Полная версия
Лирика
Александр Блок
Лирика
Живая классика
Художник А. Симанчук
Составление, вступительная статья и комментарии А. М. ТУРКОВА
© Турков А. М., составление, вступительная статья, комментарии, 2001
© Симанчук А. И., иллюстрации, 2001
© Оформление. Издательство «Детская литература», 2001
© Оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2022
Русская муза Александра Блока
Начало жизни Александра Блока (1880–1921) не предвещало того драматического напряжения, каким она будет исполнена в его зрелые годы. Поэт впоследствии писал в одной статье о «музыке старых русских семей», в этих словах звучала благодарная память об атмосфере дома, где рос он сам, о «светлом» деде с материнской стороны – Андрее Николаевиче Бекетове, знаменитом ботанике и либеральном ректоре Петербургского университета, как и вся семья, души не чаявшем во внуке. Бекетовы были неравнодушны к литературе, не только много читали, но и сами писали стихи и прозу или, во всяком случае, занимались переводами.
Одно из первых стихотворений, выученных мальчиком наизусть, – «Качка в бурю» Якова Полонского. Оно, может быть, привлекло его потому, что в некоторых строфах словно бы отразилась беспечальная обстановка его собственного детства:
Свет лампады на подушках;На гардинах свет луны…О каких-то все игрушках Золотые сны.Ребенком было весело декламировать выразительные строки о налетевшем шквале:
Гром и шум. Корабль качает;Море темное кипит;Ветер парус обрывает И в снастях свистит.Взрослым же Блок оказался свидетелем огромных и грозных исторических бурь, которые то окрыляли его поэзию, то перехватывали ее дыхание.
Поначалу он писал лирические стихи, где было ощутимо влияние и Жуковского, и Полонского, и Фета, и Апухтина – поэтов, далеких от «злобы дня». Но летом 1901 года студентом Петербургского университета Блок познакомился с лирикой оригинального философа Владимира Соловьева и почувствовал в ней нечто близкое тому «волнению беспокойному и неопределенному», которое начинал испытывать сам. Близкий поэтам, которым подражал юноша, Соловьев, однако, резко отличался от них смутным, мистически окрашенным, но напряженным и грозным предчувствием каких-то близящихся мировых потрясений. «О Русь, забудь былую славу. Орел двуглавый сокрушен…» – пророчил он еще в «тихое» царствование Александра III, хотя причину гибели империи усматривал в грядущем нашествии азиатских племен.
Поэт-философ оказался предтечей русского символизма, верившего, что действительность, окружающая жизнь – это лишь некий покров, за которым скрывается что-то неизмеримо более значительное. «…Все видимое нами – только отблеск, только тени от незримого очами», – писал Соловьев. Реальные же события и явления трактовались как символы – знаки, сигналы, подаваемые о происходящем в ином, идеальном мире.
Под влиянием соловьевских стихов и теорий увлечение Блока дочерью знаменитого ученого, Любовью Дмитриевной Менделеевой, жившей по соседству с бекетовской подмосковной усадебкой Шахматово, принимает мистически-таинственный, экзальтированный характер. Сказочно преображается, мифологизируется и сама «статная девушка в розовом платье, с тяжелой золотой косой», какой она предстала перед поэтом, и вся окружающая среднерусская природа, ближний лес и холмы, за которыми располагалось менделеевское Боблово:
Ты горишь над высокой горою,Недоступна в Своем терему…Восторженному влюбленному чудится, что девушка, знакомая с детских лет (и вскоре, в 1903 году, ставшая его женой), таинственно связана с воспетой Соловьевым Вечной Женственностью, Софией, Мировой Душой, грядущей в мир, чтобы чудесно преобразить его. Встречи с возлюбленной, томительное их ожидание, размолвки и примирения истолковываются мистически и приобретают неожиданные очертания, остро драматизируясь и полнясь глухой тревогой, порождаемой разнообразными соприкосновениями с действительностью.
Блок, как сказано в его стихах этой поры, «жизнью шумящей нестройно взволнован». Тут и смутно ощущаемый разлад в мирном прежде бекетовском семействе, и напряженные, трудные отношения с отцом – профессором Варшавского университета А. Л. Блоком, талантливым ученым, но крайне неуравновешенным человеком.
А главное, как ни сторонится юный поэт политики, бурных студенческих сходок, как ни далека от него крестьянская жизнь и порой возникающие где-то в ближних селах волнения, как ни высокомерен тон его стихов о том, что «кругом о злате и о хлебе народы шумные кричат», – «шум» этот все же в какой-то мере влияет на рисующиеся Блоку картины конца света и истории, приближения Страшного Суда.
Будет день, и распахнутся двери,Вереница белая пройдет.Будут страшны, будут несказанныНеземные маски лиц…В более позднем блоковском стихотворении на образ Мадонны, создаваемый в келье иконописца, ложатся «огнекрасные» отсветы близящейся грозы. Нечто похожее происходит и в первой книге поэта «Стихи о Прекрасной Даме», где тоже «весь горизонт в огне» и образ героини претерпевает самые разные метаморфозы, то озаряясь нездешним светом, то настораживая и пугая:
Убегаю в прошедшие миги,Закрываю от страха глаза,На листах холодеющей книги —Золотая девичья коса.Надо мной небосвод уже низок,Темный сон тяготеет в груди.Мой конец предначертанный близок,И война, и пожар – впереди.Конкретная портретная черточка, делавшая в других стихах образ возлюбленной особенно пленительным («Молодая, с золотой косою, с ясной, открытой душою…»), тут оборачивается тревожным видением, чувственным соблазном, который грозит и душевным мраком, «темным сном», и чередой катастрофических событий.
Говоря о естественности сближения автора «Стихов о Прекрасной Даме» с так называемыми молодыми символистами (в отличие от старших – К. Бальмонта, В. Брюсова, З. Гиппиус, В. Иванова, Д. Мережковского, Ф. Сологуба), Борис Пастернак писал, что в ту пору, на рубеже XIX и XX веков, «символистом была действительность, которая вся была в переходах и брожении; вся чтото скорее значила, нежели составляла, и скорее служила симптомом и знамением, нежели удовлетворяла». И сам Блок уже на исходе жизни утверждал, что символисты «оказались по преимуществу носителями духа времени».
Однако в отличие от других «молодых» – Андрея Белого (Бориса Николаевича Бугаева) и Сергея Соловьева (племянника поэта-философа) – Блок был меньше связан умозрительными построениями В. Соловьева. Перечитывая «Стихи о Прекрасной Даме», Пастернак отмечал в них «сильное проникновение жизни в схему». Уже в стихах 1901 года «Брожу в стенах монастыря…» говорилось:
Мне странен холод здешних стенИ непонятна жизни бедность.Меня пугает сонный пленИ братий мертвенная бледность.В то время как блоковская книга была воспринята как одно из программных произведений символизма, сам автор начинал, по его собственным словам, искать «на другом берегу» и временами даже резко, вызывающе отмежевывался от «братий». «Монастырские» нравы символистского круга, имитация религиозной экзальтации, ложная многозначительность (или, по блоковскому выражению, «истерическое захлебывание «глубинами», которые быстро мелеют, и литературное подмигивание») были едко осмеяны поэтом в нашумевшей пьесе «Балаганчик».
И если прежде, как сказано в его стихах, «брата брат из дальних келий извещал: «Хвала!» – и Андрей Белый превозносил произведения ровесника до небес, то теперь из тех же «келий» раздавалась по адресу автора «Балаганчика» хула, обвинения в кощунстве и измене соловьевским заветам.
Впрочем, не было более сурового критика блоковских стихов, чем… сам их автор. Если свою вторую книгу «Нечаянная Радость» он сразу после ее выхода именовал «Отчаянной Гадостью» еще в шутку, то годы спустя уже совершенно серьезно писал, что терпеть ее не может («за отдельными исключениями»), и уподоблял «болотистому лесу».
Тем не менее новый сборник был для поэта выходом из той «лирической уединенности», в которой, по его собственному определению, рождалась первая книга. И сам образ болота, столь критически переосмысленный впоследствии с оглядкой на все пережитое, в пору создания «Нечаянной Радости» служил антитезой возвышенной «уединенности» «Стихов о Прекрасной Даме», их отстраненности от «жизни шумящей».
В отзыве того же времени о книге одного из «братий», Сергея Соловьева, Блок столь непримиримо писал о проявившемся в ней «полном презрении ко всему миру природы… полном пренебрежении к внешнему миру и происходящей отсюда зрительной слепоте» едва ли не потому, что сам чувствовал эту подстерегавшую и его опасность.
Почти вызывающе противопоставляет поэт преследующей его (как пишет Блок матери) «проклятой отвлеченности» самую «низменную» конкретность родной природы – «небо, серое, как мужицкий тулуп, без голубых просветов, без роз небесных, слетающих на землю от германской зари, без тонкого профиля замка над горизонтом». «Здесь от края и до края – чахлый кустарник, – говорится в его статье 1905 года «Девушка розовой калитки и муравьиный царь». – Пропадешь в нем, а любишь его смертной любовью. Выйдешь в кусты, станешь на болоте. И ничего-то больше не надо. Золото, золото гдето в недрах поет».
Заметно обостряется зрение поэта, различающего в знакомых с детства шахматовских окрестностях «лиловые склоны оврага», «золотые опилки», летящие из-под пилы, и «зарю» осенней рябины, подсказавшей ему проникновенный образ красавицы – родной природы:
И вдали, вдали призывно машетТвой узорный, твой цветной рукав.В блоковских стихах возникают причудливые существа – «болотные чертенятки», «твари весенние», образы которых почерпнуты из «леса народных поверий и суеверий», из той «руды», где, по выражению автора, «блещет золото неподдельной поэзии» (тоже – «золото, золото где-то в недрах поет»!).
Порой еще образ родной земли предстает у поэта в несколько стилизованном, сказочно-фольклорном обличии (так, в стихотворении «Русь» – «ведуны с ворожеями чаруют злаки на полях, и ведьмы тешатся с чертями в дорожных снеговых столбах»). Но вместе с тем в наиболее значительных его произведениях того же периода ощутимы «широкое дыхание», полная свобода и естественность:
Выхожу я в путь, открытый взорам,Ветер гнет упругие кусты,Битый камень лег по косогорам,Желтой глины скудные пласты.Строки, близкие, даже чисто ритмически, и русской классике (например, лермонтовскому «Выхожу один я на дорогу…»), и раздольной народной песне.
Некоторые современники уже догадывались, какой путь открывается перед автором таких стихов. Поэт Сергей Городецкий писал, что тогда относительно Блока существовали две «формулы»: Б = б (где Б – его творческий потенциал, а б – уже написанное им) и Б = б + Х. «Этот Х еще мелькает искорками… но несомненность его видна. Он мне представляется громадным…» – пророчески заключал Городецкий.
«Чую дали…» – говорится и в тогдашних стихах самого Блока.
Одна из этих «далей» – многообразная жизнь большого города, изображаемая поэтом и во всей своей горькой, хватающей за сердце обыденной неприкрашенности, с отчетливыми картинами петербургского быта, заставляющими вспоминать то Некрасова, то Достоевского, то Аполлона Григорьева («Окна во двор», «На чердаке», «В октябре»), и в причудливом фантастическом обрамлении, основанном, однако, на вполне реальных чертах тогдашней столицы и самоощущения современного человека («Незнакомка»).
Мы встретились с тобою в храмеИ жили в радостном саду,Но вот зловонными дворамиПошли к проклятью и труду.Мы миновали все воротаИ в каждом видели окне,Как тяжело лежит работаНа каждой согнутой спине.Слова, которыми озаглавлено стихотворение, начинающееся этими строками, – «Холодный день» – символ нового, трезвого и горького взгляда на жизнь. И все стихотворение – не о каком-то конкретном дне, а о духовном пути, проделанном поэтом от «храма» первой книги. Вскоре и герой блоковской пьесы «Песня Судьбы» Герман, чьи дом и обиход до деталей напоминают «благоуханную глушь» Шахматова, скажет жене: «Я понял, что мы одни, на блаженном острове, отделенные от всего мира. Разве можно жить так одиноко и счастливо?»
«Одно только делает человека человеком, – занесет поэт в дневник позже, – знание о социальном неравенстве».
Однако выход из «лирической уединенности», наступивший «холодный день» повлекли за собою не только плодотворное расширение круга жизненных наблюдений и поэтических тем, но и мучительные блуждания в поисках новых положительных ценностей: прельщение индивидуалистическими настроениями и идеалами, разрушительный скепсис, разъедающая ирония – все то, что Блок впоследствии окрестил «болотистым лесом» и изобразил в стихотворении «Друзьям»:
Что́ делать! Ведь каждый старалсяСвой собственный дом отравить,Все стены пропитаны ядом,И негде главы преклонить!Что́ делать! Изверившись в счастье,От смеху мы сходим с умаИ, пьяные, с улицы смотрим,Как рушатся наши дома!«Ненавижу свое декадентство», – писал поэт летом 1906 года и в то же время признавался, что порой «кокетничает» своими демоническими настроениями, своевольной свободой, про́жиганием жизни.
«Я всех забыл, кого любил…», «Нет исхода из вьюг, И погибнуть мне весело…», «Весны не будет, и не надо…», «Словно сердце застывающее Закатилось навсегда…», «Верь мне, в этом мире солнца Больше нет…», «Тайно сердце просит гибели…» – таковы главенствующие мотивы книги стихов «Снежная маска», героиня которой часто напоминает Снежную королеву (из знаменитой андерсеновской сказки, не случайно перечитывавшейся тогда Блоком), чьи леденящие поцелуи заставляют позабыть всех дотоле близких и любимых.
История влюбленности автора этой книги в одну из исполнительниц «Балаганчика» в театре Веры Федоровны Комиссаржевской – Н. Н. Волохову снова так неузнаваемо преображена, что сама актриса, по ее признанию, была «смущена звучанием трагической ноты, проходящей через все стихи». Веселое богемное время препровождение небольшого литературно-артистического кружка, легкая любовная игра, домашние маскарады – все это обернулось в книге грозными метелями, разгулом стихии, то освободительной и притягательной, то губительной и сложно соотносящейся с историческими бурями тех лет – кровавой драмой русско-японской войны, вспышкой революции, террором и реакцией.
Как тропинка, выводящая из «болотистого леса», в центральном женском персонаже «Снежной маски» и последующего цикла «Фаина» (то же имя носит и героиня «Песни Судьбы») начинают все явственнее проступать национальные русские черты:
Но для меня неразделимыС тобою – ночь, и мгла реки,И застывающие дымы,И рифм веселых огоньки.«Они читают стихи»
Какой это танец? Каким это светомТы дразнишь и манишь?В кружении этомКогда ты устанешь?Чья песня? И звуки?Чего я боюсь?Щемящие звукиИ – вольная Русь?«О, что мне закатный румянец…»
Исподволь прорастает тема, которой, как скажет вскоре поэт, он посвящает жизнь, – тема России, мощно воплощенная уже в цикле «На поле Куликовом» и других стихотворениях 1908–1910 годов, составивших основу раздела «Родина» в позднейшем собрании сочинений Блока («Россия», «Осенний день», «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..», «На железной дороге»).
Страстная тяга к отчизне в самом скромном, неказистом ее обличье роднит автора этих стихов и с Лермонтовым, с его «странной любовью» не к громкой славе, а к «дрожащим огням печальных деревень», и с Тютчевым, и с Некрасовым:
Россия, нищая Россия,Мне избы серые твои,Твои мне песни ветровые —Как слезы первые любви!«Россия»
После виртуозно-разнообразной, капризно-причудливой, под стать изменчивым настроениям автора, ритмики и строфики «Снежной маски» стихи зрелого Блока, составившие третий том его лирики, внешне выглядят куда более традиционными, не поражают эффектами. «…Русская муза Блока стоит теперь перед нами и нага, и нища, – писал по выходе этого тома частый оппонент автора и вместе с тем чуткий его ценитель Андрей Белый, – но Блок ближе нам бронированной брюсовской формы, ивановских пышных роз и бальмонтовского блеска: он нищ, как… Россия».
Разумеется, это мнимая нищета. На самом деле речь идет о величайшей строгости поэтической формы, ее «незаметности» из-за точнейшего соответствия содержанию.
Перечтем хотя бы далеко не самое известное стихотворение – «Осенний день»:
Идем по жнивью, не спеша,С тобою, друг мой скромный,И изливается душа,Как в сельской церкви темной.Осенний день высок и тих,Лишь слышно – ворон глухоЗовет товарищей своих,Да кашляет старуха.Овин расстелет низкий дым,И долго под овиномМы взором пристальным следимЗа лётом журавлиным…Летят, летят косым углом,Вожак звенит и плачет…О чем звенит, о чем, о чем?Что плач осенний значит?И низких нищих деревеньНе счесть, не смерить оком,И светит в потемневший деньКостер в лугу далеком…О, нищая моя страна,Что́ ты для сердца значишь?О, бедная моя жена,О чем ты горько плачешь?Скромен не только безымянный спутник автора, скромна и вся обстановка, в которой «изливается душа» и которая недаром уподоблена сельской церкви. Скупыми, но безошибочно отобранными и впечатляющими штрихами рисуется далее осенний русский пейзаж, и все нарастает напряженная взволнованность и музыкальность стиха. Вот еще еле заметная, ненавязчивая аллитерация: «Мы взором пристаЛьным сЛедим за Лётом журавЛиным… Летят, Летят косым угЛом…», в которой, быть может даже бессознательно, отразилось воспоминание о журавлином клике – курлыканье. Вот все более явственные повторы и параллелизмы: «Вожак звенит и плачет… О чем звенит, о чем, о чем?.. И низких нищих деревень не счесть, не смерить оком… О, нищая моя страна… О, бедная моя жена…»
В понятном стремлении охарактеризовать новый этап в творчестве Блока критика порой упрощала и огрубляла его содержание, утверждая, например, что «юный певец любви превратился в певца родины». На самом деле все обстояло неизмеримо сложнее.
Однажды, готовя стихи к печати, поэт записал: «Можно издать «песни личные» и «песни объективные». То-то забавно делить… сам черт ногу сломит». «Внешний» и «внутренний» мир, человек и современность, человек и история теснейшим образом связаны у Блока друг с другом.
Рисующийся в его лирике «страшный мир» – это не столько даже социальная действительность той поры, хотя поэт и впрямь относится к ней резко отрицательно, сколько трагический мир мятущейся, изверившейся и отчаявшейся души, испытывающей все возрастающее «атмосферное давление» эпохи:
Рожденные в года глухиеПути не помнят своего.Мы – дети страшных летРоссии – Забыть не в силах ничего.…От дней войны, от дней свободы —Кровавый отсвет в лицах есть.«Рожденные в года глухие…»
Определение «певец любви» применительно к Блоку выглядит особенно банально.
Конечно, у него немало стихов, покоряющих силой, чистотой, целомудрием запечатленного в них чувства, и недаром столь разные люди, как Федор Сологуб и Николай Гумилев, сравнивали Блока с Шиллером.
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку, Молодеет душа.И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку, Не дыша.Снится – снова я мальчик, и снова любовник, И овраг, и бурьян,И в бурьяне – колючий шиповник, И вечерний туман.Сквозь цветы, и листы, и колючие ветки, я знаю, Старый дом глянет в сердце мое,Глянет небо опять, розовея от краю до краю, И окошко твое.Этот голос – он твой, и его непонятному звуку Жизнь и горе отдам,Хоть во сне твою прежнюю милую руку Прижимая к губам.«Приближается звук. И, покорна щемящему звуку…»
Бросающаяся в глаза «неправильность», «разнобой» четных строк этого стихотворения, то предельно кратких («Не дыша»), то вдруг удлиняющихся, замечательно передает взволнованность и боль этого – поистине – сно-видения, счастливое и горестное «сердцебиение» дорогих воспоминаний.
Выразителен ритмический «пульс» и другого стихотворения:
Протекли за годами года,И слепому и глупому мнеЛишь сегодня приснилось во сне,Что она не любила меня никогда…«Протекли за годами года…»
Последняя строка недаром трудно выговаривается: о т а к о м ровно и спокойно не скажешь…
Но сколько же у «певца любви» иных стихов – о чудовищных метаморфозах, когда вместо настоящего чувства предстает лишь его кривляющаяся тень, торжествует «черная кровь» (примечательное название блоковского цикла) и между людьми и в их собственных душах разверзается «страшная пропасть»!
В стихотворении «Унижение» нагнетаются образы, казалось бы несовместимые с «нормальными» буднями публичного дома, но беспощадно обнажающие всю губительность, бесчеловечность, кощунственность происходящего: эшафот, шествие на казнь, искаженные мукой черты на иконе…
Замечательна «оркестровка» стихотворения: с первых строк возникает особая нота – напряженный, несмолкающий звук («Желтый Зимний Закат За окном… на каЗнь осужденных поведут на Закате таком»), пронизывающий буквально все строфы и порой достигающий чрезвычайного драматизма:
РаЗве дом этот – дом в самом деле?РаЗве так суждено меж людьми?…Только губы с Запекшейся кровьюНа иконе твоей Золотой(РаЗве это мы Звали любовью?)Преломились беЗумной чертой…Нет, если уж уподоблять Блока певцу, то лишь так, как это сделала Анна Ахматова, назвав его в одном стихотворении «трагическим тенором эпохи». Не традиционным слащавым «душкой-тенором», как поясняла она сама, а совершенно иным, необычным – с голосом, полным глубокого драматизма, и «страшным, дымным лицом» (эти слова из другого произведения Ахматовой перекликаются с собственными строками поэта о «кровавом отсвете в лицах»).
Блок не только магнетически притягивал современников красотой и музыкальностью стиха («Незнакомку» твердили наизусть самые разные люди), но и потрясал бесстрашной искренностью, высокой «шиллеровской» человечностью и совестливостью.
Перед его глазами неотступно стояла «обреченных вереница», о которой говорилось еще в сравнительно ранних стихах, не позволяя «уйти в красивые уюты», прельститься надеждой на собственное, «личное» счастье, как бы оно ни манило. В стихотворении «Так.
Буря этих лет прошла…» мысль о мужике, который после подавленной революции вновь понуро «поплелся бороздою сырой и черной», вроде бы готова отступить перед радужным соблазном любви, возврата в страну счастливых воспоминаний, но вкрадчивый зов «забыть о страшном мире» сурово и непреклонно отвергается поэтом.
Трагедия мировой войны отразилась в таких стихах Блока, как «Петроградское небо мутилось дождем…», «Коршун», «Я не предал белое знамя…», оцененных критиками как «оазис в пустоте, выжженной барабанной бездарностью» казенно-патриотических виршей, и еще больше обострила у него любовь к родине и предчувствие неминуемых потрясений. Неудивительно, что все происшедшее в 1917 году он воспринял с самыми великими надеждами, хотя и не обольщался насчет того, чем грозило разбушевавшееся «море» (образ, издавна символизировавший у поэта грозную стихию, народ, историю). С замечательной искренностью выразил он свое тогдашнее умонастроение в стихотворном послании «З. Гиппиус»:
Страшно, сладко, неизбежно, надоМне – бросаться в многопенный вал…Его нашумевшая поэма «Двенадцать», по выражению чуткого современника, академика С. Ф. Ольденбурга, осветила «и правду и неправду того, что совершилось». Дальнейшие же события Гражданской войны и «военного коммунизма» со всеми их тяготами, лишениями и унижениями привели Блока к глубокому разочарованию. «Но не эти дни мы звали», – сказано в его последнем стихотворении «Пушкинскому Дому». Его муза почти замолкает.
И все же даже в редких, последних «каплях» блоковской лирики сказалось бесконечно много: и благодарное преклонение перед жизнью, красотой, «родным для сердца звуком» отечественной культуры («Пушкинскому Дому»), и страстный порыв сквозь наставшую «непогоду» в «грядущие века», и прощальное напутствие собственным стихам, в котором вновь прозвучала столь дорогая ему мысль о неразрывности «объективного» и «личного», образовавшей драгоценный и неповторимый склад его поэзии. В надписи, сделанной на одном из своих последних сборников, подаренном героине цикла «Кармен», актрисе Л. А. Дельмас, он обращался к своим «песням» со словами:
Неситесь! Буря и тревогаВам дали легкие крыла,Но нежной прихоти немногоИным из вас она дала…Смерть Александра Блока глубоко потрясла самых разных людей.
«Наше солнце, в муках погасшее», – писала о покойном Анна Ахматова.
«У Блока не осталось детей… но у него осталось больше, и нет ни одного из новых поэтов, на кого б не упал луч его звезды, – отозвался на горестную весть другой замечательный писатель, Алексей Ремизов. – А звезда его – трепет слова его, как оно билось, трепет сердца Лермонтова и Некрасова – звезда его незакатна».