bannerbanner
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья

Полная версия

Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 10

От А. И. и сынов её тебе приветствия. Передаю труб… ручку Вектору Сегментычу, объемля твои телеса».

Надо сказать, что эти двое были земляками, учились в одной школе и посещали литературный кружок, поэтому Вектор разразился стихотворным опусом:

«Ох, ты гой еси, дорогой моряк!Шибко борзо ты в свете странствуешь.Докладу тебе, ясно солнышко:Без фигуры твоей всем нам горестно.Водка стала не всласть,А без песен твоих мой баян всё мычит,Токмо грусть-тоску разливает он.Не взревел никто «Танго смерти» нам,И тосты мои пролетарскиеПоддержать вдвойне было некому.Хоть почаще пиши письмена друзьям,Знай, что ждут они твоей весточки,Как не ждали ишо даже праздников —Распоследних отрад в жизни горестной.

А вообще, Михваныч, жизнь в норме. На прощанье сердешно лобызаю, а ещё сильней желаю я тебе, скиталец мой, чтоб с попутною чугункой воротился ты домой. Это – к слову. Вектор».

На сердце пролился бальзам, душу будто елеем смазали: помнят!

Я спустился в буфет, взял три кружки пива и что-то пожевать, а потом, здесь же, за столом, уподобившись Хемингуэю, написал друзьям свой «праздник, который всегда со мной». Всё-таки славное было время. Мы жили в ПРОСТУДЕ душа в душу и, доверяя друг другу, всегда поверяли все горести и печали, не говоря уж о радостях, которые чаще всего были общими. И девчонка, которую я любил, несколько раз появлялась в старом доме на Нагорной. Друзья мои были знакомы с ней, и если в письме о ней не было ни слова, значит, им нечего было сказать, они её не встречали, они тоже не знали, где она, и, скорее всего, думали, что всё уже похерено мною и давно забыто, – слишком много воды утекло с тех пор.


БАРКЕНТИНА – ш х у н а —б а р к (англ. barkentine), мор. парусное (3—6 мачт) судно с прямыми парусами на фок-мачте и косыми на остальных. Б. Строились в ХIХ – нач. ХХ в. и использовались для торговых и учебных целей.

Морской словарь

Капитан подмахнул моё заявление, сделал в трудовой запись о приёме на работу, тиснул печать и упрятал документы в крохотный сейф, стоявший в углу крохотного кабинета, рядом с крохотной спальней, более похожей на щель, в которую была втиснута койка. Кабинет был чуть просторнее алькова. В нём помещались стол, узкий диванчик, кресло, сейф и холодильник. За дверью, в каморке по левому борту, ютился радист с аппаратурой, в такой же крохотуле по правому находился гирокомпас.

– Приказ я сейчас отстучу, – сказал кеп, протискиваясь за стол к пишущей машинке, – а ты, Гараев, отправляйся к боцману. Он укажет койку в кубрике, снабдит робой. Знакомься с новыми товарищами и приступай к исполнению – работы у нас невпроворот.

Вывалившись из капитанского будуара и оказавшись нос к носу со штурвалом и компáсом, я расшаркался перед ними и сотворил книксен. Я бы и сбацал на радостях что-нибудь эдакое, но, увы, не было у меня талантов школьных друзей моих Вовки Наточина и Жорки Родовского, которые били чечётку и цыганочку, могли сыграть что хошь на баяне и гармошке, взять гитару и спеть: «На нас девчата смотрят с интересом, мы из Адесы – моррряки!»

Давно прервалась связь с малой родиной. В последнем письме Наточин писал, что служил на тральщике в Порт-Артуре, где японцы понатыкали тьму мин, а теперь его, старшину первой статьи, переводят в Камчатскую флотилию; о Жорке он ничего не знает, а во Владике виделся с Юркой Хомулло, который служит в береговой обороне. И ещё напомнил, как мы пели втроём, собираясь удрать на Чёрное море: «В нашу гавань заходили корабли, большие корабли из океана. В таверне веселились моррряки и пили за здоровье капитана!» Интересно, что сказали бы мои школьные товарищи, узнав, что Мишка Гараев оказался матросом на паруснике, на трёхмачтовой баркентине «Меридиан»? Сбылась мечта идиота? Вряд ли. И дураком бы не обозвали, как Судьба. Ведь и они – по крайней мере, Вовка и Жорка – когда-то мечтали о том же.

Согрев ладонями влажные рукояти штурвала и вытерев капли влаги со стекла компáса, я сошёл с банкетки и отправился на поиски боцмана, намурлыкивая слова, с которыми, как думал, расстался на пороге юности: «Я вернусь, любимая, поздно или рано, и опять мы встретимся у старого каштана, ой ты, даль адеская, милая моя, завтра отплываем мы в далёкие края-яяя»…

Боцмана и матросов обнаружил на полубаке. Стояли, задрав лики к топу фок-мачты. Боцман что-то объяснял, тыча пальчиком туда и сюда. Речь шла о бегучем такелаже, который нужно отсоединить и сегодня же убрать в сарай на берегу. Я тоже задрал голову, прикидывая высоту мачт и оценивая свои возможности для первого раза: смогу ли, допустим, прямо сейчас подняться на самую верхотуру, где стеньга и реи казались такими тонкими и ненадёжными. Опыт верхолаза, полученный на «Грибоедове», конечно вспомнился мигом. Мы с Неудахиным красили… да, тоже фок-мачту, что торчала из надстройки. Там её палуба находилась достаточно близко от топа, но до воды было порядочно. Однако не помню, чтобы испытывал какие-то страхи, когда крутился вокруг неё с кандейкой на шее, одной рукой цепляясь за прутики скоб-трапа, а другой – сжимая кисть. Там вокруг была пустота, а здесь столько верёвок, столько всего наворочено – лианы! Здесь я буду чувствовать себя сразу и Гошкой и Яшкой, только без их хвостов.

Пока я предавался скоротечным воспоминаниям, боцман закончил объяснения и повернулся ко мне. Парни тоже уставились. Мы походили на собак, которые принюхиваются друг к другу, принимая в стаю новичка. Это не заняло много времени.

– Будем знакомы – Майгон Метерс, – представился дракон, когда я назвал себя.

По-русски он говорил очень чисто, с едва уловимым акцентом, свойственным прибалтам. Вовка Цуркан был явным молдаванином, Витька Москаленко – ростовским казаком, Володька Медведь, самый великовозрастный из всех, являл собой чистый образчик щирого хохла с хитрющими глазами пройдохи, а самый младший, Толька Вахтин, был типичным русаком с рязанской рожей. Впрочем, самым младшим оказался замызганный пацан с повязкой вахтенного, оставивший пост и явившийся послушать боцмана. Он тоже представился, но прежде, засмущавшись, вытер нос, потом отёр ладонь о штаны, а уж затем сунул свою грязную лопаточку и прошептал: «Сашка…»

Медведь сразу засуетился и принялся мне что-то объяснять, понёс какую-то ахинею про «те верёвочки, что тебе придётся как следует понюхать», но боцман оборвал болтуна и повёл меня в кубрик. Он находился под полубаком, вход в него – небольшой кап – располагался тут же, перед брашпилем, а крутой трап вёл в коридорчик, который заканчивался у трёх дверей: левая и правая вели в кубрики, та, что находилась посерёдке, была дверью форпика, парусной кладовой и кладовой для тросов, скоб, краски и всего прочего, что именуется «шкиперским имуществом».

Получив место под крышей, я получил и робу, что называется, первого срока, поэтому внешне очень даже отличался от своих собратьев. Впрочем, я уже понял, что скоро она оботрётся, обтреплется и не будет отличаться от нищенского наряда других.

Когда мы поднялись на палубу, все уже разбрелись. Медведь и Москаль возились у бизань-мачты, Цуркан копошился у грота, а Вахтин, оседлав бом-брам-рей, ковырял свайкой какую-то скобу. Мне, для начала, Метерс предложил заняться бушпритом, где нужно было отсоединить фалы, шкоты и ниралы кливеров и стакселя, а потом срезать и сами паруса. Этим я и занялся, затем поднялся на фока-рей – нижний из всех «брёвен», – а с Вахтиным встретился аж на верхнем марса-рее, где помог парню спустить на палубу гроздь деревянных блоков и стальных концов.

Собираясь подняться на мачту, видел, что боцман наблюдает за моими приготовлениями, и я, кажется, не дал маху. Свайку и молоток привязал к поясу куском шкимушгара, перчатки сунул в карман, мол, знаем технику безопасности! И только тогда впервые ступил на ванты: и-эх – боевое крещение!

Он утонул в морской пучине,Исчез моряк во тьме ночной.Настал рассвет, вокруг всё сине,А мир залился злой тоской.

Я был доволен собой: ноги не дрожали, поджилки не тряслись. Майгон, радетель, опершись на брашпиль, смотрел, задрав голову. Я сделал ему ручкой и указал на салинг: можно туда? Он кивнул, и я полез в его, салинга, «собачью дыру», полез просто так, ибо Вахтин уже очистил от многочисленных концов фор-бом-брам-рей и брам-рей. Держась за стень-ванты («Нам сверху видно всё, ты так и знай!»), огляделся. Цуркан и Медведь командовали под мачтами, а лазали по ним Москаль и пацан Сашка – разделение труда! Уж не их ли имел в виду капитан, когда говорил, что «некоторые пасуют»? Я не спасовал и был горд собой, так как знал теперь, что высота мачт скоро станет привычной, и если сейчас я осторожничал, крепко хватаясь за стоячий такелаж, а прежде чем шагнуть на такой, кажется, ненадёжный и тонкий перт бом-брам-рея и повиснуть над пустотой, то это для первого раза было в порядке вещей: свыкнется – слюбится.

В общем, «первый день творения» я осилил без страха и упрёка, хотя было два-три момента, когда перехватывало горло от неприятного ощущения, что ещё миг – и мог бы сорваться с верхотуры. А рассказал о нём достаточно подробно лишь потому, что, видимо, и старпом подглядывал за новобранцем. Нет, я не видел его за этим занятием, но когда спустился с мачты, он, Юрий Иваныч Минин, был тут как тут. Похлопал меня по плечу и сказал: «С почином!» Еле удержался, чтобы не гаркнуть браво: «Рад стараться ваш-бродь!» Всё так. Но когда Вахтин, спросил, ухмыляясь, за ужином: «Ну, как тебе там, наверху? Очко, поди, не железное? Жим-жим, да?», – ответил честно:

– Там хорошо, Толя. Там просторно. Но врать не буду. Когда добрался до нока бом-брам-рея, то… В общем, сердце, как клубок: то – в жопу, то – в бок.

Жующие встретили моё признание дружным хохотом. Толька ржал громче всех. Занятный парень. Фигурой похож на Стасова партнёра по «железу» Петю Груцу, а личико – чистый Муссолини, правда, без воинственности дуче. Я же говорил – рязанская рожа. Губастая, щекастая, нос бульбой. От Муссолини – выпяченный подбородок.

– А вот для Фокича, – Москаленко ткнул ложкой в Цуркана, – подняться до салинга евойной грот-мачты – всё равно что впервые закрутить «мёртвую петлю» на каком-нибудь «фармане» или «ньюпоре».

На меня насмешники больше не обращали внимания, а я слушал и приглядывался к новым товарищам: застольный трёп давал полное представление о том, кто есть кто. Фокич, очевидно, привыкший к насмешкам такого рода, только кривил углы рта, а Медведь чуть не подавился куском, услышав от Вахтина то же самое в свой адрес.

– Ну, ты, салага! – окрысился он. – Ты ещё на горшке сидел, а я уже шкипером был на Чёрном море. У нас в Одессе-маме…

– …как и у нас в Ростове-папе, таких «шкиперов», как ты, на пушечный выстрел не подпускают даже к двухвёсельной гичке, – прервал его Москаленко, к которому не обращались по имени, предпочитая производное от фамилии – Москаль. – Поди утопил кучу народа на своей барже, вот и сбежал на Балтику, так?

– У-у, шакал ростовский! Шоферюга! – взвыл Медведь, но боцман остановил начавшуюся свару, хлопнув ложкой о стол: «Хватит!»

Ужин финишировал в молчании, а когда допили чай, Метерс предложил «на сладкое» перенести все снасти, что были свалены на палубе, в дощатый сарайчик. Он уже снабдил их бирками с названиями, чтобы не путаться по весне. Управились быстро. Всем хотелось поскорее разбежаться по домам, ибо, в чём я, к своему удивлению, убедился, наши мариманы оказались жителями Светлого. Рижанином был только боцман, но он как-никак принадлежал к комсоставу (который, оказывается, целиком проживал в столице советской Латвии), однако надеялся получить квартиру в Кёниге.

Фокич, оказавшийся ещё и кастеляном, повёл меня в каптёрку, сквозь которую проходило толстое основание фок-мачты. Он выдал простыни, наволочку и две утирки, а когда, спустя пятнадцать минут, появился на палубе, я его не узнал: оборванец превратился в денди! И лощёный пижон этот отправился в кабак с намерением подцепить «бабца». Следом, в такой же униформе и с той же целью, отчалил в город и кок Миша, дылда с ногами размера близкого к пятидесятому. Остальные ещё покопались, а когда наконец собрались, я решил присоединиться к ним.

– Тю! – воскликнул Москаль. – Выходит, ты тоже местный?

– Все великие мореплаватели и Герои Соцтруда, – важнецки изрёк Вахтин, – просто обязаны если не пожить в Светлом, то хотя бы разок побывать в нём. А ты, Миша, теперь я вспомнил, у Шкредова жил. Я-то над хлебным магазином обитаю, поблизости.

– Тесен мир для великих путешественников, – засмеялся я и спросил у одессита и ростовчанина, как они-то оказались в этом посёлке.

Медведь отмахнулся, а Москаль сказал, что служил в Балтийске, женился на местной да и остался при жене.

– А дед Мудищева, Порфирий, в полку, при Грозном… Никите службу нёс, он, поднимая дрыном гири, порой смешил его до слёз, – хихикнул Вахтин и получил по шее. – Чего дерёшься? Служил бы себе в Балтийске, драил бляху и горя бы не знал, зато внуки твои потом с гордостью б читали про деда в знаменитой поэме.

– Ты, Толька, кнехт. Тупой чугунный кнехт. И хватит! – прикрикнул Москаль, видя, что Вахтин готовит новую тираду.

За проходной Медведь отвалил в сторону, сказав, что идёт «покатать шарики».

– Тоже мне – бильярдист! – буркнул Москаль. – Кий держать не умеет, а туда же. Хитрован! – и, обращаясь ко мне, добавил: – Он тут прислонился к одной инженерше с завода и катается как сыр в масле. Живёт примаком, а сам на юбки заглядывается. И сейчас к какой-нибудь шалашовке побёг.

В этот вечер я узнал многое о своих сослуживцах – общительный народ! Да и сам рассказал кое-что о своей жизни в Светлом. Мелочи, конечно. О том, что иду навестить кота Велмоура, хозяин которого в отъезде, об оркестре Фреда тоже поведал и услышал от Вахтина, что оркестр развалился, когда его, уехавши на учёбу, покинул Вшивцев. Когда Толька добрался до хлебного магазина и поднялся к себе, я расстался и с Виктором, который жил за Домом культуры. Я же, описав небольшую дугу, свернул на Краснофлотскую, с неё – в свой переулок с тем же названием.

В окошке Пещеры Лейхтвейса горел свет, что меня озадачило: кто бы там мог быть при отсутствии хозяина? Не кот же, вернувшись с очередных амуров, готовит ужин?

Дверь в общую прихожую открыл своим ключом, а у комнаты появился замок. Новшество! Пришлось постучать. Открыла дама, гм… бальзаковского возраста.

– Вы к Феде? – спросила она. – Он в отъезде.

– Знаю. Но я, видите ли, прописан здесь и…

– Тогда вы – Михаил Гараев! – всплеснула она руками. – Брат предупреждал. Я живу в Черняховске, а здесь…

– …нянчитесь с котом? – предположил я. – У меня здесь кое-какие вещи, но я могу их и позже забрать.

– А сейчас вы где живёте? Ах, что же я, – конечно, на судне! А не могли бы здесь? До брата. Он вернётся через неделю, а у меня своих дел по горло. Да и домашние заждались. Поживёте? – Спросила с надеждой в голосе.

– Хорошо, – согласился я. – С завтрашнего дня беру шефство над котом. Мы с ним друзья. Судно моё стоит на здешнем судоремзаводе, да и что неделя – тьфу!

И обрадовалась же Лидия Петровна, тут же назвавшая себя и засуетившаяся, будто собиралась уехать сию же минуту. От чая я отказался и, получив ключ от комнаты, сразу и откланялся.

Завод уже спал, но не спал пацан Сашка, зыркал из камбузного иллюминатора. Я присел на планширь шлюпки, брошенной на причале, и закурил последнюю перед сном сигарету. Сашка покинул камбуз и поглядывал в мою сторону, не решаясь заговорить. Робкий. Наверное, недавний школяр.

– Тебе сколько лет? – спросил я.

– Семнадцать. Весной восемнадцать будет и – в армию.

– Ясно…

– А вы тоже в первый раз… на паруснике?

– Да, – признался я, – но с детства мечтал о таком чуде и теперь рад-радёшенек. Ты-то доволен службой?

– Ещё как! Я бы… я бы… Эх, и я бы с вами весной!

– В какие части собираются забрить?

– Сказали, на флот.

– Вернёшься и, как Москаль, придёшь на «Меридиан». Если не передумаешь к тому времени.

– Не передумаю! – заверил пацан и даже заёрзал на кофель-планке.

– Счастливой ночи и вахты, Сашок, – пожелал я и отправился в кубрик.


Всякий ветер морской, и всякий город, хотя бы самый континентальный, в часы ветра – приморский.

«Пахнет морем» нет, но: дует морем, запах мы прикладываем.

И пустынный – морской, и степной – морской. Ибо за каждой степью и за каждой пустыней – море, за-пустыня, за-степь. —

Ибо море здесь как единица меры (безмерности). Каждая уличка, где дует, портовая. Ветер море носит с собой, привносит.

Ветер без моря больше море, чем море без ветра.

Марина Цветаева

На берегу, под напором ветра, стонали сосны.

В такие часы озеро говорило со мной, как настоящая Балтика, голосом штормового восточного ветра, скрипом высоких стволов и шумом вершин, ветви которых сжимались и разжимались, словно пальцы.

Я представлял, как пенные валы с грохотом накатываются на берег, бурлят в камнях, а подруга вздыхала и поглядывала в окно, за которым, во саду ли, в огороде, раскачивались почти уже могучие лиственницы, тщетно пытаясь загородить собою ёлку и пихту, что вздрагивали и заламывали лапы, будто и вправду молили о защите.

Я извитое раковины телоБеру и ухом приникаю к устью,Чтоб вновь услышать, как она запела,В душе внезапно отозвавшись грустью.Шумит прибоя неустанный голос,Как будто что-то объяснить мне хочет,Как будто некто в этом чреве поломПоёт ли? Плачет? Или же хохочет?Я ж слышу рокот дальнего прибоя,Чего-то жду, и, может быть, надеюсь…А он гремит без пауз и без сбоев,И этот ритм моей душой владеет.

Владеет, Профессор, владеет до сих пор. Для этого не надо приникать ухом к раковине, для этого достаточно шума сосен и ветра с востока, думаю я, шуруя в печи и вороша алую груду угольев, ещё лижущую кочергу язычками голубого пламени («Вебстер улыбнулся, глядя на камин с пылающими дровами. Пережиток пещерной эпохи, анахронизм… Практически никакой пользы, ведь атомное отопление лучше. Зато сколько удовольствия! Перед атомной печью не посидишь, не погрезишь, любуясь языками пламени». Как и перед батареей парового – или водяного? – отопления, хе-хе!..).

Давным-давно сказал поэт:Иных уж нет, а те – далече…И время бременем на плечиКладёт пласты прожитых лет.Уже ушли учителя.И вот – уже друзья уходят,Но также вертится земля,И неизменно всё в природе.

«И неизменно всё в природе»… Извини, Профессор, за винегрет из твоих стихов, но я тут не причём, их перемешала своей кочергой нынешняя непогода, а если они легли на душу в таком порядке, то какая тебе разница? И потом, знаешь ли, мысленно обращаюсь я и к нему, и к подруге, твои сонеты и нынешний ветер – одно и то же, благо они напомнили зимние ночи в Отрадном, где я оказался однажды не для санаторного отдыха, а для пошлой халтуры, на которую меня сподобил кадровик Запрыбпромразведки, сведший меня для этого с господином (вернее, «товарищем» ещё, по тогдашнему времени) из курортного ведомства, имевшим занятную фамилию Бульонов.

…Работёнка была – не бей лежачего: плакаты по технике безопасности для котельной тамошнего санатория. Меня поселили в отдельном номере небольшого особнячка на берегу моря, и положили вдобавок бесплатный харч. Днём я занимался «живописью», вечером уединялся в своей «каюте» и часто, очень часто, засыпал только под утро, слушая всю ночь музыку шторма, которую исполняли те же инструменты – ветер, сосны и волны Балтики, кидавшиеся на заснеженный берег и покрывшие наледью чёрные камни соседнего мыса. Чего только я не передумал в те ночные часы! И я бы не назвал собрание тех мыслей так же, как назвал Профессор сборник своих стихов: «Жизнь прекрасна, вот и всё…» Повода не было для такого оптимизма. Всё складывалось не по щучьему веленью и тем более не по моему хотенью. Безысходность – вот точное определение тех чувств, которые владели мною тогда.

Тот же благодетель, что подкинул халтуру, сказал, что моя загранвиза повисла в воздухе. У парткомиссии возникли большие сомнения касательно моей кандидатуры. Якобы участковый Города и его околотка, в котором осталась моя семья, со слов досужих кумушек, перемывающих косточки соседей, сидя на скамейке у подъезда, сообщил, что Гараев слишком уж зашибал в последнее время, а это недопустимо для советского моряка-промысловика. Да, будущее было темно, и траурный говор ветра, моря и сосен только усиливал тьму, в которую я погружался каждую ночь.

Сейчас Мини-Балтика рождала лишь отголоски тех чувств и мыслей, но и они, смягчённо-вялые, не вязались с благостным рассуждением Джеймса Джойса, роман которого «Портрет художника в юности» я перечитывал в тот вечер: «Тихая текучая радость, подобно шуму набегающих волн, разлилась в его памяти, и он почувствовал в сердце тихий покой безмолвных блекнущих просторов неба над водной ширью, безмолвие океана и покой ласточек, летающих в сумерках над струящимися водами». Более соответствовали настроению его же слова, сказанные дальше: «Всё зыбко в этой помойной яме, которую мы называем миром».

Пессимизма моим отголоскам добавило и письмецо Бакалавра-и-Кавалера.


«Боцман! Выполняя Ваше повеление, – писал Б-и-К убористым почерком (какое ещё повеление, чёрт возьми?), имею честь доложить: поставщик инфарктов и инсультов для некоего Хемингуэя Ренановича – небезызвестный (есть ещё хорошее слово – «одиозный») В.Э. – тебе его знать необязательно – поначалу вызверился: «Я всё твоё перенёс дословно, и не морочь мне голову!» Покорный слуга Ваш (смиренно): «В.Э., дорогой мой, ужель я сплю? Ущипни меня! Вот текст. Там ни хрена нет, снято даже то, что было в двухколонном тексте!» В.Э., искоса глядя в текст романа, бледнеет: «Гадом буду – переносил! Как получилось?!» Бросается нажимать на кнопки одного компьютера, второго, третьего. Доказательств, что переносил, нет. Бледнеет ещё больше. С тоской смотрит, господин Боцман, на покорного слугу Вашего. Тот, жалея его, вздыхает: «Судьба-с! Ладно, давай без этих ключевых эпизодов. Только обязательно сделай сноску: «печатается с сокращениями». В.Э. (облегчённо): «Это всенепременно, это обязательно». С тем и ушёл я, понурый и несчастный, глотать очередной килограмм валидола… Вот и весь мой отчёт. Обнимаю. Эр.

P.S. Только подумать, что когда-то я научил этого мудака пить сырые яйца, упирая на то, что в жидком виде они – это цыплята табака. В них есть всё, что есть в цыплёнке: клюв, коготки, крылышки и ножки Буша, а главное, не надо обсасывать, обгладывать и пачкаться – разбил скорлупку, посолил, закрыл глаза, проглотил и – никаких забот. И чаевых не надо совать гарсону. Вот теперь всё. Вечно твой и по-прежнему понурый и несчастный, Бакалавр-и-Кавалер.

Р.P.S. Что остаётся несчастному? Изволь:

И где-нибудь в углу чулана, под замком,Годами пролежать бесформенным тюком.И видеть, как тебе всю душу исчернилиНалёты плесени и липковатой гнили.

Вот теперь всё окончательно и бесповоротно. Эр.»

Если так обошлись с мэтром, то на какую долю обрекут меня, когда сунусь со своими «столбами» к тому же В.Э.?! И хотя я зашёл слишком далеко (уже наступила третья или четвёртая «болдинская осень»! ), стоит ли продолжать эту канитель?! Ведь неизвестно будет ли принята рукопись, а если и будет, то «одиозный» редактор даже не поинтересуется моим мнением, просто возьмёт и выбросит всё, что сочтёт нужным, и, быть может, даже не захочет встретиться и поговорить. И вполне возможно, что не получу распечаток текста для авторской корректуры. Ведь я червяк в сравненье с ним, с его сиятельством самим!

А Командор твердит: «Твори, выдумывай, пробуй!» Бакалавр уже не так настойчив – своих забот полон рот, но и он напоминает время от времени. Им, акулам пера, хорошо рассуждать, а тут хоть пропади от сомнений. Надо сделать передышку и всё хорошенько обдумать, благо на носу уборка урожая. Разделаюсь с огородом и сделаю резюме. К тому времени подруга снова отчалит к своим старичкам, а я… Я, как ни крути, видимо, потащу дальше свой воз со «столбами», водружу на черепушку монашеский клобук и «правдивые сказанья» начертаю.

Так всё и вышло.

Ветра перестали дуть, прекратились и начавшиеся дожди. С огородом разделались в одночасье с помощью городского десанта. Подруга тоже не задержалась. Собралась на железку вместе с детьми, сопроводив минуту расставанья просьбами и увещеваниями быть паинькой и не связываться с Дрискиным.

– Ты понимаешь меня? – спросила любезная, обняв любезного.

И я ответил, поникнув гордой головой:

– Я всё пойму и разумом объемлю, отброшу сны, увижу наяву, кто здесь топтал одну со мною землю, за ней в вечерний сумрак уплыву…

На страницу:
4 из 10