Полная версия
Милые люди
«Надо было забрать ключи у соседки! Так и знала, что она в мое отсутствие бегает ко мне и ест колбасу. А я-то думала, что сумасшедшая! Что маразм подступил! Нет, вот она – причина вечно пропадающей еды, переставленной посуды и черт знает чего еще эта там у меня выделывала! Ну я сейчас задам ей жару! Я ее волосенки-то жиденькие пообрываю». Анвасильевна погладила свою шапку, туго набитую скрученной седой косой. Мелкие шажки крепких ног набирали скорость. «Хорошо еще, что зрение меня не подводит. Далеко гляжу!»
Возмущение подгоняло старое тельце Анвасильевны, избивая гневом, словно хлыстом. Она ловко взобралась по лестнице. Ждать лифт не было мочи. Осторожно повернула ключ. Затаилась в прихожей. «А эту нахалку наглость будто омолодила! Вон какие шаги твердые, что-то там сгребает на кухне. Так, я сейчас тихонько подкрадусь и напугаю ее…»
– Попалась! – Старуха запрыгнула в комнату, словно черт из табакерки. Подняла руки вверх, глаза выпучила да так и застыла. За столом сидел мужик в маске.
– Помогите! – просипела она.
– Которая кусалась, – ответил ей обладатель южного говора.
Анвасильевна сидела связанная в собственном шкафу и проклинала Мариванну.
– Эта сука Мариванна, если б не она, уж я б догадалась милицию вызвать!
Плевать или наплевать?
Мужчина заселился в гостиницу. Ростов-на-Дону не Париж, но всякая смена обстановки нравилась Сергею Владимировичу. В Москве, с брошюр, загородный отель хвастался европейским комфортом. Но в Ростове стыдливо прикрывал торчащую то тут, то там советскую плоть легковесными нашлепками капитализма. Наименования номеров, блюд и услуг конфликтовали с предметами. В «роскошном, но уютном спа “Турмалин”» – потрескавшаяся плитка, за «изысканным десертом “Экзерсис”» скрывались банальные булочки, а в «комфортабельные сьюты “Весталия”» нет-нет да и заглядывали тараканы.
Сергей Владимирович приехал из столицы за рулем, измотался и измочалился. Первым делом он позвонил в обслуживание номеров, чтобы заказать бутылку водки и что-нибудь покушать. Уже через десять минут молодые ребята принесли ему добротный кусок мяса с картофельным пюре и запотевший графин. Номер Сергея Владимировича был тесным, но официанты проворно разместили яства на широком подоконнике, расстелили белоснежную салфетку на коротких бедрах посетителя, только что не мясо пожевали. Без запинки и не без юмора ответили на вопросы, настроили кондиционер и, слегка поклонившись, ушли. Они явно хотели угодить, но не ставили этим желанием в неловкое положение. Выходило естественно.
Ныл летний вечер. И кому не захочется выкурить сигаретку-другую на балкончике после пары рюмок и вкусного ужина? Хорошо! Но что-то меленько царапало душу.
Когда молодые люди собрались уходить, Сергей Владимирович сунул им сто рублей – все, что было в кармане.
Вот оно!
«Такие ребята молодцы, все принесли вовремя, вежливые, чистенькие, улыбались, а я с чаевыми продешевил. Ну что им сто рублей на двоих? Надо было дать больше!» – Владимирович стукнул кулаком по перилам балкона, куда он все-таки вышел, но пока не закурил. Влажные, слегка навыкате глаза смотрели вдаль, в лесную чащу, в поисках сочувствия. Погоды стояли уютные, и дождь с грозой не спешили разразиться, чтобы аккомпанировать затруднению героя. Боли от удара он не почувствовал, ладонь не разжал, но перехватил ее снизу левой рукой.
«Отель полупустой даже летом, я, может, вообще последний, кто закажет еду в эти выходные. Как нехорошо получилось! Сам ведь когда-то подрабатывал официантом. Ах, это лето девяносто пятого и Нинка в красном купальнике… – Даже Нинкино загорелое тело не изменило вектор тяжелой мысли Сергея Владимировича. – Они точно расстроились, а может, и возненавидели меня. Да точно возненавидели! Насмехаются над старым козлом и уже наверняка придумали противное прозвище».
Сергея Владимировича передернуло. Не любил он, когда не любили его. Все загундело внутри, заворочалось. Что делать?
Он попытался отвлечься чтением. Книга лежала на столе – видимо, кто-то забыл (или намеренно оставил?) в номере, причем этот кто-то явно был шибко умным: не каждый станет читать Катулла[7]. Сергей Владимирович не был знаком с автором. Открыл наугад. Прочитал первую попавшуюся на глаза строчку: «А вот челнок, вы, иностранцы, видите…»[8] Книга захлопнулась. Телевизора не было. Интернета тоже.
Сергей Владимирович позвонил приятелю из Ростова и узнал, сколько принято тут оставлять на чай. Вдруг по местным меркам сто рублей – очень даже? Ну пусть не очень, но не позор? Только расстроился.
Он стал вновь корить себя за непредусмотрительность. Ведь мог бы подумать о такой мелочишке заранее, а не позориться ста рублями. Вот если б парни не были так предупредительны, он доел бы ужин, чуток напился и лег спать. Но чужая вежливость всегда налагает обязательства.
Так маялся московский гость, пока не решился: «Надо заказать десерт и дать чаевые как надо». Да и сладкое он любил. Настроение резко поднялось, он снова вышел на балкон и все-таки закурил. Сергей Владимирович улыбался собственной находчивости. Наслаждение было полным.
Антон и Костя дружили недавно, но крепко. Подрабатывать официантами летом тоже решили вместе.
В то воскресенье они очень обрадовались позднему заказу еды в номер. Им как раз не хватало совсем немного, чтобы сводить подружек в кино и чувствовать себя не стесненными в средствах. Сергей Владимирович показался им солидным и щедрым. Молодые, они изначально всех оценивали положительно, пока люди не доказывали обратное.
Антон и Костя старались. Принесли все вовремя, даже не доиграв партию в дурачка. Не забыли употребить волшебные слова. Они ждали чаевых, а сто рублей ждали их.
Парни хором проартикулировали губами «мудак», как только за ними закрылась дверь. Решили, что мужик – полное говно, а девчонкам надо позвонить и перенести кино на завтра. Они вернулись к партии дурачка, махнув по рюмке огненной воды. Через пятнадцать минут их смена заканчивалась.
А через десять минут Сергей Владимирович заказал десерт – блинчики со сгущенкой. Пока их готовили, друзья думали, как насолить жадному мужику.
Получив блюдо, они шли по еле освещенной дорожке к корпусу, где жил Сергей Владимирович, и смаковали предстоящую месть. На крыльце корпуса они сняли с тарелки прозрачную пленку, аккуратно развернули блинчик и смачно плюнули в начинку. Затем, закатав обратно блин, с чувством выполненного долга и восполненного достоинства, отправились обслуживать клиента.
Он с нетерпением их ждал. Заранее достал купюру из кошелька и положил в карман. Мужчина с удовольствием и облегчением отметил, что юнцы снова вежливо улыбались, несмотря на сто рублей.
Друзья еле сдерживали смех, когда Сергей Владимирович протянул им пятьсот рублей, тепло посмотрел в четыре глаза и пожелал спокойной ночи.
Парни молча спускались по лестнице. И только на улице Антон спросил:
– Может, рассказать мужику про плевок или принести новое блюдо? Ну, что-нибудь наврать.
– Мужик вряд ли оценит нашу честность, а без работы до конца лета с девчонками в кино особо не походишь, – мудро помыслил Костя.
– Но это же так просто, – спустя минут пять опять настаивал Антон. – Скажем, что блюдо перепутали, что блинчики эти с мясом и их очень ждут в другом номере.
Но Костя заметил, что повариха-сволочь заставит платить по счету их, а блины как раз пятьсот рублей в меню и стоят.
– Ну как же тебе не противно?
– Да противно, просто ничего уже не поделать.
Антону кино не доставило никакого удовольствия. Он думал о том, что был бы счастливее, доигрывая партию в дурачка под водочку с другом, чем сейчас, с обалденной девушкой, которая в темноте жмется к его плечу. Костя верил, что из всякого опыта можно сделать конфетку, и после фильма пересказал с забавными прикрасами и неотразимой жестикуляцией историю девчонкам. Они хохотали до слез. Но хотя он и смеялся с ними, ему тоже не было весело.
А Сергей Владимирович съел десерт и лег спать. Ничто его не тревожило.
Где я страдал, где я любил
«Жизнь все расставит на свои места», – говорила тебе мама. А ты каждый вечер рыдала в подушку. Ты кусала ее и издавала странный звук, смесь гудка и воя. Подушка не давала ему стать громким, возвращая внутренностям истошный вопль. Он растворялся где-то в желудке, и становилось чуть легче. На наволочке оставался мокрый овал. Я почему-то запомнила твой способ бороться с болью, и в жизни, к сожалению, он мне пригодился.
Тебя бросил Петя. Шесть недель гладил по голове, называл «моя девочка» и дарил шоколадки, а потом ушел к раскрашенной кукле из сказки. К дуре этой, на Белоснежку похожей. Тогда мы ненавидели всех брюнеток.
Если б не Петька, а Васька или Савка ушел от тебя, было бы не плохо, а неприятно, ты уверяла. А Петька как кусок сердца, ты уверяла. Только с ним тебе было всегда весело, всегда интересно, всегда! В жизни так только раз бывает, ты уверяла. А я верила, представляешь? Даже о такой же любви мечтала. Чтоб никак от нее не избавиться. «Дура, иди домашнее задание лучше сделай!» – говорила мама. А ты отвечала, что не можешь. Она хлестала тебя мокрым полотенцем, улыбалась и обзывала дурой. Ты начинала отбиваться, немного ее ненавидеть, и становилось легче.
Когда на работе меня обвинили в краже платков, я пришла к твоей маме и попросила и меня отхлестать. Она, конечно, с удовольствием, но ненавидеть ее, даже немного, мне не удавалось. Поэтому больше я ни о чем таком не просила.
Ты печально смотрела из-за угла, до сих пор помню ваш обшарпанный деревянный кухонный угол с красной обшивкой. Я часто жалела тебя, но тогда впервые мне вдруг стал противен этот твой грустный, равнодушный к моему горю взгляд, эгоистичный взгляд страдалицы из любви к страданию.
Даже в тот вечер ты заставила меня выслушать какую-то нелепую историю о том, как ты столкнулась с ним в булочной. Я ненавидела Петьку. Казалось, ненавидела так же сильно, как тебе казалось, ты его любила. Теперь-то, конечно, нам не восемнадцать лет…
– Ну ты разошлась! Чаю подлить?
– Ну а как же? Вот эти твои слова: «А когда-то ведь я по нему с ума сходила»… Ты не сходила с ума, ты просрала наши лучшие годы, точнее год, тот самый год! Когда надо было целоваться и улыбаться так, чтобы мышцы лица уставали.
– Не преувеличивай!
– Я? Кто за этим Петькой несчастным следил и встречи подстраивал? А по вечерам кусала подушку и дралась с мамой я? Кто не ел и гулять со мной не ходил, даже когда мне хотелось-хотелось? Кто был способен радоваться не больше часа, а потом видел какую-нибудь нелепицу, вроде цветов, которые он тебе как-то подарил, – а ромашки в деревне летом немудрено увидеть – или прическу такую же у другого парня, и выпадал? Все, уходил от меня прочь? Подруг осталось у тебя только две, а ведь ты была самая популярная на первом курсе! Только я и Анька могли любить тебя, несмотря на этот постоянный треп о Пете, его глазах и невероятном шарме. Аня была тоже невзаимно влюблена, вам было что обсудить, а я просто люблю тебя.
– Не повезло.
– Ну ладно, зато тебе повезло! – женщина расхохоталась.
Подруге смех не понравился. Две женщины сидели на кухне в огромном загородном доме.
– Не говори, а что могла натворить тогда… Я, когда дверь открыла, сразу не узнала. Сантехника ждала, а не несчастную любовь всей жизни. Его на кухню отвела, кран показала, и тут меня пронзило. Взгляд, знаешь, у него все тот же. Я не поверила! И первая мысль, представляешь: надо будет тебе позвонить и рассказать. Он выглядит уже стариком, а ведь наш ровесник. Половина зубов – золотые, другой половины нет. И сижу вот на твоем месте, смотрю на него и думаю: а что бы было, если б он меня не бросил? Жили бы мы сейчас в этом красивом доме или я была бы женой сантехника?
– Прямо риторика Мишель Обамы[9]. Старое желание не вспыхнуло, значит?
– Тогда за одно прикосновение готова была жизнь отдать, теперь приближаться-то не захотелось.
– Он тебя узнал?
– Не думаю…
– Расстроилась?
– Обрадовалась!
– Права была твоя мама.
Навсегда твой
В вагон зашли молодые люди. Он и она. Рожи счастливые, над чем-то смеются. Присели. Ручки сложили клином на коленках, губки куриной жопкой. Переглянулись шальными глазами и опять давай ржать.
Парень страшненький такой, но с искоркой. Волосы кудрявые, глаза собачьи, нос мясистый, зубы кривые. Он смеялся, раскрыв рот до предела. Казалось, что еще немного – и челюсть выскочит. Но смех его был не совсем искренен. Когда девушка жмурилась от удовольствия, он за ней подсматривал, а хохотал скорее по инерции.
Она же была по-настоящему привлекательна, еще больше от того, что не стеснялась компании неказистого парня, а очевидно ею, этой компанией, наслаждалась.
Я сидел напротив. Мне стало интересно, над чем они смеются. На то было две причины. Во-первых, красивая девушка. Во-вторых, мне отчего-то всегда надо знать, над чем смеются другие. Вдруг надо мной? Но они, черти, не произнесли и слова, а только смеялись и смеялись. Умолкали, переглядывались – и по новой. Точнее, по старой.
Сидели тесно, народу много. Я стал воображать.
Брат и сестра, двоюродные. Или нет, старые приятели? Бывшие одноклассники? Члены книжного клуба? Будь между ними что-то большее, парень наверняка бы это продемонстрировал. В неравных парах так всегда: менее выигрышный партнер постоянно цепляется за предмет своего обожания. То руку положит на колено, то обнимет, то чмокнет невзначай, как бы говоря окружающим: да, в это сложно поверить, но сокровище мое, не тронь! Правда, в глазах парня не было никакой опаски или агрессии.
Они повторяли какой-то свой жест. Стоило парню пальчиком потрясти, как их тела завоевывал приступ мелкой дрожи перед очередным взрывом смеха. Так проехали одну остановку, и не успел я придумать, сколько лет они знакомы, когда поженятся и каких детей нарожают, как мне пришлось остановиться.
Девушка встала.
– Мне выходить.
Парень расстроился:
– Скажи хоть, как тебя зовут?
Девушка глянула куда-то мимо. Парень повторил их таинственный жест, видимо, в надежде напомнить ей о тех славных минутах смеха, которые – вот же, только что – они пережили. Но жест вышел жалким. Девушка улыбнулась в последний раз и вышла из вагона.
А я вспомнил, как много лет назад почти так же, случайно, познакомился с женой на улице. Я поскользнулся на льду, упал и скатился с горки пузом кверху. Еще незнакомая мне «уже двадцать лет как Таня» бесстыже рассмеялась. Пораженный ее наглостью и очарованием, я вновь и вновь падал, скользил с пригорка и на боку, и задом, и сложив руки крестом на груди, и вытянув их вдоль туловища, и на корточках, и коленях, и четвереньках, и еще бог знает как. Конечно, в какой-то момент аттракцион ей наскучил, и она удалилась вот так же гордо, не назвав имени.
Правда я, презрев собственное уродство, все же пошел за ней и настоял на том, что провожу до дома.
– Растяпа, – шепнул я про себя, хотя хотелось в оттопыренное ухо парня.
Я вышел на той же остановке в приподнятом духе. Позвонила Таня:
– На этих выходных дети у тебя или у меня?
– У меня. Но ты, если хочешь, присоединяйся.
– Нет, я на свидание, Сереж. Сережа!
– Что?
– И спасибо, что поменял колеса. Как хорошо, что ты остался навсегда мой лучший друг.
Последний сон Мелинды
Старуха сидела в центре огромной террасы совершенно одна. Поблекшая плитка щурилась на солнце, ей подмигивали слегка выцветшие растения. Не отставали колонны с облупившейся краской. Кресло заунывно скрипело. Предметам и женщине отвечало море. Оно в неспешном ритме встречалось и расставалось со скалами, чьи голые бока были равнодушны ко всему вокруг. Они были выше улыбок. Впрочем, их безразличие ни капли не волновало редкие танцующие травинки и старуху. Она встала с кресла, разложила плед, сняла шляпу и показала скалам язык. Ей нравилось проделывать что-нибудь эдакое, пока никто не видит, а потом смеяться наедине с собой.
Этот плед был ее кроватью и обеденным столом. Так она платила за грехи молодости.
Ее первым грехом был торт. Шоколадный. И он того стоил. В этой главе она бы не поправила ни буквы.
Мелинда росла в строгости, но не какой-нибудь там религиозной, а самой настоящей, телесной строгости. Ее мать настрадалась в детстве, поэтому своих взрастила в лучших условиях – на природе. Они ели только фермерское, гуляли по четыре часа в день, обязательные физические упражнения – несколько раз в неделю. Прием пищи и сон строго по расписанию. И ничто не могло этому помешать. «Где же они жили, в лесу, что ли?» – спросишь ты. Так и было. Они жили в лесу.
Но как же в лес пробрался шоколадный торт?
Мать не была глупа. Она понимала, что здоровому телу все же придется на какой-то период обмакнуться в нездоровую городскую среду. И проводила тренировки. Выезжали в ближайшие городки. Мать подводила детей к витринам кондитерских, выискивала самого неприглядного посетителя и неистово тыкала в него пальцем. «Вот что бывает от сладкого!» – говорила она тихо, словно шипела. И плевалась, и мелкие брызги слюны на стекле марали привлекательную вывеску.
На обратном пути ее верхняя губа тряслась на ухабах под подозрительным слоем белой пудры.
Они повстречались в общаге. В лесу институтов не было, и Мелинда поступила. Мама справедливо считала, что главное она заложила, а дальше пусть сами.
Он стоял посреди кухни: одинокий, доступный, привлекательный, чужой. Мелинде стало любопытно. Она села, сложив руки по-ученически, и посмотрела ему в глаза, в розочки кремовые. Запах. Наклонилась ближе. И никакого отвращения, никаких пальцев матери, несмотря на годы тренировки. Отлично понимая, как бескультурно поступает, Мелинда ткнула пальцем в торт, потом в рот, потом в торт, потом в рот, пока торта не стало.
Торт запустил серию других грехов. Во-первых, она взяла чужое. Во-вторых, она соврала, что не видела никакого торта и вообще не знает, как выглядит «эдакая гадость».
Отношения с соседками были подпорчены, но ее это мало волновало. Мелинда повторила страдания матери, несмотря на здоровый зачин. Восторг от шоколадного торта хотелось продлевать бесконечно. И она продлевала. Блевала и продлевала – желудок-то не резиновый.
К середине жизни она так и не пришла к истине золотой середины, приняв ее лишь умом, но не телом, не сердцем. Потому и пледом наказали, и с террасы не выпускали, и ставни закрывали, и окна занавешивали, чтобы не видеть. Но поделать нельзя ничего. Старуха была там, на воздухе, вовне, и никуда не девалась. Она улыбалась скалам.
Был ведь и другой грех. Федерико. Он тоже стоял посреди комнаты – одинокий, доступный, привлекательный, чужой. И точно так же она его попробовала, пока не съела целиком. Вот до самой последней бисквитной крошечки.
И глаза у него были как розочки кремовые. То есть масляные. Сладострастник. А Мелинда, черствая и поджарая, как корочка хлеба, Мелинда, запросто села напротив за стол, сложила руки по-ученически и объявила:
– Вы мне нравитесь.
И никакого отвращения. Секс. Не прямо на вечеринке, конечно.
Опять она взяла чужое. Федерико, хоть бы и сладострастник, а ходил уже в женихах.
Мелинда все время врала и упрямничала, что нисколечко его не любит. Да, понравился, но вообще-то нравятся ей многие. Этим она его до исступления доводила. И сексом. «Эдакая гадость».
Отношения с соседками тогда и вовсе испортились. Ведь они были подруги невесты Федерикиной. Но Мелинду это мало волновало. Он открыл ей новое блаженство, и ей хотелось продлевать его вечно.
К середине жизни она мужчину замочалила, замучила, заездила до полного исчезновения. Сладострастник проклятый. Не выдержал, умер на полпути, весь кончился.
Бежать-то он пытался не раз. Но возвращался, признавался в грязных изменах и тряпкой в ногах валялся, пузырчатыми соплями растекался, в окошки высовывался.
Она поджимала рот, отводила глаза, а внутри гоготала. Потому что опять победила. Потому что кайф вернулся. А что грязное без нее было – из сердца выметала. Покаялся – значит, не было.
Он убегал от холода ее, от взгляда сурового, от понимания, что плюнет – он не только высунется, но и прыгнет вниз.
И знала, что мучит, что тут сплошное физическое, да и плюнет, пожалуй, когда-нибудь. А он раз – и кончился. Неожиданно. А винили зачем-то ее.
Да те грехи-грешочки волновали живущих в белом доме с террасой для полноты чувства, в довесок. Конкретно ненавидели ее за третий грех.
О, это был самый страшный, самый настоящий грех, противозаконный в буквальном смысле. Героин.
Она так и помнит, как он сказал: «Надо в этой жизни все попробовать». Тот, второй, после Федерико.
Старуха на пледе перевернулась на живот, подперла подбородок руками. Расхохоталась. Девочкой думала, что эдакая гадость никогда ее не соблазнит. Она боится уколов! Чтобы так унизить свое тело: ни одно удовольствие того не стоит.
Было красиво. Красный бархатный диван, она – зрелая, но привлекательная, белая нога с гладкой кожей из разреза платья. А на фоне – окна во всю стену, на фоне – огни, на фоне – джаз.
Он полз по ней, как змея, сильными руками, от которых она была без ума. Загорелые, со взбухшими венами, на ее белой ноге. Она и не помнила, как он уколол, как затягивал жгут на тонкой лодыжке. А кайф – кайф она помнила хорошо. Ни торт, ни Федерико и рядом не стояли. И рука загорелая померкла.
Старуха обернулась: рассыпался белый дом с верандой, и внуки на лошадках, и дети за закрытыми окнами. Летит нога в красных шортиках и гольфике, летит яблочный пирог, летит кресло с пятном от томатного сока, летит деревяшка, на которой отмечали рост. Все в дыму, крошке. Будто на гриб-дождевик[10] наступили. Сама наступила.
Ничего не будет.
На шее затянули веревку и потащили вниз со скалы, били о камни, не дали мечтать, выбивали нелепые фантазии, как пыль из ковра. Героин – не Мелинда, измен не терпел. В самом низу швырнули в море, шамкающий рот заглотил соленую воду, легкие загорелись.
Но и это все неправда. До старости Мелинда не доживет. Она умрет сегодня ночью. От кайфа и за грехи. За закрытыми ставнями ей не простят, что она не позволила им быть.
Со знанием сознания
Семен грабил. Он срывал сумки, разбивал стекла, швырял людей, любил унижать. Страсти или искусства карманника в нем не обнаружилось: не хватало ни таланта, ни известного обаяния. Но, самое главное, Семену был важен процесс, а не результат. Не остаться незамеченным! Жертва должна понимать происходящее, делать пуганые глаза, демонстрировать беззащитность и панику. Он, словно хулиган в детском саду, был рад толкаться и пихаться.
Семен раскусил кайф грабежа в старших классах и решил, что высшее образование ему незачем. По меркам быдла из спального района зарабатывал он шикарно. Понимал, кому сбыть награбленное, и другие знания его не прельщали.
Однако была некая странность, противоречие в его простецкой нахальной натуре. Перед тем как совершить преступление, хотелось своеобразно настроиться. Разглядеть в жертве зло, омерзить и осудить ее так, что и грабеж вроде как благословлен свыше, ведь будущий пострадавший – сам порядочная тварь. Оправдываться стыдно, и он никому о необходимости уничижительных фантазий не рассказывал. Упивался ими в одиночку. Как инструмент не заиграет без настройки, так и Семен не ограбит без мысленного проигрыша из грубых фраз. Чаще всего обвинялись женщины, и обвинялись в праздности.
– Безмозглая идиотка. Богатая дочурка. Все на халяву досталось. Ни дня не работала. Постелью взяла…
Так он обычно себя заводил, прибавляя по вкусу обильную матерщину.
В тот день он не собирался «работать». Выходной, солнце печет сюрпризом, Семен в духе, Семен на пути в палатку за пивом. На глаза ему попалась Элечка. Дорогое пальто, шикарная машина… Привычное чувство взвилось, воображение радостно спустили с цепи.
Элечка была, можно сказать, нищая, если сравнить с Семеном. Она существовала с матерью-алкоголицей в комнатке за МКАДом. Вопрос денег был вопросом не лишних колготок, а скорее еды, поэтому со школы она работала. Элечка выживала трудом и чудом, но в институт поступила. Тянуться вверх помогало благополучное раннее детство. Лет до трех о ней заботились, хорошо кормили, даже закаляли и книжки читали. Потом папа умер, а мама спивалась – но не вдруг, а потихонечку, потому и до школы какое-никакое воспитание и крохи ласки Эле перепадали. Фундамент заложили хороший, мораль не искривлена, и Эля стремилась не к чекушке и посиделкам в подъезде, а к теплу человеческому и знаниям букварным. Аккуратно берегла надежду на лучшее будущее, ведь без нее проще лечь и сдохнуть.
И Элечке солнце светило сюрпризом в тот день. По выходным она мыла чужие вещи: полы, посуду, белье, ванны.
В тот день дверь ей открыла женщина с надутым от слез лицом. Элечка привыкла в таких случаях надевать шапку-невидимку. Ей нравилось чудо устранения, будто кто-то иной оттирает грязь. При ней не смущались ссориться, драться, хамить, переедать. Но был в той незнакомой женщине страшный надрыв – Элечка быстро и безошибочно его узнала – и не осмелилась ничего надевать. Хозяйка не фыркнула, отозвалась, только завыла и стала мелко трястись в худеньких руках Эли. Женщина приняла сочувствие с благодарностью отчаянно искренней, поэтому Элечка стала действовать: нашла чай, заварила, капнула туда коньяку, набрала Лиде ванну, выслушала. Ни смертей, ни болезней.