешь».
Выложив все бумаги на стол и спрятав портфель в шкаф, Роман пошёл домой. Он уже привык и не замечал, как толково и складно устроил всё отец Григорий Андреевич, расселив детей вокруг своего родового гнезда, и теперь крестовой дом его был на бугре над всеми тремя сыновними домами, точно так, как и он сам всё оставался старшим и главным в большом семействе.
Григорий Андреевич Канаков, бывший колхозный и совхозный механизатор, потом бригадир полеводческой бригады, был мужиком крепким и рослым, столь с виду суровым, что даже трактористы его опасались. Поговаривали, что в первые годы вся его воспитательная работа сводилась к хряскому удару по шее провинившегося, от чего тот падал, а, отдышавшись, всячески бригадира избегал. Потом Канаков вступил в партию. Агитировали его долго, всё не соглашался, но ходил в библиотеку и дома ночами читал толстые книги Маркса и Ленина, предупредив библиотекаршу, чтобы никому ни звука.
Да и внешне Канаков мужик завидный: густая шевелюра темно-русых волос, крупные и правильные черты лица, прямой, не очень удобный взгляд серых глаз, видевший самые глубины человеческой натуры, и голос – властный, громкий и жёсткий.
А вот дома для жены своей Матрёны Даниловны не было человека удобней и внимательней. Дрова, ровненько наколотые, всегда грудкой лежали в тёплых сенях, две фляги воды для хозяйства всегда полны. Если надо муки в сельницу принести – сходит и принесёт, двухведёрную кастрюлю заквашенной капусты до слова вынесет на мороз. Во двор Матрёна выходила только корову подоить да малышей накормить-напоить: телят, поросят, ягнят, да и птицу тоже.
Канаков гордился, что родился именно на этом месте, что после войны и гибели отца полтора десятка лет кантовалась семья в завалившемся дедовском ещё тереме, от которого уже не осталось украшений, и лестницу на второй этаж убрали ещё при коллективизации, чтобы не злить партактив. В шестидесятые, когда немного окрепли после войны, выписал передовой колхозник Канаков красного леса через колхоз и срубил крестовой дом, развалив родительские гнилушки.
Дом рубили артельно, помочами, когда собирались все родственники и товарищи, хозяин сразу распределял, кто чем будет заниматься, чтобы не толкались без дела и не мешали друг дружке, как случалось порой на колхозной работе, а каждый бы знал своего напарника или место в сторонке, если работа такая. Жену свою Матрёну с сестрами поставил бревна шкурить, какие ещё остались от каждодневной вечерней работы, эта работа несложная, под штыковой лопатой вся корка с сосны отскакивает. Четыре крепких мужика сочиняли обвязку, укладывали на чурки брёвна— окладники в полобхвата, вымеряли шнуром диагонали и дружно перемещали бревна, чтобы получился правильный угол. Ошибись они хоть на четверть – мука будет потом для строителей, и крышу не свести, как следует, тем более, что мужики уже видели под сараем несколько стопок шифера, а под него крыша должна быть как ельчик. И с полами-потолками потом замаешься, клинья вшивать – позорное дело для путнего плотника. Не зря говорили: как бы не клин да не мох, так и плотник бы сдох.
А как окладники врубили, стали примерять бревна, Филипп Киприянович, авторитетный строитель, бегал с «чертой», такое чудное названье у приспособы, а без неё не обойтись. Положили бревно на окладник, лес справный, ловко будет паз вырубать, вот и ведёт Филипп свою двупалую «черту», одним концом по верху окладник копирует, а второй черту проводит на верхнем бревне, да с обеих сторон. Ещё с утра Григорий Андреевич вместе с мастером пошире развели «черту», потому что паз надо вырубать широкий, чтобы стена была толще, не продувалась, не промерзала, в Сибири живём, не на югах. Вот по этой черте и рубят потом паз мужики, сперва поперёк насечки сделают, а потом садятся попарно на бревна, которые тоже на чурках, садятся в концах спиной друг к другу и пошли топорами хлестать. Топоры на круге точены, бруском правлены, волос положи – по обе стороны лезвия свалится. На такую работу самые толковые мужики садятся, потому паз получается, как корытце для холодца, как жёлоб – округлый, чистый, и не вдруг скажешь, что топором рублен. Сошлись спинами рубщики – слазят с бревна, расправляют спины, а другие уже подхватили и на место поставили. Хозяин смотрит: как тут и было, спичку не всунуть, комар нос не подточит. Доволен: потом мох толстым слоем положим – красота!
В новый дом перетащили дедовскую ещё кровать, широкую, хоть вдоль, хоть поперёк ложись, два старинных сундука с носильным барахлом, огромное, в полстены, зеркало, местами облупившееся, но красивое, старинное, с точёными завитушками по всей раме. Столько годков прожили с Матрёной, вроде старались, а детишек всё не было. Сестры Григория запоговаривали, что порчена Матрёна и потомства не даст, а если и случится, то непременно уродцы.
– Брось её, Гриша, не будет у тебя семьи.
– Знамо, не будет, порча на ней, да и не в девицах, поди, и взял-то.
– Цыть все, пока по мордам не получили! Про Матрёну худого слова чтоб больше не слышал. А ты, Евдинья, если сама до Проньки все бани спознала, по себе не меряй. Матрёна со мной бабой стала, к тому же после свадьбы. Хотя какая там свадьба, так, одно названье. В аккурат с похоронами товарища Сталина совпало. Меня тогда чуть из партии не погнали, дескать, нашёл время для гулянки и услады, когда весь советский народ в великом горе. А я как-то и не подумал, что моя женитьба с политикой спутается.
А в новом дому каждые два года приносила Матрёна по парню, да всё такие здоровые, что кое-как выпрастывались из материной утробы. А она, Христовая, хоть бы крикнула раз, хоть состонала – верила, что для Гриши великая радость, и тем спасалась. Медичка прямо изумлялась, все бабы орут, мужиков матом кроют, клянутся и близко к этому делу не подпускать, а эта только шепчет, если прислушаться:
– Для тебя, родной мой и единственный, для тебя терплю завещанное Еве, всё снесу, а деток у нас будет полный дом.
Три парня подряд: один в зыбке, другой на руках, а третий за подол держится. Сестры перестали дурить, на очередных крестинах Евдинья подняла стакан с бражкой, поклонилась Матрёне в пояс:
– Прости нас, Матрёна Даниловна, плохое мы про тебя думали, да и говорили мужу твоему, братцу нашему Григорию Андреевичу, не держи зла, а робят рожай, коль Бог даёт.
Григорий кашлянул, следовательно, надо помолчать:
– Бог, может, и даёт, только я тоже соучаствую, потому решаю так, что надо отдохнуть, мать, этих сорванцов подрастить. А там видно будет по жизни, ежели все правильно в партии продумано, то не сей день, так завтра коммунизм наступит, вот тогда большое облегчение получится трудовому человеку, тогда и детей можно родить каждый год по паре, и каждый будет ухожен и обогрет государством.
В семье никто с Григорием Андреевичем не спорил, как не спорили и в совхозе, где он хоть и был на хорошем счету по работе, но начальство не особо привечало, потому что Канаков мог в любое время и на любом собрании выступить и прямо всё назвать, как есть. Парторг с директором как-то об этой его странности говорили, и парторг, окончивший специальную школу КПСС, предположил, что не особо образованный товарищ начитался классиков марксизма-ленинизма, искренне поверил всем партийным документам и сегодня предъявляет ко всем такие требования, какие вычитал в уставе и программе построения коммунизма.
На общесовхозном профсоюзном собрании Канаков прямо говорил о том, о чём матом выражались мужики и бабы на производстве, но молчали при большом начальстве:
– До каких пор скотные дворы будут отдавать на ремонт кавказцам? Видимо, до тех пор, товарищи, пока прокурор не увезёт в «бобике» кого-нибудь из прорабов или мастеров. Это же никуда не годится, фермы промерзают, протекают, а у прораба дом растет каждый год на троестен в разные стороны.
– Ты тоже, Канаков, второй дом строишь! – крикнул мастер стройучастка Веня Чмокунок.
– Строю, и ещё буду, потому что у меня три сына подходят. Но у меня, Веня, на каждый гвоздь бумажка есть, потому что я при социализме воспитывался, в котором прежде всего учёт. Так, ты мне больше не мешай. – А сам продолжал: – По какому такому праву управляющий центральной фермой и два его бригадира, Попов и Горлов, двойной тракторной тягой подтащили через огороды к своим дворам доброго лесного сена, а телятишкам совхозным шумиху ложат в кормушки? Все эти товарищи коммунисты, но забыли, что коммунисты так не поступают.
Канаков не знал, что точно такое же сено притащили директору и парторгу, потому совершенно искренне обратился к руководству:
– Обращаюсь к руководству, чтобы прекратить это безобразие. Беспартийные товарищи на все это смотрят и видят, и говорят обидные слова: что ни коммунист, то начальник, что ни начальник, то вор. Требую: сено вернуть, а товарищей разобрать на партсобрании, чтобы до слез.
Парторг, волнуясь и запинаясь, под тихие смешки в зале пообещал товарищу Канакову, что необходимые меры будут приняты. Когда после собрания вышли на крыльцо, Филипп Куприянович шепнул другу:
– Гриша, ты пошто как дитё малое? Ты разве не видишь, что они все за счёт совхоза живут?
Григорий помолчал:
– Пока не вижу, что все. Узнаю – выведу на чистую воду.
– Ладно, пошли ко мне, у меня Варвара с ордой уехала к сестре в район, посидим. – Старый друг не стал напоминать, что Гришу давно уже по-за глаза «Чистой водой» зовут в селе. Хозяин достал трехлитровую банку браги, ядрёной, отстоявшейся, Варвара у Филиппа мастерица что по дому, что по огороду, что в банки закатать, что в бочоночке ещё бабкином бражку поставить на пшенице.
– Мастерица, слов нет. А помнишь, когда брагу слили последнюю из бочонка, ты пшеницу на ограду вывалил, а куры наклевались…
Было такое. Размокшая пшеница сразу привлекла петуха, он подбежал к корытцу, долбанул носом, потом ещё прострочил в нескольких местах, поднял голову кверху и издал мощный призывный клич. Куры – народ воспитанный, сразу кинулись исполнять команду, и скоро вросшее в землю кормящее корытце опустело. Но и с курами неведомо что стало происходить, они вдруг закудахтали, словно снесли по яичку, потом стали с разбегу подлётывать, а кончилось всё небывалой дракой, самый разгар которой захватила открывшая калитку Варвара.
– Я до смертыньки перепужалась: куры в кровь исхлестаны, с ног валятся и кудахчут, а петух лежит поперёк корытца и рот открыт, словно издох. А потом винный дух зачуяла, поняла, что мужики над птицей погалились, – рассказывала она потом соседкам.
Сели за стол, хозяин нарезал солёного сала, пару луковиц очистил и раздавил – так положено, глазунью на большой сковороде поджарил.
– Григорий, я прямо дивлюсь на тебя, дивлюсь и не узнаю. Ты же нормальный мужик, делай свою работу, и пропади оно всё пропадом! – воспитывал Филипп от электроплитки. Взглянул на гостя – сидит и ухом не ведёт. Выпили по стакану, зажевали.
Григорий Андреевич долго обдумывал, что другу ответить. Ведь не один же он видит безобразия, все видят, но молчат или судачат по зауголью. Почему он встаёт и вслух говорит о том, что все знают? Не посчитают ли его дураком после этого или просто чудаком? Нет, вроде слушают и поддакивают.
– Филя, ты почему понять не можешь, что неправильно мы живём? Вот ты плотник, твоей работе цены нет, потому что с бревном – не с бабой, оно не пособит. Для совхоза дома рубишь, базы ремонтируешь. А чего тебе за это платят? И я тебе скажу: ровно столько, сколько прыщавой бухгалтерше в конторе. Разве так справедливо? Я, Филипп, как в партию вступил, стал специальные книжки читать, и многое увидел совсем не так, как раньше. К примеру, читаю у товарища Брежнева, как и что должно быть с оплатой трудящегося человека: человек должен жить достойно, для этого и создавали советскую власть. Там, наверху, всё понятно, а пока до нас доходит, всё утрачено, вычеркнут и генеральную линию перевернут.
Филипп слушал молча, ему такие разговоры казались странными и ненужными, они ничего не меняли. А раз так – зачем говорить?
– Ишь ты! – возмутился Григорий. – Помалкивать, значит, а они будут жировать на нашем молчании. Филя, родной, пойми ты, что образовалась у нас в стране и у нас в совхозе такая (как бы тебе объяснить?), во! прослойка, которая вид состроит, что за народ и за партию, а думает только о своём животе.
– И что ты с ней собрался делать? – вполне серьёзно поинтересовался хозяин.
Григорий вздохнул:
– Ума не дам, как быть, не должно, чтобы кто другой, поразумней меня, этого не понял. Я вот думаю поехать в район к самому первому секретарю, он, когда мне партбилет вручал, сказал, что я рабочий класс, на мне партия держится, ну, не на одном конечно, чего ты лыбишься? Мол, надеюсь, что ты будешь настоящим коммунистом. Правда, он со мной на вы. А что такое настоящий коммунист? Я так понимаю: кто честно работает на благо, кто в семье достойно ведёт сам себя, кто не уворует у государства и другому не даст, в случае чего выведет на чистую воду. Вот так вкратце.
Далеко уводят русского человека свободные кухонные разговоры о политике, ещё пара стаканов, и он уже ощущает себя хозяином страны, и все, кто крутятся под ногами, ленятся лишний раз литовкой махнуть, лишнюю копну сена на стог подать, кто вместо пахоты заглушит трактор и проспит смену в кабине, а утром отвернёт какой-нибудь болт и объяснит без зазрения, что из-за поломки простой случился – лоботрясы и умом дети малые. Вместо того, чтобы всем миром… Особо достаётся в таких случаях местному начальству, которое себе отдельные дома стало строить, на совхозных легковушках баб и семейства свои развозят, сенов не косят, а бескормицы не знают, бычков в совхоз на откорм сдают, а мясо со склада, да не по себестоимости, а как на общественное питание. Помаленьку выходят и на самый высокий уровень, начинают разбираться с кремлёвским руководством. Чаще всего ругают, что порядка нет, местные князьки выпряглись, живыми в руки не даются. И управы на них нет. Конечно, сразу вспоминают товарища Сталина.
– Да, суровый был мужик, но – иначе нельзя с нашим братом. И что ему досталось? Разруха, соха да евреи. Это же надо всё разгребать. А тут Гитлер. После войны тоже добра мало, полстраны погорельцев.
– А Никита его взял и в грязи измазал за личность. Вот зачем, скажи, пожалуйста? Нет, Никита в вашей партии тоже много чего натворил.
– Филипп, что нагрезил, то правда, но вот уважаю Никиту Сергеича за сельское хозяйство, которое он первым увидал и об нём озаботился. В Америку не поленился съездил, нагляделся, теперь вот у себя кой – чего пробуем. Но, скажи на милость, зачем он дедушку из мавзолея выбросил? Ну, нашли культ, обсудили, разобрали, выговор ему не объявишь, и пусть бы лежал. Народишко ходил, глядел, жалел, потому как при Сталине… А он выкинул. Нехорошо.
Друг к этому относился спокойно:
– Себе алтарь готовил, думал, помрёт, его всякой мурой натрут и в музей.
– Мавзолей, сельпо!
– Пусть в мавзолей, и будет лежать, медальками придавленный.
Григорий покачал головой:
– Не любишь ты, Филипп, партию и её начальство, а это нехорошо.
В своей стране живём.
– Да, – сказал Филипп и выпил стакан браги.
Роман частенько возвращался из района поздновато, но знал, что жена его Маринка уже всё управила. Глава сельской власти, хоть и имел приличную зарплату, но от домашнего хозяйства не отказался, держал корову с приплодом, парочку поросят, десяток овец, кур и гусей, гуси были с детства увлечением супруги. Все у неё получалось, посадит трёх гусих ранней весной, под каждую подкатит по одиннадцать яиц, тогда уж в доме запрещено курить, одеколоном пользоваться, в ботинках наваксенных заходить. И выйдут в один день, как в сказке, тридцать три жёлтеньких комочка, забота и забава хозяйки с детишками. Конечно, во дворе управа на мужчине, навоз вывезти, снег из ограды убрать, сена из стога накидать в запасник, чтобы даже десятилетний сын Бориска мог скотине разнести.
С Борисом получилось неловко. Рождение его совпало с двумя событиями, одно государственного масштаба, Ельцина избрали президентом, другое местного, ему, Роману Григорьевичу, бывшему совхозному парторгу, глава района Треплев Ермолай Владимирович предложил возглавить сельскую власть. В полупьяной эйфории от рождения сына и повышения и с поддержкой приехавшего по такому поводу районного начальника Роман записал сына Борисом. Под холостяцкую закуску выпили бутылочку коньяка. Вечером его поджидал у калитки отец:
– И как же ты сына своего первенца, внука моего единственного назвал, сукин ты сын! Именем Бориса, продавшего партию и советскую власть! Как ты мог, мой сын, упасть в угодники!? – И отец хлёстко ударил сына по лицу, тот ойкнул, захватился руками, но кровь пошла и через пальцы. – Забыли отцовское слово, сукины дети! Забыли, как в морду получать, ежели творишь неладное!? Переименуй завтра же, придёшь и доложишь.
Отец широким шагом пошёл к своему дому, сын долго останавливал кровь и дрожь в руках. Утром с постели поднял звонок, Треплев поинтересовался, как спалось одному, спросил, не заметил ли хозяин в доме чужой расчёски:
– Неловко без расчёски, надо зайти, купить, да и в чужом доме такую вещь оставлять нельзя. Ничего, Роман, мне кажется, мы с тобой сработаемся. Ты с советами не лезешь, молодец. Есть новости?
Роман поделился:
– Ермолай Владимирович, вы же отца моего знаете, вчера мне выволочку сделал за имя для сына.
Треплев долго соображал:
– Что ему не понравилось? Как мы сына назвали?
Роман напомнил:
– Борисом, в честь президента.
Треплев опять задумался:
– И что тут такого? Борис есть Борис. Он что, не любит президента, он, поди, ещё и против президента голосовал?
Роман старался смягчить разговор:
– Ну, как он голосовал, я не знаю, а вчера крепко сказал: никаких Борисов в нашей породе не будет. Меняй имя.
– А ты что решил? – Треплев икнул.
– Не знаю, – несмело ответил молодой папаша.
– Зато я знаю, – оживился Треплев. – Сменишь имя – ищи работу, и с моей стороны не жди внимания. Всё. – И положил трубку.
Имя сыну менять не пошёл и к отцу на доклад не явился. Когда привёз Ларису из роддома, пригласил братьев, подошёл к дому отца. Мать вышла, видела, что сын побежал по родне, поняла:
– Не заходи, Рома, не пойдём мы, отец сердит, в мастерской что-то колотит.
– Ты бы уговорила его…
– Рома, я в эти дела не лезу, да и он не любит. Отгуляйте, может, отойдёт.
Но Григорий Андреевич с того дня не замечал старшего, мимо пройдёт – как рядом с пустым местом, ни скажет, ни спросит. Зная отца, Роман назло не лез. Замирило их горе, когда вдруг потеряла сознание Лариса, и в районную больницу прилетали на вертолёте врачи из области, сутки с ней возились, только этим и спасли. У постели больной дежурили посменно, отец молча пришёл и бросил сыну:
– Иди, поспи, я сутки пробуду.
С тех пор кое-как восстановились отношения, но что-то всё-таки между отцом и сыном было, Роман это чувствовал. Однажды за столом, когда всей большой семьёй отмечали Новый год, Роман подсел к отцу:
– Папка, объясни, ты почему такой стал?
– Какой? – уточнил Григорий Андреевич.
Сын стушевался:
– Чужой какой-то. В чем моя вина, скажи.
– Скажу, коли сам напросился. Мне эта власть не по душе, я секрета не делаю, а ты на моей родине и есть эта власть. Вот как мне людям в глаза глядеть и чего говорить, если вы всё изнахратили, обещали золотые горы, про крестьянское фермерство наплели, народ вроде кинулся, а там шиш с маслом. Пособия люди месяцами не получают, пенсии тоже. Что это за власть, если она человека не видит?
Роман молчал. Да и что он мог ответить человеку, всю жизнь отдавшему сначала колхозу, потом совхозу в родной деревне, а при ликвидации получившему пять гектаров неизвестно где находящейся земли да «долю» в рублях, а те рубли в технике и скотобазах, которые в несколько дней приватизировали толковые мужики. Правда, среди удачливых оказался сын Никита, работавший в совхозе главным агрономом, его мужики пригласили возглавить крестьянское хозяйство, в которое сволокли все свои паи и доли в конкретной земле и технике. Получилось, что центральное отделение стало самостоятельным кооперативом, а Никиту стали именовать председателем. И над названием не долго думали, раз совхоз был «Кировский», значит, и кооператив таким должен остаться. На этом настоял отец, он член-пайщик, присутствовал на собрании.
Когда стали разбираться со структурой нового хозяйства, Никита вдруг предложил отказаться от животноводства:
– Вы все знаете, что молоко и мясо почти всегда были убыточными, но то государство давало дотации и покрывало убытки, а сейчас ждать нечего, каждый живёт, как может.
Старший Канаков спросил с места:
– И какие у тебя предложения? Коров разобрать по дворам, как после войны? Или на колбасу и завтра же создать изобилие?
– Но другого выхода нет, Григорий Андреевич, – развёл руками сын.
Григорий встал:
– Тебя какой подлец этому научил? Ты же вечно деревенский, деревня всегда на корове выезжала, да корову впору русскому человеку священным животным сделать, как в Индии, а ты под нож! Ты сейчас рассуждаешь, как Гайдар с Чубайсом: это выгодно – наше, это убыточно – в расход. Если бы коммунисты так рассуждали, нам бы никогда из разрухи не вылезти. Ты теперь наш руководитель, должен свою голову на две половинки разделить, пусть одна экономит, а другая следит, чтобы от этой экономии людям польза была. Вопрос о скотине надо снять, он глупый и вредный. Новому председателю объявить внушение, чтобы обдумывал впредь свои предложения.