bannerbanner
Поэты серебряного века
Поэты серебряного века

Полная версия

Поэты серебряного века

Язык: Русский
Год издания: 2022
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

В 1913 году, накануне Первой мировой войны и социальных катастроф в России, в Москве появилась книга с пышным и претенциозным названием: «Громокипящий кубок. Поэзы». На ее страницах автор сам давал себе характеристику:

Я, гений Игорь Северянин,Своей победой упоен:Я повсеградно оэкранен!Я повсесердно утвержден!. . . . . .Я покорил литературу!Взорлил, гремящий, на престол!«Эпилог», 1912

Посетители литературных вечеров и артистических кафе той поры привыкли ко всякого рода дерзостям, но такая автохарактеристика явно рассчитывала на скандальный интерес к поэту. Игорь Северянин (1887–1941), которому было двадцать шесть, рассчитал верно: его книга в течение двух лет выдержала семь изданий…

Имя «Игорь Северянин» было псевдонимом, литературной маской Игоря Васильевича Лотарёва. Он объявил себя не просто футуристом (футуристов, то есть провозвестников будущего, было в поэзии достаточно), но эгофутуристом (латинское местоимение ego значит «я»). Это обозначение звучало эксцентрически и самоуверенно, должно было означать полную независимость и новаторство. Действительно, стихи свои Северянин называл «поэзами», да и неологизмов собственного сочинения у него было великое множество (златополдень, беззаконец, чаруйная, лесофея, ореолочно и т. п.).

Сознательно вызывая огонь на себя, поэт заявлял:

Я прогремел на всю Россию,Как оскандаленный герой!Литературного мессиюВо мне приветствуют порой,Порой бранят меня площадно,Из-за меня везде содом!Я издеваюсь беспощадноНад скудосмысленным судом!..«Пролог»

В. Брюсов в статье, посвященной этому неординарному явлению в поэзии той поры, писал: «…Не всегда легко различить, где у Игоря Северянина лирика, где ирония. Не всегда ясно, иронически изображает поэт людскую пошлость, или, увы! сам впадает в мучительную пошлость. Мы боимся, что и сам Игорь Северянин не сумел бы точно провести эту демаркационную линию».

Но без «экзотической» поэзии невозможно представить себе картину «серебряного века» во всей ее полноте.

В противоположность футуризму, который претендовал на революционное изменение стихотворной техники и языка, возникший во втором десятилетии XX века акмеизм ориентировался на ясность, первозданную предметность образа, на повседневный язык и гармоничное видение мира. Новый «Цех поэтов» возглавлял Николай Гумилев (1886–1921). Однако к своим новациям, противопоставленным туманной мистике символизма, он шел путем вполне типичным: его первый юношеский сборник 1905 года назывался «Путь конквистадоров» и содержал, по отзыву В. Брюсова, «перепевы и подражания, далеко не всегда удачные». Но Н. Гумилев быстро совершенствовался, и уже через три года в сборнике «Романтические цветы» (1908) у него появились стихи, которые В. Брюсов в новой рецензии назвал «изящными и, большей частью, интересными по форме».

Ранняя романтическая мечтательность увлекала Н. Гумилева, как и других поэтов этой эпохи, в путешествия по дальним странам: он тоже побывал в Египте, а в конце 1909 года отправился в Абиссинию. После этой поездки в Петербурге у него выходит новый сборник «Жемчуга». Н. Гумилев посвящает его весьма авторитетному у молодежи поэту – Валерию Брюсову и в письме к нему сообщает: «Жемчугами» заканчивается большой цикл моих переживаний, и теперь я весь устремлен к иному, новому».

Страсть к опасности, дух завоевателя-конквистадора неизменно жили в сердце Н. Гумилева, оставаясь поэтическим двигателем и его личного жизненного поведения. Он по-прежнему наведывается в Африку, изучает жизнь ее племен, а во время Первой мировой войны уходит на фронт добровольцем и, проявив чудеса храбрости, дважды награждается крестом Святого Георгия. Недаром его новый сборник стихов 1915 года называется «Колчан».

В «Цех поэтов», созданный акмеистами в 1911 году, входила и Анна Ахматова (1889–1966), знавшая Н. Гумилева с гимназических лет и ставшая в 1910 году его женой. Ахматова – литературный псевдоним Анны Андреевны Горенко, проведшей свое детство в Царском Селе в атмосфере поклонения гению А. С. Пушкина. Как поэт А. Ахматова пережила типичные влияния того времени: французских символистов, отечественных младосимволистов – А. Блока и А. Белого, тончайшего «эллиниста» Михаила Алексеевича Кузмина, написавшего предисловие к ее первому сборнику «Вечер» (1912). В этом предисловии он отметил индивидуальную черту Ахматовой: «широко открытые глаза на весь милый, радостный и горестный мир».

В 1910-е годы Ахматова много печаталась в журналах, особенно в «Аполлоне», ставшем трибуной акмеистов. В 1914 году вышла ее вторая поэтическая книжка – «Четки», принесшая автору настоящую победу, – Ахматову, не искавшую скандальных путей приобретения популярности, читали все, даже гимназистки. Облик Ахматовой тех лет рисует в своем очерке «Мои встречи с Анной Ахматовой» поэт и литературный критик Георгий Викторович Адамович. По его признанию, он был «очарован», «пронзен» ее поэзией сразу же, «Ахматова была уже знаменита», «в тесном кругу приверженцев новой поэзии о ней говорили с восхищением». «Анна Андреевна поразила меня своей внешностью, – пишет Г. Адамович. – Теперь, в воспоминаниях о ней, ее иногда называют красавицей; нет, красавицей она не была. Но она была больше чем красавица, лучше чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и весь облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялся бы своей выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание».

Из поэтов, примыкавших к акмеистам, ближе всех к Ахматовой был Осип Эмильевич Мандельштам (1891–1938). В 1910-е годы их связывала тесная дружба, духовное общение, о котором рассказали люди, хорошо знавшие их: «Это было блестящее собеседование… Они могли говорить часами, может быть, даже не говорили ничего замечательного, но это была подлинно поэтическая игра…»

Высокий уровень образованности, посещения Западной Европы, выучка у французской поэзии, общение с российскими символистами (В. Брюсов, Вяч. Иванов) – все это было характерно для них обоих. Первая подборка стихов Мандельштама появилась в 1910 году в журнале «Аполлон», значительном и для Ахматовой. Однако несмотря на пребывание их в одной общей группировке акмеистов, всерьез связывало поэтов только личное общение – индивидуальности лириков сразу дали себя знать. Лирика Мандельштама была философична, открыто базировалась на мировой философии, требовала ответной читательской культуры. Первый его сборник «Камень» вышел в 1913 году, в 1910-е годы начали выходить и его литературно-философские эссе и исследования, которые всегда шли параллельно с его поэтической деятельностью. Пытаясь обозначить оригинальность стиля Мандельштама, глава акмеистов Н. Гумилев писал в «Аполлоне»: «Его вдохновителями были только русский язык… да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль».

В 1909 году в редакцию «Аполлона» вошел поэт Максимилиан Волошин – он выступал в журнале как художественный критик и обозреватель, так как сам обладал даром живописца и прошел школу познания искусства и в Западной Европе, и на Востоке, и в Средней Азии. М. Волошин (1877–1932) был одной из ярких фигур ренессансного типа, которые украсили эпоху «серебряного века» своей многогранностью. Широта интересов и дарования не давала ему возможности слиться до конца с каким-нибудь одним литературным течением, хотя в России он прошел типичную для многих поэтов школу дружеского общения с символистами. В молодости он испытал на себе влияние К. Бальмонта, В. Брюсова, А. Белого. Вышедшая в 1910 году первая поэтическая книжка («Стихотворения. 1900–1910») не принесла ему широкого признания, но читателю было ясно, что перед ним – талантливый поэт мысли. На этом пути Волошину предстояло еще долго совершенствоваться, но путь этот был своим, незаемным. Поселившись на восточном берегу Крыма, в Коктебеле, поэт создал там своеобразный художественно-артистический центр, в который стекались лучшие умы и дарования России. Этот центр словно пришел на смену «башне» Вяч. Иванова и квартире Мережковских, которые годы спустя, из-за эмиграции своих хозяев, прекратили существование. Дом Волошина в Коктебеле служил пристанищем для многих деятелей русской культуры и после трагических событий 1917 года.

Личность Волошина притягивала к себе поэтов и писателей, особенно молодых. Дружбе с «Максом» посвятила вдохновенные страницы своих воспоминаний Марина Ивановна Цветаева (1892–1941). Она была моложе Волошина на пятнадцать лет, но не чувствовала разницы в возрасте. Волошин сразу ощутил величину и самобытность таланта Цветаевой, когда прочел ее первую, еще гимназическую книжку «Вечерний альбом» (1910). Действительно, все, кто понял Цветаеву как поэта уже в этой публикации (В. Брюсов, Н. Гумилев), оказались пророками. Имя Марины Цветаевой сразу вышло за рамки всевозможных школ и направлений, ее дарование изначально не укладывалось в теории и манифесты. Вторая книга стихов «Волшебный фонарь» (1912), в сущности, тоже еще очень юношеская, примыкала органически к первой. В основе обеих – книжные впечатления, поскольку в юности Цветаева пережила страстные увлечения произведениями В. Брюсова, К. Бальмонта, Эдмона Ростана. И тем не менее справедливо заметил один из крупных поэтов «серебряного века» Владислав Фелицианович Ходасевич: «Мы же с Цветаевой, которая, впрочем, моложе меня… ни к чему и ни к кому не пристали, остались навек одинокими, «дикими». Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть».

Но, конечно, не только книжные впечатления, порожденные прекрасным образованием и возможностью получать его в Европе, легли в основу достижений лирики «серебряного века». Новокрестьянская поэзия, замечательными представителями которой были Сергей Клычков (1889–1937) и Николай Клюев (1884–1937), необходимо дополняла эпоху.

Достаточно прочитать фрагмент автобиографии Сергея Клычкова, чтобы понять, какой своеобразный «багаж» впечатлений из детства лег в основу его будущего творчества. «…Я родился в малиннике около густой елки 3 или 4 июля 1889 года в Чертухинском лесу, которого в настоящее время уже не имеется… Матушка моя… принесла меня домой в кузову с малиной, втайне от соседей и от отца, страдавших излишней строгостью и страхом перед лешей и нечистой силой…» «…Еще в сельской школе я уже пописывал стихи про домовых и про леших…»

Сергей Клычков родился в семье староверов, которые всегда отличались особым поэтическим осмыслением природы и жизни человека. И хотя впоследствии он учился филологии и юриспруденции в Московском университете и ездил в Италию, пантеистический (то есть обожествлявший природу) взгляд на мир стал основой его раннего романтического творчества. Первые его сборники: «Песни» 1911 года и «Потаенный сад» 1913 года – обратили на себя внимание В. Брюсова, М. Волошина, Н. Гумилева и С. Городецкого. Поэты разных направлений сразу поняли, что появился истинный лирик, «птица певчая», принесшая свою «песню» из дремучих лесов, вольных полей, из потаенных уголков души крестьянского склада…

Николай Клюев родился в семье крестьян-сектантов, мать его была исполнительницей былин. Он явился на свет в Олонецкой губернии – это были заповедные места России. Поэтому и первая книжка Клюева называлась знаменательно – «Сосен перезвон» (1912). К ней примыкает сборник 1913 года «Лесные были». Струя свежего воздуха проникла с выходом этих книг в пропитанные бесконечными философскими и литературными спорами салоны и редакции журналов. И хотя стихи Клюева, овеянные волшебной символикой фольклора, были далеки от книжных хитросплетений символизма, истинный поэт, каким являлся В. Брюсов, не мог не понять тайны и красоты клюевского обаяния. Предваряя книгу «Сосен перезвон», В. Брюсов писал: «Поэзия Н. Клюева похожа на… дикий, свободный лес, не знающий никаких «планов», никаких «правил». Стихи Клюева вырастали тоже «как попало», как вырастают деревья в бору… Поэзию Клюева нужно принимать в ея целом, такой, какова она есть, какой создалась она в душе поэта столь же непроизвольно, как слагаются формы облаков под бурным ветром поднебесья».

Судьбы четырнадцати поэтов, фрагменты творчества которых вошли в сборник «Серебряный век», после 1917 года сложились по-разному. Часть поэтов оказалась в эмиграции (З. Гиппиус, Вяч. Иванов, М. Цветаева, И. Северянин, К. Бальмонт), часть подверглась репрессиям (О. Мандельштам, Н. Клюев, С. Клычков); Н. Гумилев был расстрелян большевиками; добровольно ушла из жизни, вернувшись в Россию, М. Цветаева… Но на рубеже XIX и XX веков и в первое десятилетие XX века они сумели создать «культурный ренессанс», «одну из тончайших эпох» в развитии искусства своего многострадального Отечества.


Н. Сухова

Иннокентий Анненский

(1855–1909)


Август

1. Хризантема

Облака плывут так низко,

Но в тумане всё нежней

Пламя пурпурного диска

Без лучей и без теней.


Тихо траурные кони

Подвигают яркий гнет,

Что-то чуткое в короне

То померкнет, то блеснет…


…Это было поздним летом

Меж ракит и на песке,

Перед бледно-желтым цветом

В увядающем венке,


И казалось мне, что нежной

Хризантема головой

Припадает безнадежно

К яркой крышке гробовой…


И что два ее свитые

Лепестка на сходнях дрог —

Это кольца золотые

Ею сброшенных серег.


2. Электрический свет в аллее

О, не зови меня, не мучь!

Скользя бесцельно, утомленно,

Зачем у ночи вырвал луч,

Засыпав блеском, ветку клена?


Ее пьянит зеленый чад,

И дум ей жаль разоблаченных,

И слезы осени дрожат

В ее листах раззолоченных, —


А свод так сладостно дремуч,

Так миротворно слиты звенья…

И сна, и мрака, и забвенья…

О, не зови меня, не мучь!


Сентябрь

Раззолочённые, но чахлые сады

С соблазном пурпура на медленных недугах,

И солнца поздний пыл в его коротких дугах,

Невластный вылиться в душистые плоды.


И желтый шелк ковров, и грубые следы,

И понятая ложь последнего свиданья,

И парков черные, бездонные пруды,

Давно готовые для спелого страданья…


Но сердцу чудится лишь красота утрат,

Лишь упоение в завороженной силе;

И тех, которые уж лотоса вкусили,

Волнует вкрадчивый осенний аромат.


Ноябрь

Сонет

Как тускло пурпурное пламя,

Как мертвы желтые утра!

Как сеть ветвей в оконной раме

Всё та ж сегодня, что вчера…


Одна утеха, что местами

Налет белил и серебра

Мягчит пушистыми чертами

Работу тонкую пера…


В тумане солнца, как в неволе…

Скорей бы сани, сумрак, поле,

Следить круженье облаков, —


Да, упиваясь медным свистом,

В безбрежной зыбкости снегов

Скользить по линиям волнистым…


Ветер

Люблю его, когда, сердит,

Он поле ржи задернет флёром

Иль нежным лётом бороздит

Волну по розовым озерам;


Когда грозит он кораблю

И паруса свивает в жгутья;

И шум зеленый я люблю,

И облаков люблю лоскутья…


Но мне милей в глуши садов

Тот вечер теплый и игривый,

Что хлещет жгучею крапивой

По шапкам розовым дедов.


В дороге

Перестал холодный дождь,

Сизый пар по небу вьется,

Но на пятна нив и рощ

Точно блеск молочный льется.


В этом чаяньи утра́

И предчувствии мороза

Как у черного костра

Мертвы линии обоза!


Жеребячий дробный бег,

Пробы первых свистов птичьих

И кошмары снов мужичьих

Под рогожами телег.


Тошно сердцу моему

От одних намеков шума:

Всё бы молча в полутьму

Уводила думу дума.


Не сошла и тень с земли,

Уж в дыму овины тонут

И с бадьями журавли[1],

Выпрямляясь, тихо стонут.


Дед идет с сумой и бос,

Нищета заводит повесть:

О, мучительный вопрос!

Наша совесть… Наша совесть.


Бессонница ребенка

От душной копоти земли

Погасла точка огневая,

И плавно тени потекли,

Контуры странные сливая.


И знал, что спать я не могу:

Пока уста мои молились,

Те, неотвязные, в мозгу

Опять слова зашевелились.


И я лежал, а тени шли,

Наверно зная и скрывая,

Как гриб выходит из земли

И ходит стрелка часовая.


Далеко… далеко…

Когда умирает для уха

Железа мучительный гром,

Мне тихо по коже старуха

Водить начинает пером.

Перо ее так бородато,

Так плотно засело в руке…

. . . . .

Не им ли я кляксу когда-то

На розовом сделал листке?

Я помню – слеза в ней блистала,

Другая ползла по лицу:

Давно под часами усталый

Стихи выводил я отцу…

. . . . .

Но жаркая стынет подушка,

Окно начинает белеть…

Пора и в дорогу, старушка,

Под утро душна эта клеть.

Мы тронулись… Тройка плетется,

Никак не найдет колеи,

А сердце… бубенчиком бьется

Так тихо у потной шлеи…


Желание

Когда к ночи усталой рукой

Допашу я свою полосу,

Я хотел бы уйти на покой

В монастырь, но в далеком лесу,


Где бы каждому был я слуга

И творенью Господнему друг,

И чтоб сосны шумели вокруг,

А на соснах лежали снега…


А когда надо мной зазвонит

Медный зов в беспросветной ночи,

Уронить на холодный гранит

Талый воск догоревшей свечи.


Маки

Веселый день горит… Среди сомлевших трав

Все маки пятнами – как жадное бессилье,

Как губы, полные соблазна и отрав,

Как алых бабочек развернутые крылья.


Веселый день горит… Но сад и пуст и глух.

Давно покончил он с соблазнами и пиром, —

И маки сохлые, как головы старух,

Осенены с небес сияющим потиром.


Смычок и струны

Какой тяжелый, темный бред!

Как эти выси мутно-лунны!

Касаться скрипки столько лет

И не узнать при свете струны!


Кому ж нас надо? Кто зажег

Два желтых лика, два унылых…

И вдруг почувствовал смычок,

Что кто-то взял и кто-то слил их.


«О, как давно! Сквозь эту тьму

Скажи одно: ты та ли, та ли?»

И струны ластились к нему,

Звеня, но, ластясь, трепетали.


«Не правда ль, больше никогда

Мы не расстанемся? довольно?..»

И скрипка отвечала да,

Но сердцу скрипки было больно.


Смычок всё понял, он затих,

А в скрипке эхо всё держалось…

И было мукою для них,

Что людям музыкой казалось.


Но человек не погасил

До утра свеч… И струны пели…

Лишь солнце их нашло без сил

На черном бархате постели.


Одуванчики

Захлопоталась девочка

В зеленом кушаке,

Два желтые обсевочка

Сажая на песке.


Не держатся и на-поди:

Песок ли им не рад?..

А солнце уж на западе

И золотится сад.


За ручкой ручку белую

Малютка отряхнет:

«Чуть ямочку проделаю,

Ее и заметет…


Противные, упрямые!»

– Молчи, малютка дочь,

Коль неприятны ямы им,

Мы стебельки им прочь.


Вот видишь ли: всё к лучшему —

Дитя, развеселись,

По холмику зыбучему

Две звездочки зажглись.


Мохнатые, шафранные

Звездинки из цветов…

Ну вот, моя желанная,

И садик твой готов.


Отпрыгаются ноженьки,

Весь высыплется смех,

А ночь придет – у Боженьки

Постельки есть для всех…


Заснешь ты, ангел-девочка,

В пуху, на локотке…

А желтых два обсевочка

Распластаны в песке.

26 июня 1909

Куоккала


Ты опять со мной

Ты опять со мной, подруга осень,

Но сквозь сеть нагих твоих ветвей

Никогда бледней не стыла просинь,

И снегов не помню я мертвей.


Я твоих печальнее отребий

И черней твоих не видел вод,

На твоем линяло-ветхом небе

Желтых туч томит меня развод.


До конца всё видеть, цепенея…

О, как этот воздух странно нов…

Знаешь что… я думал, что больнее

Увидать пустыми тайны слов…


Будильник

Обручена рассвету

Печаль ее рулад…

Как я игрушку эту

Не слушать был бы рад…


Пусть завтра будет та же

Она, что и вчера…

Сперва хоть громче, глаже

Идет ее игра.


Но вот, уж не читая

Давно постылых нот,

Гребенка золотая

Звенит, а не поет…


Цепляясь за гвоздочки,

Весь из бессвязных фраз,

Напрасно ищет точки

Томительный рассказ,


О чьем-то недоборе

Косноязычный бред…

Докучный лепет горя

Ненаступивших лет,


Где нет ни слез разлуки,

Ни стылости небес,

Где сердце – счетчик муки,

Машинка для чудес…


И скучно разминая

Пружину полчаса,

Где прячется смешная

И лишняя Краса.

<1909>


Октябрьский миф

Мне тоскливо. Мне невмочь.

Я шаги слепого слышу:

Надо мною он всю ночь

Оступается о крышу.


И мои ль, не знаю, жгут

Сердце слезы, или это

Те, которые бегут

У слепого без ответа,


Что бегут из мутных глаз

По щекам его поблеклым

И в глухой полночный час

Растекаются по стеклам.


Бронзовый поэт

На синем куполе белеют облака,

И четко ввысь ушли кудрявые вершины,

Но пыль уж светится, а тени стали длинны,

И к сердцу призраки плывут издалека.


Не знаю, повесть ли была так коротка,

Иль я не дочитал последней половины?..

На бледном куполе погасли облака,

И ночь уже идет сквозь черные вершины…


И стали и скамья и человек на ней

В недвижном сумраке тяжеле и страшней.

Не шевелись – сейчас гвоздики засверкают,


Воздушные кусты сольются и растают,

И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнет,

С подставки на траву росистую спрыгнёт.


Картинка

Мелко, мелко, как из сита,

В тарантас дождит туман,

Бледный день встает сердито,

Не успев стряхнуть дурман.


Пуст и ровен путь мой дальний…

Лишь у черных деревень

Бесконечный всё печальней,

Словно дождь косой, плетень.


Чу… Проснулся грай вороний,

В шалаше встает пастух,

И сквозь тучи липких мух

Тяжело ступают кони.


Но узлы седых хвостов

У буланой нашей тройки,

Доски свежие мостов,

Доски черные постройки, —


Всё поплыло в хлябь и смесь,

Пересмякло, послипалось…

Ночью мне совсем не спалось,

Не попробовать ли здесь?


Да, заснешь… чтоб быть без шапки.

Вот дела… – Держи к одной! —

Глядь – замотанная в тряпки

Амазонка предо мной.


Лет семи всего – ручонки

Так и впилися в узду,

Не дают плестись клячонке,

А другая – в поводу.


Жадным взглядом проводила,

Обернувшись, экипаж

И в тумане затрусила,

Чтоб исчезнуть, как мираж.


И щемящей укоризне

Уступило забытье:

«Это – праздник для нее.

Это – утро, утро жизни».


Две любви

<С. В. ф. – Штейн>

Есть любовь, похожая на дым:

Если тесно ей – она дурманит,

Дай ей волю – и ее не станет…

Быть как дым, – но вечно молодым.


Есть любовь, похожая на тень:

Днем у ног лежит – тебе внимает,

Ночью так неслышно обнимает…

Быть как тень, но вместе ночь и день…


Сестре

<А. Н. Анненской>

Вечер. Зеленая детская

С низким ее потолком.

Скучная книга немецкая.

Няня в очках и с чулком.


Желтый, в дешевом издании,

Будто я вижу роман…

Даже прочел бы название,

Если б не этот туман.


Вы еще были Алиною,

С розовой думой в очах,

В платье с большой пелериною,

С серым платком на плечах…


В стул утопая коленами,

Взора я с вас не сводил,

Нежные, с тонкими венами,

Руки я ваши любил.


Слов непонятных течение

Было мне музыкой сфер…

Где ожидал столкновения

Ваших особенных р…


В медном подсвечнике сальная

Свечка у няни плывет…

Милое, тихо-печальное,

Всё это в сердце живет…


Среди миров

Среди миров, в мерцании светил

Одной Звезды я повторяю имя…

На страницу:
2 из 3