Полная версия
Амур. Лицом к лицу. Дорога в 1000 ли
6 июня атакованы несколько станций и разъездов строящейся Порт-Артурской линии; Охранная стража под командованием полковника Мищенко сумела отбить нападение.
7 июня боксёры начали артиллерийский обстрел Посольского квартала в Пекине, где укрылись все дипломаты с семьями и китайские христиане; погиб германский посол фон Кеттелер…
И всюду зверства, ужасающие даже видавших виды англичан, которые сами на чудовищные выдумки горазды. Как будто злые духи вырвались из подземелий и вселились в ещё недавно мирных людей. Боксёры режут женщин и детей, отрубают головы, выставляя их напоказ. И фотографируют свои злодеяния, будто хвастаются ими. А может, и верно – хвастаются?!
Константин Николаевич грустно усмехнулся: и при таких событиях правительство в Петербурге и руководство КВЖД в Сунгари делают вид, что всё нормально. Слепцы! Ах, какие же наверху у нас слепцы! И ходят слухи, что Куропаткин мечтает завоевать Китай! Кто его только ни завоёвывал – те же монголы, маньчжуры – Китай всех перемалывал и подминал под себя. Китаю незачем торопиться: у кого впереди – вечность, того не пугает сломанное в дороге колесо.
3
Вдовствующая Великая императрица Цыси ещё раз осмотрела себя в ростовом венецианском зеркале – всё ли в порядке с нарядом – и осталась довольна. У неё уже было более трёхсот платьев, накидок и жилеток – на каждый день года, все они хранились в отдельных коробках с соответствующими наборами украшений и аксессуаров, но ей хотелось новых и обязательно таких, каких нет ни у кого. Откуда у неё взялась такая тяга, причём с детских лет, – точно сказать не могла, хотя догадывалась. В семилетнем возрасте отец рассказал ей, будто русская императрица Елизавета имела полторы тысячи платьев.
– Зачем ей столько?! – поразилась девочка. Тогда её звали Син, что означало Удача. Она действительно из шестерых детей была самым удачным ребёнком – здоровым, подвижным, любознательным, и главное – очень умным.
Её семья была небогатой, но из старинного маньчжурского клана Нара; отец, его имя Хуэйчжэн, служил начальником отдела в министерстве по делам государственных служащих. Он рано заметил ум старшей дочери и очень любил беседовать с ней по вечерам после службы. Темы бесед были самые разные: и домашние, бытовые, и исторические – о том, как небольшое племя маньчжуров завоевало огромный Китай, и политические – об устройстве Цинской империи. Отец восхищался умением дочери красиво вышивать и делать выкройки одежды для всей семьи, а больше того – её расчётливой сообразительностью в ведении их скромного семейного хозяйства. Из слуг у них была лишь кухарка, а жена занималась младшими детьми. Поэтому Хуэйчжэн ничуть не удивился вопросу о платьях русской императрицы.
– Я думаю, она хотела быть неповторимой, – подумав, ответил он дочери.
– Но ведь сколько надо делать выкроек! Ей же некогда было заниматься государственными делами!
– Вряд ли она сама занималась выкройками, и платья ей шили самые знаменитые мастера. Она же была императрицей!
– Если бы я была императрицей, всё равно сама занималась бы своими нарядами. Это же так интересно – делать красиво!
Через девять лет ей предстояло явиться на смотр наложниц для императора и на какое-то мгновение привлечь внимание повелителя Поднебесной, тем самым определив свою судьбу: её записали в наложницы шестого, самого низкого, разряда под именем Лань, что означало Магнолия или Орхидея. Однако самое удивительное, что это одномоментное внимание определило дальнейшую судьбу всей империи.
Воистину дорога длиной в тысячу ли начинается с первого шага.
Цыси осталась довольна нарядом, но не рассталась с зеркалом – продолжала вглядываться в себя и беседовать с отцом. Он оставался рядом с ней все эти бесконечные сорок лет – время её власти.
– Папа, я красивая?
– Для меня – да, самая красивая. Но люди оценивают не твою красоту, а твои поступки.
– Разве я делала не то, что нужно? Ведь все мои поступки – ради величия Китая, ради того, чтобы он стал наравне с Европой и Америкой, наравне с Японией. Она же смогла с помощью Англии вырваться из Средневековья, стать современной державой. Почему у меня не получается?
– Подумай сама. Ты же умная! Вот сейчас ты собралась на заседание Верховного совета – что ты хочешь предложить? О чём ты думаешь?
– К сожалению, я думаю о предателях.
– Почему?! – искренне удивился отец.
– Потому что меня всегда предавали те, кому я доверяла.
– А только такие и предают. Другие – те, кому ты не доверяешь или до кого тебе вообще нет дела, – они тебе ничем не обязаны и просто действуют в своих интересах. И не их вина, если ваши интересы не совпадают. А кто тебя предавал?
– Ну ты же знаешь, я с тобой много раз делилась. Первый раз – Цыань и принцы Гун и Цунь, когда по их приказу казнили моего любимого евнуха Крошку Аня.
– Ты слишком ему потакала, он повёл себя недостойно и поставил под удар твою репутацию.
– Да, это так, но они действовали тайком, за моей спиной! И так жестоко!
– А ты бы согласилась с их решением?
– Нет, конечно!
– В том-то и дело. Ты влюбилась и потеряла контроль над собой.
– В конце-то концов я – женщина!
– Ошибаешься. Чтобы быть женщиной на вершине власти, эта власть должна быть абсолютной.
– Как у Екатерины Великой? – усмехнулась Цыси.
– Да. Все русские императрицы имели абсолютную власть и могли позволить себе быть женщинами. А у тебя слишком много ограничений. Одно из них проявилось в виде казни Крошки Аня. И скажи спасибо Цыань и Гуну: они тебя вернули на твое место.
– Моё место?!
– Да, место безупречного повелителя.
Цыси впервые подумала о случившемся тогда, в далёком – тридцать лет назад! – году, событии с позиции безупречного повелителя, и ей вдруг стало стыдно за своё недоверие к самым, пожалуй, надёжным единомышленникам. Которые были рядом, с первых шагов на длинном пути преображения Китая.
Наложница Лань, возможно, осталась бы на уровне шестого разряда, если бы не императрица Чжэнь, которой она помогла, когда та случайно оступилась и едва не сломала ногу. Чжэнь уговорила императора поднять Лань на разряд выше, а потом и вовсе оказала неоценимую услугу: она сама не могла рожать и предложила мужу Лань вместо себя.
25 апреля 1856 года наложница родила сына, которого назвали Цзайчунем. Император Сяньфэн был безмерно рад появлению наследника и лично написал по этому поводу специальный указ красными чернилами. Благодаря этому Лань получила почётное имя И, превратившись во вторую по разряду женщину после императрицы. Хотя по-прежнему оставалась наложницей.
Вспомнив это переломное в её жизни событие, Цыси горько усмехнулась. Злые языки, которых в Запретном городе, как назывался комплекс императорских дворцов в Пекине, всегда хватало, пытались приписать ей хитрую уловку: мол, ради власти она украла новорожденного ребёнка у другой наложницы, а саму мать убила. Как будто под неусыпным оком многочисленных евнухов можно было изобразить фальшивую беременность, а затем и роды.
Цзайчуня осыпали драгоценными подарками, император в сыне души не чаял. Ему наняли специальную кормилицу, а Цыси запретили кормить сына грудью.
Официальной матерью Цзайчуня считалась императрица Чжэнь, и она относилась к мальчику с любовью и нежностью, как настоящая мать, ничуть не ущемляя материнские права И. Так что у наследника были как бы две любящие мамы, хотя он почему-то проявлял бо́льшую привязанность к императрице. И ревновала, однако ни единым словом не выдавала свои чувства, так как отлично понимала, чем для неё может обернуться даже случайный взгляд.
Между тем она понемногу, казалось бы, по мелочам прибирала к рукам власть в Запретном городе. Император стал прислушиваться к её советам – пока что только в повседневной жизни, в государственных делах И имела свои взгляды, о которых предпочитала помалкивать. У императора обострились отношения с иностранцами – с англичанами и французами. Сяньфэн последовательно придерживался политики закрытых дверей, завещанной ему отцом, императором Даогуаном. Для торговли с иностранцами был открыт один лишь порт Кантон, но им, главным образом англичанам, этого было мало, и они развязали Вторую опиумную войну, в которой империя терпела поражение за поражением. И считала, что Китай должен развиваться по европейскому пути, что политика Сяньфэна губительна для империи; она надеялась, что её сын, став императором, пойдёт по этому пути.
Войска интервентов подступили к Пекину, и Сяньфэн бежал на север, за Великую китайскую стену, – там находился охотничий домик, по размерам превышающий Юаньминъюань, Старый Летний дворец, резиденцию императора, которую сожгли интервенты. Мысли И были охвачены одним: что и как нужно сделать, чтобы её сын Цзайчунь стал единовластным императором Китая. Судя по тому, что Сяньфэна в домик сопроводили восемь высших советников, которые все последние месяцы подсказывали императору поступки, вредившие империи больше, чем грабительские действия интервентов, И полагала, что они станут членами Совета регентов при малолетнем императоре. Они костьми лягут, но не допустят её к власти, а потому стала готовить переворот. Для этого нужен был прочный союз с будущей вдовствующей императрицей Чжэнь и такой же официальный титул, как у неё. Нашлись ещё два влиятельных союзника – братья умирающего императора, великие князья Гун и Цунь. Гун был ровесником И, но успел проявить себя в государственных делах. По поручению царственного брата он убедил интервентов вывести их войска из Пекина в обмен на договор об открытии ещё нескольких портов.
Гун и Цунь не были ярыми поклонниками европеизации Китая, но они жаждали изменений и поддержали И. Императрицу Чжэнь И увлекла идеей, что та войдёт в историю как созидательница нового Китая – она разглядела в тихой, скромной женщине честолюбие и тщеславие.
Сяньфэн умер, не успев вернуться в Пекин. По дворцовым протоколам И по-прежнему числилась наложницей и в описании погребальной церемонии не была даже упомянута. Она была оскорблена, но виду не показала. Переворот требовал не чувств, а действий, однако для действий ей нужен был такой же статус, как и у Чжэнь, которую объявили вдовствующей императрицей.
– А ты знаешь, – сказала Чжэнь, – двести лет назад, когда императором стал Канси, сын наложницы, то его матери был присвоен титул вдовствующей императрицы. Считай, что это – прецедент, и мы предъявим его Совету регентов.
Совет не смог возразить, и в империи стало сразу две августейших дамы. Тогда же они приняли новые имена: Чжэнь назвалась Цыань, а бывшая наложница И – Цыси[3].
Переворот произошёл столь стремительно и почти бескровно (были всего-то казнены три человека), что во всём мире поняли, насколько тщательно он был подготовлен. На смену закрытым дверям пришла политика открытых дверей, но сколько на этом пути оказалось ям и рытвин!..
Цыси очнулась от воспоминаний, по-прежнему стоя перед зеркалом. Да и прошло-то всего несколько минут.
– Ты так и не ответила, что хочешь предложить Верховному совету, – напомнил о себе отец.
– Я предложу ему свернуть с европейского пути и опереться на мятежников. Без них мы с иностранцами не справимся.
– Ты с ума сошла! Они же только и мечтают, как бы сбросить маньчжурское иго.
– Иго… иго… Русские назвали игом власть Чингизидов над Русью, а сами за это время объединились и окрепли настолько, что сбросили иго. Сколько длилась эта власть?
– Двести пятьдесят семь лет.
– А сколько правит в Китае наша династия Айсингьоро? От захвата Пекина до сего времени?
Цыси быстро прикинула в уме и тихо ахнула: те же двести пятьдесят семь! Неужели конец?! Неужели её правление – последние шаги империи?!
– Не поддавайся мистике, – сказал отец. – Где русские и где маньчжуры.
Ну нет! Она ещё поборется. И с интервентами покончит, и боксёров приструнит… Так! Чего-то в наряде не хватает. А-а, конечно же, талисмана! Цыси пристегнула на грудь связку жемчужных снизок. Вот теперь – всё, теперь она – настоящая Цыси!
4
Ключ скрежетнул в замке, звякнула дужка и отодвинулся засов. И вслед за тем зычный голос дежурного полицейского гулко прокатился по пустому коридору:
– Саяпин, Паршин, Черных, на выход!
Казаки вышли из сумеречной и душной камеры в остывающий вечер. Солнце садилось за Соборной улицей, его раскалённое тело, будто не желая уходить, зацепилось краями за колокольню и главный храмовый купол Кладбищенской церкви во имя Вознесения Господня и темнело прямо на глазах. Илька Паршин перекрестился на него.
Пашка ткнул Ивана кулаком в плечо:
– Заглянем в пивнушку?
– Не-а, – отмахнулся Иван. – У меня – дела.
– Знаю я твои дела с косыгой. Хватит с ней вошкаться! Как мокрец к тебе присосалась.
– Не смей так о ней говорить, болтомоха несчастный!
– А чё? В харю дашь? Нам с тобой только лихоты из-за неё не хватало.
– Да ну тебя! – Иван плюнул и побежал. К солнцу напрямки, к Китайскому кварталу. Или к дому своему, по пути.
– Пошли, Илька, с тобой, чё ли? Пропустим по кружечке.
Пивнушка находилась рядом, на Иркутской. Павел приобнял Илью за плечи, и они зашагали по деревянному настилу.
– Всё ж таки командир полицейский – наш человек, – сказал Илька, стараясь приноровиться к шагу Черныха, несмотря на хромоту, очень широкому. – За такую драку всего-то на сутки засадил.
– А за чё больше-то? – лениво откликнулся Павел. – Китаёзы с их боксёрами совсем обнаглели. «Война будет, война будет!» Ну будет, и чё?! Начистим им, косорылым, и успокоятся.
– А чё ты к Ивану, как лимонник, цепляешься? Ну жалеет он свою Цзиньку и пущай жалеет. Китайцы, они тоже разные, как и мы.
– Чё?! – Пашка даже остановился, повернул за плечо Ильку к себе лицом и уставился глаза в глаза. – Китаёзы такие же, как и мы?! Да как у тя язык повернулся?! Ванька – и тот понимает. Как он энтого лупцевал, который про баб нашенских вякнул! Любо-дорого!
– Я тож не в стороне стоял.
– Дак ежли бы в стороне, стали б мы с тобой корефанить? Ладно, пошли, не то пиво наше прокиснет.
Иван прежде всего заглянул домой. Сутки не был, маманя, небось, извелась, да и дед с батей не каменные.
Дед Кузьма в завозне что-то ладил, тюкал топориком по колоде; отец сидел на лавке возле крылечка летника, курил трубку и, видно, крепко думал. Увидев Ивана, махнул рукой, подзывая.
Иван подошёл, повинно склонив голову:
– Прости, тятя!
Фёдор не успел и рта раскрыть – в проёме кухонной двери, как чёрт из табакерки, возникла Еленка, простоволосая, раскрасневшаяся – видать, возюкалась с ужином, – зыркнула хитрющими глазами и заорала:
– Мамань, Ванька заявился! Дрань-передрань!
У Ивана и впрямь была порвана рубаха: китайцы оказались страсть какие цеплючие, – а он и позабыл про это, думая лишь о звёздочке своей Ван Цзинь, да ещё, пожалуй, о мамане: как она за него, обормота, переживает!
– Ванюша, сынок родимый! – Маманя, будто молодая, будто ей и не сорок лет, спрыгнула с крылечка, обхватила сына обеими руками, прижала к полной, мягкой груди. Хотела поцеловать – не дотянулась: Иван был выше на голову. Всхлипнула.
– Мамань, ты чё?! – перепугался Иван. – Чё плачешь-то?!
– Это она от радости: сын с того света пришёл, – ехидно пропела сеструха; она так и стояла подбоченясь на крыльце.
Иван махнул на неё рукой: сгинь, бесовка, сгинь! Но та лишь захохотала.
Из завозни выглянул дед с топором в руке. Иван махнул и ему, но – приветствуя. Дед в ответ приподнял топорик и скрылся: он без дела не сидел.
А маманя всё не отпускала сына.
– И верно, мать, – прогудел Фёдор, – неча его тискать: не перволеток, поди, а служилый казак. Ему опосля «холодной» побаниться надобно, а там и за стол.
– Да я только показаться и переодеться, – попробовал возразить Иван. – Дело у меня…
– Подождёт твоё дело до завтрева. У нас другое, посурьёзнее будет.
Семейная банька была накануне, в субботу, но для узника, как назвал внука дед Кузьма, подтопили специально. Иван вздохнул и подчинился, хотя душа изнылась по красавице Цзинь. Ведь и фанза Ванов была всего-то в двух шагах от подворья Саяпиных, за стеною Китайского квартала, и отец Цзинь Ван Сюймин давношный приятель Кузьмы. Однако слово родителя – закон, преступать его – смертный грех.
После бани сели вечерять. Пришла бабушка Таня, принесла миску свежемалосольных огурчиков – они так пахли, что голова кругом шла! Дед принёс из погреба банчок китайского спирта, развёл по-своему колодезной водой – получилась водка-гамырка, немного вонючая, но мягкая. Маманя с Еленкой накрошили полный лагушок зелёного лука, дикого чеснока-мангиря, свежих огурцов, укропа, варенухи – козлятины, яиц и картошки – всё для окрошки с домашним квасом и сметаной. Большая сковорода грибной жарёхи и нарезанная кусками пахучая свежая аржанина – что может быть лучше семейного ужина!
В час, когда вечерняя заря начала бледнеть, а узкий серпик молодого месяца засиял ярче, будто его только что начистили мелким песком и промыли чистой амурской водой, три казака – Кузьма, Фёдор и Иван – уселись рядком на лавке под раскидистым клёном, что рос у входа в огороды, – трубочку перекурить да о жизни поговорить или просто подумать.
Ветка клёна легла на плечо деда, он погладил её узловатой ладонью:
– Помню, помню о тебе, Любонька, – и согнутым пальцем вытер уголок глаза. – Пятнадцать годков будет нонеча.
Ни Фёдор, ни Иван ничуть не удивились его словам. Клён этот почти сорок лет назад сажали все вместе: Саяпины – Кузьма, Люба и трёхлеток Федя, и Шлыки – Григорий, Таня и трёхлетка Аринка. Во дворе Шлыков, что был рядышком, они посадили такой же клёнышек. За ради побратимства.
Первопоселенцы Благовещенска! Нет, не самые – первые, те были солдаты и служилые казаки, кое-кто только-только успел обзавестись женой из каторжанок, а вот среди семейных с детьми – пожалуй, первые. Кстати, Люба и Таня тоже были каторжанками, но их на венчание благословил раньше на три года сам генерал-губернатор Муравьёв. Да и придумка эта – женить молодых солдат и казаков на каторжанках – появилась после венчания Саяпиных и Шлыков. Хотя через столько лет кто уже об этом помнит?!
Венчание, само собой, было куда как важным событием и для Кузьмы, и для Грини – ещё бы, ведь их невесты, Люба и Таня, были на сносях и вскоре родили, одна за другой, Федьку и Аринку. Но для народа гораздо памятнее тот солнечный день был оглашением указа царя-батюшки о переводе приписных горно-заводских рабочих в казачье сословие.
А Кузьма помнил всё и после смерти своей Любоньки то и дело подсаживался к клёну поговорить о тех давних временах, о побратиме и свате Григории. Не вслух – молча. Иногда к нему подсаживались вдова и дочка побратима, ставшая любимой женой Фёдора и матерью Ивана и Еленки. Посидят, помолчат и расходятся по своим делам. Но иногда вдруг что-то прорывается в душе – криком неслышимым, стоном тоскующим, – и тогда из памяти, будто семечки из порванного газетного кулька, сыплются и сыплются милые сердцу воспоминания.
А иной раз дети приставали: тятя, маманя, расскажите что-нибудь занятное из вашей жизни. Потом внук и внучки полезли с тем же. А что сказывать-то? Жизня, она вся занятная, хоть и кажный раз иным боком. Вон Гриня Шлык сказывал, что его младшей дочке, Марьяне, больно нравилось, как её мамка генералу жизнь спасла.
– Мамань, а тебе страшно было?
– Не помню, Марьяша, я тогда об страхе не думала, потому как человеку смерть грозила.
– А ежели б то не генерал был, а бродяга босоногий?
– Пуля не разбират – генерал али бродяга. И спасала я не чин генеральский, а человека.
– Ну за генерала, поди, награда поболе.
– А мне награда была самая великая: меня в больничку перевели, а там меня тятя ваш сыскал. Не будь такой награды – и вас бы с Аришей не было.
Марьяша взвизгивала от восторга и кидалась Таню-маманю целовать. А та в ответ тискала последыша своего: опосля Марьяны в положение-то больше не входила[4], зато Аринка уже была брюхата Иваном – они с Федькой, поди, лет с четырнадцати миловались. А и то, как не миловаться, когда с утра до вечера рядом, и рука сама тянется к потаённым и таким желанным местам?
…Кузьма раскурил трубку, передал сыну. Тот затянулся пару раз и отдал Ивану. Иван тоже пустил струйку дыма и вернул трубку деду. После чего Фёдор раскрыл свой кисет и набил свою трубку. Иван сделал то же самое. От трубки деда раскурили свои и задымили.
Молчали.
Из недалёкого Китайского квартала долетал какой-то скандальный шум. Из далёкого городского парка доносились звуки духовой музыки: по воскресеньям там играл оркестр. В летней кухне Арина Григорьевна с матерью и дочкой мыли посуду и о чём-то негромко разговаривали.
– Дак за что вы китайцам мурцовки дали? – нарушил молчание дед, почёсывая рыжую бороду, в которой, похоже, не было ни единого седого волоска. У Фёдора и бороду, и чуб – тоже рыжие – пробусило инеем, а у деда – нет!
Иван поперхнулся дымом и закашлялся. Онто думал, что про драку никто не вспомнит, и всё быльём порастёт.
Дед терпеливо ждал, пуская дымок самосада.
– Сами напросились, – откашлявшись, просипел Иван. – Захотелось им казакам головы отрезать, а баб казацких себе забрать.
– Ишь ты! Поделом, значит, получили. Токо ты, Ванёк, ходи сторожко. Они людишки злопамятные…
– Ну не все ж, – возразил Иван. – Вон Сюймин, какой же он злопамятный?
Ван Сюймин, сапожных дел мастер, был закадычным другом деда Кузьмы. Его семейство – жена Фанфан, дочка Цзинь и сын Сяосун – жило неподалёку: в Китайском квартале у них был свой двор – две фанзы с переходом и крохотный садик. Ваны дружили и с Саяпиными, и со Шлыками, вместе отмечали праздники: русские у казаков, китайские, соответственно, у Ванов. Ну и молодёжь друг друга не сторонилась: у Ивана и Цзинь закручивалась любовь, Еленка с Сяосуном сызмала играли вместе.
– Сюймин – добрейшей души человек, – согласился дед Кузьма. – Можно сказать, редкостный.
– Вот видишь! А злопамятных и середь русских полно.
– Не полно, однако ж имеется. Но русские злы, да отходчивы, злопамятных мало.
– Хватит, батя, считаться, – сказал Фёдор. Он огляделся, нет ли поблизости лишних ушей, и продолжил вполголоса: – Есть дело посурьёзней. Мне атаман поручил набрать полсотни добровольцев и пойти в Сунгари. По́мочь охране требуется. Вот и Ванюшку возьму с собой.
– Какой же он доброволец? – ухмыльнулся дед. – Он теперича рядовой казак Первой сотни Амурского Первого казачьего полка.
– Это атаман решит. Даст отпуск и вся недолга.
– Бать, а Пашку с Илькой возьмёшь? – обеспокоился обрадованный новостью Иван.
– Тихо ты! Ильку возьму, а Пашку… – Фёдор затянулся, пустил дымок и покрутил чубатой головой. – Он же хромой.
– В седле сидеть может не хуже других, – заступился Иван.
– Дело не в хромоте, – сказал дед. – Мутный твой Пашка.
– Это как? – обиделся Иван за самолучшего другана. – Пашка – весь нараспашку! Он за меня…
– За тебя? – Дед тоже пыхнул дымом и разогнал его рукой. – Ну-ка, поведай, кто драку с китайцами учинил? Кто был первый?
– Н-ну… Пашке показалось, что китайцы иванятся[5] перед нами… он и врезал…
– Он, значит, врезал, а дрались вы с Илькой?
Так оно вообще-то и было. Пашка больше подзуживал, чем кулаками махал.
– Откуда, дед, ты всё знашь?
– Сорока на хвосте принесла.
Иван хотел взбрыкнуть, но вдруг вспомнил про Цзинь и сник: как же он её оставит в такое время тревожное?
Дед словно учуял беспокойство внука, похлопал его по колену:
– За деваху свою не печалуйся. Ванам завсегда подмогнём. Мы ж с Сюймином не разлей вода.
5
– Цзинь, колокольчик мой золотой, не хмурься… Ну вот, уже и насупилась, как тучка дождёвая, того и гляди прольёшься… Улыбнись, солнышко! Я ж не насовсем уезжаю.
Они сидели на склоне холма среди кустов дикой смородины, невидимые с любой стороны. Зато для них открывался прекрасный вид на город, похожий расчерченностью улиц на военный лагерь, на широкий Амур и кучку серых мазанок на другом берегу – там был городок Сахалян. За Сахаляном тёмно-зелёной, переходящей в тёмно-синюю, тучей лежала тайга.
С недавних пор это было их любимое место. Его нашёл братишка Цзинь пятнадцатилетний Сяосун. Смышлёный и очень наблюдательный, он давно приметил, что Иван и Цзинь маются без места, где могли бы уединиться без риска попасться на чьи-нибудь недоброжелательные глаза. И в конце жаркого апреля, когда быстро высохшая земля покрылась буйной травой, а деревья и кустарники – густой листвой, Сяосун с таинственным видом подошёл к сидящей на скамейке в крохотном садике Ванов парочке и заявил:
– У меня есть подарок.
– Замечательно! – хмуро сказал Иван, который не смел даже дотронуться до руки Цзинь. На виду у всех она держалась очень строго. – Кто подарил?