bannerbanner
Государи Московские. Ветер времени. Отречение
Государи Московские. Ветер времени. Отречение

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 26

– Ему надобно возродить общежительный устав!

– Да, – возразил Алексий, – но я не хочу… не могу… Мыслю, совет о том должен изойти свыше, от самого патриарха!

Они опять поглядели в глаза друг другу и перемолчали, понявши, что едва не переступили незримую грань, далее которой любые слова пока были запретны.

– Но почему, брат мой, почему настаиваешь ты на переносе кафедры из Киева во Владимир?! – воскликнул Филофей почти с мукою, обращая к Алексию страдальческий взор. – Ведь митрополиты и так пребывают у вас, в Залесье! Святейший патриарх еще и потому противится твоему поставлению! Твой противник, Роман, оказался сговорчивей!

– Романа выдвигает Ольгерд! – жестко ответил Алексий, неумолимо глядя в эти страдающие (и такие еврейские в этот миг!) глаза гераклейского страстотерпца. – Еще когда Андрей Боголюбский перенес из Киева во Владимир чудотворную икону «Умиления», ныне зовомую «Владимирской Богоматерью», уже тогда Киев уступил первенство и власть Залесской земле! Но теперь, когда в древней столице Руси вот-вот начнут править службы латинские попы… Да, да, отче! Да! Я ведаю, что говорю однесь! Ныне оставлять кафедру митрополитов русских там – это значит отдать, подарить русскую церковь Риму! Как не ведаешь сего ты?! Ты, друг и сторонник Паламы, пламенный защитник правой веры, коего дивную речь слышал я всего час тому назад!

Филофей простер обе руки вперед, молчаливо останавливая разошедшегося Алексия, и выговорил наконец главное, ради чего и творился весь днешний разговор:

– Русский брат мой, поддержи василевса, и он поддержит тебя!

«Серебром!» – добавил мысленно Алексий, проясняя слова Филофея, но вслух не произнес ничего, только утверждающе склонил голову.

На прощание Филофей с некоторым смущением развернул свиток и протянул Алексию. Это была молитва на пленение и освобождение гераклеотов, сочиненная Коккиным в ту ночь, когда он узнал о бегстве плененных гераклеотов из Галаты в Константинополь. Алексий благодарно принял свиток, твердо пообещав поэту, не сдержавшему при этих словах невольной радости:

– У нас ее переведут на русскую молвь!

– И… Вот еще! – прибавил Филофей, вставая.

– Что это? – вопросил Алексий, вглядываясь в греческие строки и бегло (он все еще не научился мыслить на чужом языке) переводя на русскую речь:

Соделались мы срамом для соседей наших,Издеваются над нами окружающие нас,Городами нашими чужестранцы владеютПрямо на наших глазах…Рассеяны мы по всем языкам и землям,Отвергнуты, как дети, позорящие родителей,Род лукавый и огорчающий.Железо пронзило душу нашу,Причислены мы к жертвенным овцам,И нет избавляющего нас!Господи, возврати наших пленных!Спаси сыновей погибших…Прореки им в сердце хранить мир взаимныйРади них самих, ради церкви твоей, ради всех твоих людей.

– Что это? – повторил Алексий. – Как хорошо!

– Это о нас, – ответил Филофей тихо. – О нашей беде и тоске!

– И это мы сохраним в сердце своем, брат мой! – ответил Алексий и вновь светло взглянул в очи Филофею.

Когда, проводив Коккина, Алексий воротился к себе, обмысливая беседу, он по сердечной радости почуял, что в день сей обрел друга и ходатая пред лицом сильных мира сего. И теперь одно долило неизвестностью: как поведет себя Кантакузин?


Когда его через малое число дней позвали к царю, Алексий понял, что вот оно: подошло, прихлынуло наконец! Подступило! То, что сдвинет с мели застрявшее судно его посольства (сдернет или уж разобьет дозела). И что Кантакузин надумал наконец нечто, для чего надобен он, Алексий (или Алексиево серебро – не важно! Русское серебро может дать только он!).

И уже провидя, почти провидя, что, почему и зачем занадобилось от него царю (досыти наслушал уклонливых греческих речей за эти глухие месяцы!), Алексий, хоть и привык сдерживать себя, почуял вновь юношескую щекотную сухость в ладонях, и настойчивый бой сердца, и твердоту во всем теле, как бы собираемом к битве духовным поводырем своим, высшим разумом, который заключен не токмо в голове, но и в сердце, и – прав Григорий Палама – в сердце прежде всего!

У ворот Влахернского замка Алексия со спутниками ждал церемоннарий. Каталонская стража в литых панцирях и круглых шлемах с поднятыми забралами расступилась, бряцая копьями. Повелителя ромеев охраняли испанцы-католики.

Алексий бегло оглядел своих бояр, вздевших самые дорогие порты, невзирая на царьградскую слякотную теплынь – собольи шубы, и клир. (Оба попа, Василий и Савва, также приоделись в лучшее платье.)

Вереницею, пройдя под аркой из тяжелых, гладко отесанных плит, вступили во двор. Здесь русичей встречали чины двора и сам Дмитрий Кидонис. В пурпурном, расшитом жемчугом скарамангии вышел встречу Алексию. Красивое лицо молодого сановника, обрамленное аккуратною, подвитою и умащенной благовониями бородой, было сдержанно-спокойно, как и во время прежних встреч, но в глазах читалось настороженное, внимательное и вряд ли дружелюбное любопытство. Был ли этот муж из Фессалоники, писавший некогда пылкие послания василевсу, проча ему славу и власть, а ныне – приближенный к престолу царя и правая рука Кантакузина, был ли он истинным другом повелителя ромеев и… благоволит ли к нему, Алексию? Подумалось с невольной тревогою, ибо от Кидониса слишком многое зависело при ромейском дворе!

Филофей Коккин, к счастью, был тут же и поклонился Алексию издали, когда сотрапезующие начали проходить в столовую палату дворца.

Гостей посадили на почетные места близ василевса, и смутная тревога Алексия несколько утихла. Вельможи, чины синклита, новелиссим, друнгарий и иные рассаживались согласно чинам и значению, блюдя обычай и ряд, так же как и думные бояре на Руси.

Кантакузин вышел к столу в шелковом алом дивитисии с широкими рукавами и разрезом спереди, расшитом пурпуром и золотыми цветами, и в золотом парчовом оплечье, но без хламиды и лора, в коих он показывался Алексию на торжественном приеме во дворце. Василисса Ирина, супруга императора, была зато в полном облачении: в голубой, сплошь затканной серебром далматике с широченными рукавами, концы которых опускались едва не до полу, в драгоценном оплечье, с перевязью-диадимою и в царском головном уборе. Матвей Кантакузин, крупный, в отца, с тяжелым и сумрачным взглядом, тоже в парче, но с простою нашивкою патрикия на хламиде, опустился в складное кресло рядом с матерью. Гости встали, приветствуя и славословя императорскую чету.

Царь выслушал «Славу», склонив чело, с едва заметною усталостью, и затем молча, мановением руки, велел всем садиться и приступать к трапезе. Пока слуги разносили блюда и кубки, а русские бояре неловко ковыряли рыбу вилками, сердито взглядывая на Алексия (на Руси век ели рыбу руками, вытирая пальцы нарочито разложенным рушником), творилась приличная застолью молвь, и все было словно бы как обычно, как пристойно, как и следует быть. Однако слишком виделось и другое – что, невзирая на исполненное славословие императору, присутствующие тревожно не уверены в нем и в себе. Минутами и речь и смех стихали и повисала напряженная, почти ощутимая по плоти тишина, такая, словно бы ее можно было потрогать рукой. «Чимпе!» – понял Алексий. То, о чем все знают и, зная, упорно молчат, ибо Чимпе, ежели турки не уйдут оттуда, – это погибель Кантакузина, ежели не вовсе погибель ромеев…

Друнгарий флота вдруг отодвинул блюдо с плоскою морскою рыбой, залитою дорогим соусом, и сказал, сердито глядя на руки автократора:

– Повелитель! Моряки зело недовольны запретом служить на венецианских судах! Всепокорнейше прошу твое величие принять в слух сказанное мною, не гневая, иначе флот отшатнет от престола, как это уже делает наглая константинопольская чернь!

Стол словно бы замер, хотя разговоры на другом его конце и продолжались. Но все уши при этом явно были повернуты к тому, что сделает или скажет император.

Кантакузин поглядел внимательно на друнгария, слегка нахмурил чело.

– Что ж они, когда Николай Пизанский бился с генуэзцами, не приняли участия в битве? Сражались только венецианцы и каталонцы, коих погибло больше всего! А наши корабли постыдно уклонялись от боя!

Друнгарий смолчал, густо и враз покраснев. Крупная доля вины в позорном неучастии греческих кораблей в морском сражении была и на нем.

– Мы дважды создавали флот, дабы раздавить Галату! – твердо отмолвил Кантакузин.

– Буря… – начал было друнгарий.

– Да, буря! Чума! Иные бедствия! – прервал его Кантакузин, слегка возвышая речь (и словно бы дальний гром подступающей бури зазвучал в отвердевшем голосе василевса). – Буря! А что свершили они, когда я лежал больной в Дидимотике и без меня, без моего догляда вы позволили генуэзцам напасть на город и уничтожить все наши, с такими трудами построенные суда? Я просил у сограждан поделиться своим добром ради общего блага, собрать деньги на новые корабли! Галата иссушает нас, генуэзцы собирают на своих пристанях впятеро больше золота, чем мы! Страдают все! Гибнет ремесло, хиреет торговля, нечем платить армии! И что же? Сограждане дали мне так мало, что пришлось отказаться от борьбы с Галатой! Я не вижу в ромеях воли к победе! Не лучше ли тогда поладить с генуэзцами, чем заключать вновь опасный союз с Венецией, который может стоить нам слишком дорого, ежели Стефан Душан тоже воспользуется этим союзом!

Друнгарий флота так и не поднял глаз. Сказав, Кантакузин обвел застолье, ожидая, быть может, чьей-нибудь речи, но все старательно ели и опять тщились показать, что ничего, в сущности, не произошло.

Отложив вилку, Кантакузин обратился к Алексию с вопросом: кто будет теперь, после смерти Симеона, великим князем на Руси?

– Иван Иваныч, брат покойного! – ответил Алексий и добавил, поняв, к чему было вопрошание, что Джанибек мыслит утвердить Ивана на столе братнем и на великом княжении, о чем была получена грамота. Кантакузин молча кивнул.

Дмитрий Кидонис в свою очередь поинтересовался, какие отношения сейчас у московитов с тверским княжеским домом, примолвив, что новгородцы хлопотали о передаче великого княжения в руки князей суздальских.

– Хан Джанибек был другом нашего покойного князя! – ответил Алексий, медленно и весомо произнося каждое слово. – Он не изменил этой дружбе и после смерти Семена Иваныча! Чаю, не изменит и впредь! Примолвлю к тому, что митрополия остается у нас, в Московском княжестве, нерушимо, почто и прошу я, – отнесся он к Кантакузину, – ваше боговенчанное величие утвердить совокупное, мое и покойного Феогноста, ходатайство о переводе кафедры митрополитов русских во град Владимир, столицу Залесской Руси!

– Перевести кафедру из Киева, порушить старину? Это скорее в ведении патриарха! – задумчиво ответил Кидонис за царя. И вновь вопросил, не давая Алексию отмолвить (по-видимому, он уже заранее знал и взвесил все, сказанное русским претендентом Филофею Коккину): – Со времен обращения Руси в истинную веру митрополия всегда пребывала в Киеве! И ныне в Великой Литве не меньше православных христиан, чем в Залесье. Где же должна, по-твоему, находиться кафедра митрополита русского, ежели не разделять митрополию?

(Алексий кожей, всеми нервами почуял напряжение, какое бывает в воздухе пред грозой: вот оно, главное! Мы или Литва?)

– Престол митрополита при князе-язычнике? – отмолвил он Кидонису, усмехнувшись.

– Ольгерд обещает крещение Литвы! – значительно возразил Кидонис.

Алексий едва заметно перевел плечами. Русские бояре и клирики уже давно оставили вилки и слушали, кое-кто даже приставя ладонь к уху.

– Верить Ольгерду, – медленно начал Алексий, оборачивая чело к императору, – возможно было бы, будь он язычник, но Ольгерд, к сожалению, уже крещен один раз… и паки отринул Христа! Верить правителю, который говорит одно, а делает другое, – опасно!

Кантакузин молча внимательно слушал, прямо глядя в лицо Алексию и, кажется, одобряя.

– Ведомо твоей царственности, что католики, едва вступив в Галицию, почали закрывать церкви Божии, поиначив православные храмы на латинское богомерзкое служение! Отдельная литовская митрополия будет неизбежно поглощена латинами, ежели не найдет себе опору в единоверческой княжеской власти! Ты, Дмитрий, – отнесся он к Кидонису, – хочешь верить Ольгерду. Но он уже начал преследованья православных христиан у себя в Вильне, и уже явились первые мученики за веру, имена коих ныне утверждены в святцах константинопольской патриархией! Прибавлю, Вильна полна латинских патеров, ревнующих обратить Литву в католическую веру, и ежели это произойдет, возможет ли уцелеть сама митрополия киевская? Ведомо вам самим, – возвысил голос Алексий, обводя глазами слушателей, – потерпят ли православие латиняне! Разумно, как мыслится мне, было бы дождать, чтобы Ольгерд действительно привел Литву к православию, а уж потом решать, кому подчинить митрополичий престол!

Алексий вновь и прямо поглядел на молчаливо внимавшего ему Кантакузина и примолвил негромко, как бы к одному василевсу обращаясь:

– Русь щедра! Мы уже давали серебро на ремонт Софии. Нам ведомо, что заботы правления не позволили твоей царственности употребить оное целиком на нужды церкви. Мы готовы помогать и вновь… Мог бы и я вручить посильный лепт – как русский митрополит, конечно!

Кантакузин кратко кивнул, молча приняв сказанное, и, отводя речь от того, о чем многим не следовало ведать, вопросил в свой черед:

– Патриарх беспокоится, что мирские заботы правления оторвут нашего русского друга от дел сугубо церковных, коими надлежит ведать митрополиту Руссии!

– Государь! – возразил Алексий. – Василевсы почасту вмешивались в дела церковные, что не мешало им, однако, управлять государством ромеев!

Уста и очи Кантакузина тронула улыбка.

– Но, однако, – вопросил он, любуясь настойчивым русичем, – не зрим ли мы ныне перед собою истинного главу древней Скифии, ныне называемой Русью?

Алексий первым понял всю опасность высказанной мысли (ибо любой смертный, даже вознесенный на вершину власти, не многое может сотворить, а главное – обещать наперед, ибо не ведает дня и часа своего!).

– Нет, конечно, не на мне одном зиждет судьба Русской земли! Земля – это народ: бояре, воинский чин, купцы и смерды; и ежели у народа есть силы к деянию, он находит и вождей надобных, и правителей, достойных себя! – Это уже было едва ли не в око Кантакузину, но Алексий рискнул довести мысль до конца, а Кантакузин вновь показал свое величие, выслушав и не оскорбясь на правое слово. – Поверь, повелитель, что Русь на взъеме, она молода и полна сил, не токмо не истраченных, но порой еще и не осознавших себя, лишь пробуждающихся к деянию! Возможно задержать, возможно премного утяжелить наши стези, ибо поиски нового главы всегда оплачиваемы кровью сограждан, но остановить Русь ныне не можно! А Ольгерда в границах своих князь Симеон сдерживал, как ведаешь ты, даже не прибегая к силе меча!

– Ты почти убедил меня, русич! – задумчиво отмолвил Кантакузин, подъятием ладони останавливая раскрывшего было рот Кидониса. – Но что скажешь ты, ежели Ольгерд в свой черед потребует от нас учреждения своей, особой, литовской митрополии, чего литовские князья неоднократно старались добиться от ромейской державы?

– Государь! – воскликнул Алексий горячо. – Митрополия должна быть едина! Сам ведаешь, какие неслыханные беды посещают землю, в коей не обретено единой власти и паче того – единства духовного!

Кантакузин задумчиво поглядел в решительные, прозрачно-темные глаза русича, старого видом и такого пламенно-молодого душой, и ответил негромко, словно бы и не обреталось в палате иных председящих, только ему и для него одного:

– Ведаю, Алексие!


Китон василевса во Влахернах был совсем не так роскошен, как некогда китоны Большого дворца; и китониты, всего двое, совсем не торжественно, а быстро, по-деловому разоблачили царя, отстегнув оплечье, сняв с него расшитые дивитисий со скарамангием, которые тут же упрятали в деревянный плоский сундук для праздничного платья, и, задернув завесу, скрывавшую нишу в стене, где помещался гардероб царя, удалились.

Оставшись в одном льняном хитоне, Кантакузин почти повалился на высокое кресло с подножием и гнутыми подлокотниками и прикрыл глаза. Он устал.

Предстоял разговор с сыном. Тяжелый разговор, который уже невозможно было более отлагать.

Ирина вошла стремительная, огненноокая, прекрасная и в старости.

Подошла, приложила узкие прохладные ладони к его вискам. Когда-то это помогало, сейчас – нет. Кантакузин улыбнулся вымученной улыбкой; только перед нею позволял себе, да и то иногда, обнаруживать минуты слабости.

– Ты еще не решил, Иоанн? – спросила Ирина, бережно разглаживая мужу виски и массируя затылок. Он промолчал. Сегодня они его, кажется, заставят решить. – Этот русич настойчив! – проговорила Ирина, продолжая растирать и гладить голову мужа. – Он нравится мне! Я ведь из рода Асеней, не забывай! И во мне славянская кровь!

– Да, они молоды! – отозвался Кантакузин.

За дверьми китона послышались тяжелые шаги Матвея. Ирина, отступив, уселась в гнутое креслице. Вошел Матвей. Большой, матерый. Второй сын Кантакузина Мануил, который нынче засел в Мистре, упорно вытесняя франков из Мореи, тот легче, светлее весь – и видом, и статью. И удачей! За Матвея, за его неуступчивый нрав и тяжкую судьбу, Кантакузину всегда было немного страшно. Матвей и сам чуял вечное невезение свое, почасту гневая оттого на родителя.

– Садись, сын! – устало произнес Кантакузин.

Матвей молча и грузно опустился на низкое, застонавшее под ним креслице. Кантакузин, приоткрыв веки, встретил хмурый, ждущий, заранее обиженный взгляд сына.

– Что будем делать с Чимпе, отец? – спросил Матвей. – С Сулейманом было всего восемьдесят человек! Не составляло труда выбить их вон из города! Теперь турок в Чимпе, как передают, уже три тысячи!

– Я не могу сейчас ссориться с Урханом. Иоанн Пятый, по слухам, уже побывал в Никомидии. Ежели Палеолог теперь наведет османов на империю – всему конец. Лучше попытаться выкупить Чимпе. Я уже отправил послов к Урхану.

– Чем?! – почти выкрикнул Матвей. – Казна пуста! Или ты рассчитываешь заплатить туркам русским серебром будущего митрополита Алексия?!

– И об этом я тоже подумал, сын, приглашая кир Алексия ныне! – спокойно ответил Кантакузин.

– Ты еще не решил, отец? – глухо спросил Матвей.

– Я уже отдал приказ перестать поминать Палеолога в славословиях и проставлять его имя в государственных грамотах! – сурово ответил Кантакузин. – Но Каллист решительно против твоего венчания на царство!

– Каллиста надо снять! – грудным, глубоким голосом отозвалась Ирина. – Палеолог начал с нами открытую войну! Прошедшей весной, когда он подплыл к Константинополю, я едва удержала стены города! Ему уже хотели отворить ворота! Армия требует объявить наконец императором Матвея! Почему ты не хочешь этого, Иоанн? Я не понимаю тебя!

– Меня никто не понимает! – отозвался Кантакузин с горечью.

– И я не понимаю тебя, отец! – опять вмешался Матвей. – Почему ты так упорно поддерживаешь Палеологов? После всего, что они наделали! После казней, пыток, предательства и войны!

– Супруг мой! – Синие глаза Ирины углубились и потемнели. – Я устала оборонять города! Когда я едва удерживала Дидимотику и слала тебе отчаянные письма, а измученные воины, не видя помощи ниоткуда, готовы были предаться врагу, ты продолжал прославлять Палеолога в каждом из своих хрисовулов! Гляди, как этот русич, Алексий, заботит себя, дабы власть была нераздельной и в единых руках! Устрой сына, и воины поверят в тебя, в нас, в дело Кантакузинов, наконец! Дело, которое не пропадет, ежели ты… ежели мы с тобою… – Она задышалась, точно после бега, и смолкла, с глазами, полными слез, не в силах вымолвить жестоких слов о возможной смерти супруга.

Кантакузин стиснул ладонями инкрустированные резною костью подлокотники и весь подался вперед, почти выкрикнув с отчаянием в голосе:

– Пойми! Византия гибнет от этой вот постоянной борьбы за престол! Они там, в Руссии, мнят себе: как устроить власть? Им еще ряд веков хлопотать об этом, а мы уже при Юстиниане Великом устроили все! Империю, синклит, войско, святость власти, финансы, администрацию, пышные церемонии двора… И не добились главного: строгой, в поколениях, продолженности, несменяемости власти! И всё! Все теперь разбивается о вопрос престолонаследия! Борьба за власть разрушает империю! Сколько усилий, средств и лет, сколько человеческих жизней унесли восстания Варды Фоки или Склира, Маниака, Торника и тьмы других! Сил не осталось на отражение внешней беды! И ведь все они знали, что священное место василевса может быть занято кем угодно! Заметь! Никто из них не покусился уничтожить саму должность императора ромеев!

– И ты?

– И я хочу не выиграть одну-две войны, не захватить вновь потерянные Палеологами города и фемы, я хочу спасти империю! Единственную в мире! Светоч веры! Наследницу великой эллинской старины!

– Ты на худшем камени мыслишь создать великое, мой супруг и повелитель! – возразила Ирина.

А Матвей выкрикнул бешено, ударив по колену кулаком:

– Палеологи предатели!

– Тем более! Камень, отвергнутый зодчими, идет в основание угла! Здесь, где меня Бог поставил спасти и утвердить династию, я и утверждаю ее!

– Войско думает иначе!

– Ты мыслишь, мы должны были сменить Палеологов?

– Да, отец!

– Но так думает всякий, рвущийся к власти! О себе! О своих успехах, талантах, удаче, мняще себя бессмертным в столетьях! Всегда только о себе! Довольно! Вспомни же наконец пример Господа нашего Иисуса Христа, отринувшего от себя венец и славу мира! Жизнь конечна, она лишь ступень перед высшим бытием! И ежели строить ее для себя, то лучше, разумнее всего – уйти в монастырь! Иначе жизнь – подвиг и отречение! Да, да, отречение! «Возлюби Господа своего», а значит, дело свое, судьбы земли, грядущее – «паче себя самого», паче жизни! Когда укрепилась Македонская династия – заметь, династия, а не один человек! – правившая сто пятьдесят лет подряд, империя достигла своего величайшего могущества, отбросив врагов на западе, севере и востоке, воротив Италию, смирив болгар, продвинувшись вновь до Евфрата, вступив в Антиохию и Эдессу! А с концом Македонской династии мы вновь обратились в ничто!

– Но к власти, отец, Василий Македонский пришел, совершив два предательства: клеветою убрав правителя, кесаря Варду, и убив затем законного императора. Что было бы с ромеями, не сделай он этого?!

Кантакузин, отрицая, потряс головой:

– Иная пора! Иные указы времени! Нам надобна жертвенность! Ее не стало у ромеев! Убить – это нынче слишком просто! Апокавк мне это именно и предлагал! Слишком просто – и, значит, неверно! И потом, ты ошибаешься, Матвей! Македонская династия укрепилась не тогда, когда Василий зарезал на пьяном пиру своего благодетеля, а тогда, когда узурпаторы – правители страны Роман Лекапин, Никифор Фока и Иоанн Цимисхий, даже приходя к власти, даже возлагая временем корону на голову свою, упорно сохраняли династию, не отторгая от царствования ни Константина Багрянородного, ни его потомков, коим позволили в конце концов занять законный престол!

Пойми! Я был самым близким и дорогим другом покойного Андроника Третьего! Я был его советником, поверенным всех его мыслей. Мы были больше чем Орест и Пилад! Анна и до сей поры упрекает покойного мужа, что он любил своего фаворита, меня, больше жены и детей. Я подписывал указы пурпурными чернилами, в походах жил в палатке самого царя, делил с ним стол и одежду. Я спасал его не раз и не два! Когда он, больной, лежал в Дидимотике, мы с матерью за свой счет нанимали отряды, прогнавшие турецких наемников Андроника Старшего!

Андроник сам назначил меня хранителем престола. На смертном одре он завещал императрице: «Не поддавайся обману и неверным суждениям некоторых людей, что тебе следует расстаться с этим человеком. Если это случится, погибнешь ты и дети, погибнет сама империя». Двадцать лет! Более двадцати лет мы были вдвоем!

Да, я знал, что Анна неумна, вспыльчива, мстительна, ревнива, подвержена страстям, падка на лесть, а в злобе способна на страшные жестокости, более того, что она ненавидит греков и по-прежнему предана своей родине и римскому католическому престолу, но не женщина должна была править страной, а род Палеологов! И не из Савойи родом был патриарх Иоанн, у которого, даже по словам моего хулителя Грегоры, только и было священнического, что пастырский посох да одеяние! Иоанн, сделавший все, чтобы подвигнуть Анну на борьбу со мною! Уверявший василиссу вместе с Апокавком, что завтра-де Кантакузин всех вас убьет!

Когда я возложил после смерти друга корону на свою голову, у меня не было иной цели, как упрочить престол мальчика – юного сына покойного Андроника! Да, во всех указах, даже и в продолжении гражданской войны, я ставил имя императора Иоанна Пятого и его матери Анны на первое место, а свое – на второе. Я дрался не против Палеологов, а за Родину и за них!

На страницу:
11 из 26