bannerbanner
Петр Первый. Том 2
Петр Первый. Том 2

Полная версия

Петр Первый. Том 2

Язык: Русский
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

– Нечего сказать, – король! Такого Карлу с одним нашим Преображенским полком можно добыть…

К ней все повернули головы. Кенигсек приложил ко рту платочек. Петр – негромко:

– Вот уж это, Аннушка, не твоего ума дело… Скажи-ка лучше вздуть свечи.

Зажгли свечи в стенных подсвечниках перед зерцалами. Налили вино в хрустальные кубки. От теплого света смягчилось даже лицо Иоганна Паткуля. Анхен принесла небольшой музыкальный ящик, завела, открыла крышку и поставила на камин. Ящик играл тоненькими голосами немецкую песенку о том, что все благополучно в этом мире, где яства на столе, и светят свечи, и улыбаются голубенькие глазки, – пусть шумит ветер за окошком… Петр, усмехаясь, в такт покачивал головой, подтопывал башмаком. В этот вечер он ни слова более не сказал о политике.

3

Каждое воскресенье у Ивана Артемьича Бровкина в новом кирпичном доме на Ильинке обедали дочь, Александра, с мужем. Иван Артемьич жил вдовцом. Старший сын, Алеша, был сейчас в отъезде по набору в солдатские полки. Недавним указом таких полков сказано набрать тридцать, – три дивизии. Для снабжения учредить новый приказ – Провиантское ведомство – под началом генерал-провианта. Само собой, генерал-провиант ни овса, ни сена, ни сухарей и прочего довольствия из одних ведомственных бумаг добыть не мог. Главным провиантором опять остался Бровкин, хотя без места и звания. Дела его шли в гору, и многие именитые купцы были у него в деле и в приказчиках.

Другие сыновья: Яков служил в Воронеже, во флоте, Гаврила учился в Голландии, на верфях. И только меньшенький, Артамон, – ему шел двадцать первый годок, – находился при отце для писания писем, ведения счетов, чтения разных книг. Знал он бойко немецкий язык и переводил отцу сочинения по коммерции и – для забавы – гишторию Пуффендорфа*. Иван Артемьич, слушая, вздыхал: «А мы-то живем, Господи, на краю света – свиньи свиньями».

Все дети – погодки – были умны, а этот – чистое золото. Видно, их мать, покойница, всю кровь свою по капельке отдала, всю душу разорвала, – хотела счастья детям. В зимние вьюги, бывало, в дымной избе жужжит веретеном, глядит на светец – горящую лучину – страшными, как пропасть, глазами. Маленькие посапывают на печи, шуршат в щелях тараканы, да воет над соломенной крышей вьюга о бесчеловечной жизни… «Зачем же маленьким-то неповинно страдать?» Так и не дождалась счастья. Иван Артемьич тогда ее не жалел, досуга не было, а теперь, под старость, постоянно вспоминал жену. Умирая, закляла его: «Не бери детям мачехи». Так вот и не женился второй раз…

Дом у Бровкиных был заведен по иноземному образцу: кроме обычных трех палат, – спальной, крестовой и столовой, – была четвертая – гостиная, где гостей выдерживали до обеда, и не на лавках вдоль стен, чтобы зевать в рукав от скуки, а на голландских стульях посреди комнаты, кругом стола, покрытого рытым бархатом. Для утехи здесь лежали забавные листы, месяцеслов с предсказаниями, музыкальный ящик, шахматы, трубки, табак. Вдоль стен – не сундуки и ларцы со всякой рухлядью, как у дворян, живших еще по старинке, – стояли поставцы, или шкафы огромные, – при гостях дверцы у них открывали, чтобы видна была дорогая посуда.

Все это завела Александра. Она следила и за отцом: чтобы одевался прилично, брился часто и менял парики. Иван Артемьич понимал, что нужно слушаться дочери в этих делах. Но, по совести, жил скучновато. Надуваться спесью теперь было почти и не перед кем, – за руку здоровался с самим царем. Иной раз хотелось посидеть на Варварке, в кабаке, с гостинодворцами, послушать занозистые речи, самому почесать язык. Не пойдешь, – невместно. Скучать надо.

Иван Артемьич стоял у окошка. Вон – по улице старший приказчик Свешникова бежит, сукин сын, торопится. Умнейшая голова. Опоздал, милай, – лен-то мы еще утречком в том месте перехватили. Вон Ревякин в новых валенках, морду от окна отворотил, – непременно он из Судейского приказа идет… То-то, милай, с Бровкиным не судись…

Вечером – когда Саньки дома не было – Иван Артемьич снимал парик и кафтан гишпанского бархата, спускался в подклеть, на поварню, – ужинать с приказчиками, с мужиками. Хлебал щи, балагурил. Особенно любил, когда заезжали старинные односельчане, помнившие самого что ни на есть последнего на деревне – Ивашку Бровкина. Зайдет на поварню такой мужик и, увидя Ивана Артемьича, будто до смерти заробеет и не знает – в ноги ли поклониться, или как, и отбивается – не смеет сесть за стол. Конечно, разговорится мало-помалу, издали подводя к дельцу, – зачем заехал…

– Ах, Иван Артемьич, разве по голосу, а так не узнать тебя. А у нас на деревне только ведь и разговоров, – соберутся мужики на завалине и – пошли: ведь ты еще тогда, в прежние-то годы, – помним, – однолошадный, кругом в кабале, а был орел…

– С трех рубликов, с трех рубликов жить начал. Так-то, Константин.

Мужик строго раскрывал глаза, вертел головой:

– Бог-то, значит, человека видит, метит. Да… (Потом – мягко, ласково.) Иван Артемьич, а ведь ты Констянтина Шутова помнишь, а не меня. Я – не Констянтин… Тот – напротив от тебя-то, а я – полевее, с бочкю. Избенка плохонькая…

– Забыл, забыл.

– Никуда изба, – уже со слезой, горловым голосом говорил мужик, – того и гляди развалится. Намедни обсела поветь*, – гнилье же все, – тялушку, понимаешь, задавило… Что делать – не знаю.

Иван Артемьич понимал, что делать, но сразу не говорил: «Сходи завтра к приказчику, до Покрова за тобой подожду»; покуда не одолевала зевота, расспрашивал, кто как живет, да кто помер, да у кого внуки… Балагурил: «Ждите, на Красную Горку* приеду невесту себе сватать».

Мужик оставался на поварне ночевать, Иван Артемьич поднимался наверх, в жаркую опочивальню. Два холопа в ливреях, давно спавшие у порога на кошме, вскакивали, раздевали его, – низенького и тучного. Положив сколько надо поклонов перед лампадой, почесав бока и живот, совал босые ноги в обрезки валенок, шел в холодный нужник. День кончен. Ложась на перину, Иван Артемьич каждый раз глубоко вздыхал: «День кончен». Осталось их не так много. А жалко, – в самый раз теперь жить да жить… Начинал думать о детях, о делах, – сон путал мысли.

Сегодня после обедни ожидались большие гости. Первая приехала Санька с мужем. Василий Волков, без всяких поклонов, поцеловал тестя, невесело сел к столу. Санька, мазнув отца губами, кинулась к зеркалу, начала вертеть плечами, пышными юбками, цвета фрезекразе*, оглядывая новое платье.

– Батюшка, у меня к вам разговор… Такой разговор серьезный. – Подняла голые руки, поправляя шелковые цветочки в напудренных волосах. Не могла оторваться от зеркала, – синеглазая, томная, ротик маленький. – Уж такой разговор… (И опять— и присела, и раскладными перьями обмахнулась.)

Волков сказал угрюмо:

– Шалая какая-то стала. Вбила в башку – Париж, Париж… Только ее там и ждут… Спим теперь врозь.

Иван Артемьич, сидя у голландской печи, посмеивался:

– Ай-ай-ай, учить надо.

– Поди ее – поучи: крик на весь дом. Чуть что – грозит: «Пожалуюсь Петру Алексеевичу». Не хочу ее брать в Европу, – свихнется.

Санька отошла от зеркала, прищурилась, подняла пальчик:

– Возьмешь. Петр Алексеевич мне сам велел ехать. А ты – невежа.

– Тесть, видел? Что это?..

– Ай-ай-ай…

– Батюшка, – сказала Санька, расправив платье, села около него. – Вчера у меня был разговор с младшей Буйносовой, Натальей. Девка так и горит. Они еще старшую не пропили, а до этой когда черед? Наташа – в самой поре, – красотка. Политес и талант придворный понимает не хуже меня…

– Что ж, у князя Романа дела, что ли, плохи? – спросил Иван Артемьич, почесывая мягкий нос. – То-то он все насчет полотняного завода заговаривает…

– Плохи, плохи. Княгиня Авдотья плакалась. А сам ходит тучей…

– Он с умной головы сунулся по военным подрядам, ему наши наломали бока…

– Род знаменит, батюшка, – Буйносовы!.. Честь немалая взять в дом такую княжну. Если за приданым не будем слишком гнаться, – отдадут. Я про меньшенького, Артамошу, говорю. (Иван Артемьич полез было в затылок, помешал парик.) Главное, до отъезда моего в Париж окрутить Артамона с Натальей. Очень девка томится. Я и Петру Алексеевичу говорила.

– Говорила? – Иван Артемьич сразу бросил трепать нос. – Ну, и он что?

– Милое дело, говорит. Мы с ним танцевали у Меншикова вчерась. Усами по щеке меня щекочет и говорит: «Крутите свадьбу, да поскорее».

– Почему скорее? – Иван Артемьич поднялся и напряженно глядел на дочь. (Санька была выше его ростом.)

– Да война, что ли… Не спросила его, не до того было… Вчера все говорили – быть войне.

– С кем?

Санька только выпятила губу. Иван Артемьич заложил короткие руки за спину и заходил, переваливаясь, – в белых чулках, в тупоносых башмаках с большими бантами, красными каблуками.

У крыльца загрохотала карета, подъезжали гости.


Глядя по гостю, Иван Артемьич или встречал его наверху, в дверях, выпятя живот в шелковом камзоле, или спускался на самое крыльцо. Князя Романа Борисовича, подъехавшего в карете с холопами на запятках, встретил на середине лестницы, – добродушно хлопнул его рукой в руку. За князем Романом поскакали по чугунным ступенькам, подобрав юбки, Антонида, Ольга и Наталья. Иван Артемьич, пропустив Наталью вперед, обшарил взором, – девица весьма спелая.

Буйносовы девы шумно сели посреди гостиной у стола. Хватая Саньку за голые локти, затараторили о сущих пустяках. Почтенные гости – президент Митрофан Шорин, Свешников, Момонов, – чтобы не наступать на девичьи шлепы, подались к печке и оттуда косились из-под бровей: «Все это, конечно, так: воля царская – тянуться за Европой, а добра большого не жди таскать по домам девок».

Санька показывала только что привезенные из Гамбурга печатные листы – гравюры – славных голландских мастеров. Девы дышали носами в платочки, разглядывая голых богов и богинь… «А это кто? А это чего у него? А это она что? Ай!»

Санька объясняла с досадой:

– Это мужик с коровьими ногами – сатир… Вы, Ольга, напрасно косоротитесь: у него – лист фиговый, – так всегда пишут. Купидон хочет колоть ее стрелой… Она, несчастная, плачет, – свет не мил. Сердечный друг сделал ей амур и уплыл – видите – парус… Называется – «Ариадна брошенная»*… Надо бы вам это все заучить. Кавалеры постоянно теперь стали спрашивать про греческих-то богов. Это – не прошлый год… А уж с иноземцем и танцевать не ходите.

– Мы бы заучили, – книжки нет… От батюшки полушки не добьешься на дело, – сказала Антонида. Рябоватая Ольга от досады укусила кружево на рукаве. Санька вдруг обняла Наталью за плечи, шепнула что-то. Круглолицая, русоволосая Наталья залилась зарей…

Смирно, почтительно в гостиную вошел Артамоша, – в коричневом немецком платье, худощавый, похожий на Саньку, но темнее бровями, с пушком на губе, с глазами облачного цвета. Санька ущипнула Наталью, чтобы взглянула на брата. От смущения дева низко опустила голову, выставила локти, – не повернуть…

Артамоша поясно поклонился почтенным гостям и подошел к сестре. Санька, поджав губы, коротко присев, – скороговоркой:

– Презанте* мово младшего брата Артамошу.

Девы лениво покивали высокими напудренными прическами. Артамон по всей науке попятился, потопал ногой, помахал рукой, будто полоскал белье. Санька представляла: «Княжна Антонида, княжна Ольга, княжна Наталья». Каждая дева, поднявшись, присела, – перед каждой Артамон пополоскал рукой. Осторожно сел к столу. Зажал руки между коленями. На скулах загорелись пятна. С тоской поднял глаза на сестру. Санька угрожающе сдвинула брови.

– Как часто делаете плезир? – запинаясь, спросил он Наталью. Она невнятно прошептала. Ольга бойко ответила:

– Третьего дня танцевали у Нарышкиных, три раза платья меняли. Такой сюксе*, такая жара была. А вас отчего никогда не видно?

– Молод еще.

Санька сказала:

– Батюшка боится – забалуется. Вот женим, тогда пускай… Но танцевать он ужасно ловкий… Не глядите, что робеет… Ему по-французски заговорить, – не знаешь, куда глаза девать.

Почтенные гости с любопытством поглядывали на молодежь… «Ну, ну, детки пошли!» Митрофан Шорин спросил у Бровкина:

– Где сынка-то обломал?

– Учителя ходят, нельзя, Митрофан Ильич: мы на виду… Родом не взяли, другим надо брать…

– Верно, верно… Приходится из щелей-то вылезать…

– И государь обижается: что же, говорит, деньги лопатой гребешь, так уж лезь из кожи-то…

– Само собой. Расходы эти оправдаются…

– Санька мне одна чего стоит. Но бабенка – на виду.

– Бабочка бойкая. Только, Иван Артемьич, ты посматривай, как бы…

– Конечно, ее можно плеткой наверх загнать – сидеть за пяльцами, – помолчав, задумчиво ответил Иван Артемьич. – А толк велик ли? Что мужу-то спокойно? Э-ка! Понимаю, около греха вертится. Господи, верно… Грех-то у нее так и прыщет из глаз. Митрофан Ильич, не те времена… В Англии, – слышал? – Мальбрукова жена всей Европой верховодит…* Вот ты и стой с плеткой около юбки-то ее – дурак дураком…

Алексей Свешников, суровый лицом, густобровый купчина (в просторном венгерском кафтане со шнурами), в своих волосах, – чернокудрявых с проседью, – вертел за спиной пальцами, дожидаясь, когда президент и Бровкин бросят судачить о пустяках.

– Митрофан Ильич, – пробасил он, – опять ведь я о том же: надо поторопиться с нашим-то дельцем. Слух есть, как бы нам дорогу не перебежали.

Востроносое, чисто вымытое, хитрое лицо президента заулыбалось медовым ртом.

– Как наш благодетель, Иван Артемьич, рассудит, его спрашивай, Алексей Иванович…

Бровкин тоже быстро завертел за спиной пальцами, расставив короткие ноги, глядел снизу вверх на орлов – Шорина и Свешникова… Сразу сообразил: торопятся, ироды, – чего-то, значит, они разузнали особенное… (Вчера Бровкин весь день пробыл в хлебных амбарах, никого из высоких людей не видал.) Не отвечая, надуваясь важностью, прикидывал: чему бы этому быть? Вытащил из-за спины руки – почесать нос.

– Что ж, – сказал, – слух есть – сукнецо будет теперь в цене… Можно потолковать.

Свешников сразу выкатил цыганские глаза:

– Ты, значит, тоже, Иван Артемьич, знаешь про вчерашнее?

– Знаем кое-что… Наше дело – знать да помалкивать… (Иван Артемьич всей рукой взял себя за низ лица: «Что за дьявол! Про что они узнали?»)

Косясь на других гостей, попятился за изразцовую печь, Свешников и Шорин – за ним. Там, став тесно, заговорили вокруг да около, настороженно…

– Иван Артемьич, вся Москва ведь болтает.

– Поговаривают, да.

– С кем же? Неужто со шведом?

– Это дело государево…

– Ну, а все-таки… Скоро ли? (Свешников влез ногтями в проволочную бороду.) В самый бы раз теперь нам заводик поставить. Дорого государю не то, что дешевле гамбургского, а то, что ведь свое будет сукно. Границы могут закрыть, а тут – сукно свое… Дело золотое. Вокруг народу что закрутилось, – тот же Мартисен…

«Вот они про что пронюхали», – понял Иван Артемьич, усмехаясь в горсть.

На днях этот Мартисен, иноземец, был у Бровкина с переводчиком, Шафировым, предлагал поставить суконный завод: часть денег государя, часть – Бровкина, он же, Мартисен, войдет в треть всех доходов, за это обязуется выписать из Англии ткацкие станы, мастеров лучших и вести все дело. Свешников и Шорин со своей стороны давно предлагали Бровкину войти интересаном в кумпанию для устройства суконного завода. Но покуда шли только разговоры. Вчера, видимо, что-то случилось, вернее всего – Мартисен сам дошел до государя.

– Неужто дело такое великое отдать иноземцам? – горя глазами, сказал Свешников.

Президент Шорин, зажмурясь, вздохнул:

– А уж мы, кажется, животы готовы положить, последнее отдадим…

– Завтра, завтра потолкуем, – Иван Артемьич устремился от печки к дверям. В гостиную вошел, никем не встреченный (в черном суконном платье, башмаки – в пыли), низенький, сизобритый, налитой человек с широкой переносицей, ястребиным носом. Темные глаза его беспокойно шарили по лицам гостей. Увидя Бровкина, не по-русски протянул короткие руки, осклабился наискось.

– Почтеннейший Иоанн Артемьевич! – проговорил с напевом по всем буквам и пошел обнимать хозяина, облобызал троекратно, будто на Пасху, чудак. Затем, мотнув на стороны огненно-рыжим париком, шепнул: – С Мартисеном пока – никак. Сейчас Александр Данилович пожалует.

– Рад тебе, рад, Петр Павлович, милости просим…

Это был переводчик Посольского приказа, Шафиров, из евреев. Ездил с царем за границу, но до этой осени был в тени. Теперь же, состоя при шведском посольстве, видался с Петром ежедневно, и уж на него смотрели как на сильненького.

– Завтра, Иоанн Артемьевич, пожалуй в Кремль, во дворец… Государь наказал быть десятерым от Бурмистерской палаты. Принимаем грамоты от шведов…

– Договорились?

– Нет, Иоанн Артемьевич, государь целовать Евангелие не будет шведскому королю…

Бровкин, слушая, перевел дыхание, торопливо перекрестил пупок.

– Значит, правда, Петр Павлович, слухи-то эти?

– Поживем – увидим, Иоанн Артемьевич, дела великие, дела великие… – и повернулся к буйносовским девам целовать у них пальцы – по-иноземному.

Князь Роман Борисович мрачно сидел на стуле у стены. Не честь была ездить по таким домам. Мутно поглядывал на дочерей: «Сороки, дуры. Кто их возьмет-то? Что за лютые, Господи, времена! Деньги, деньги! Будто их ветром из кармана выдувает… С утра трещит голова от мыслей: как обернуться, как жить дальше? С деревенек все выжато, и того не хватает. Почему? Хватало же прежде… Эх, прежде – сиди у окошечка, – хочешь – яблочко пожуешь, хочешь – так, слушай колокольный звон… Покой во веки веков… Вихрь налетел, люди, как муравьи из ошпаренного муравейника, полезли. Непонятно… И – деньги, деньги. Заводы какие-то, кумпании».

Сидевший рядом с князем Романом пожилой купец Евстрат Момонов, один из первых гостиной сотни, тихо точил речи:

– Нельзя, батюшка князь Роман Борисович, по-купецки так рассуждаем: тесно, невозможно стало, иноземцы нас, как хотят, забивают… Он у тебя товар не возьмет, он почту пошлет сначала, и через восемнадцать дней – письмо его в Гамбурге, и еще через восемнадцать дней – ответ: какая у них на бирже цена товару… А наши дурачки и год и два все за одну цену держатся, а такой цены давно и на свете нет. Иноземцы давно из нашей земли окно прорубили. А мы – в яме сидим. Нет, батюшка, войны не миновать… Хоть бы один городок, Нарву, скажем, старую царскую вотчину…

– От денег пухнете, а все вам, купцам, мало, – брезгливо сказал Роман Борисович. – Война! Э-ка! Война – дело государственное, не вам, худородным, в эту кашу лезть…

– Истинно, истинно, батюшка, – сейчас же поддакнул Момонов, – мы так болтаем, от ума скудости…

Роман Борисович скосил налитые жилками белки на него: ишь ты, одежда простая, лицо обыкновенное, а денег зарыто в подполье – горшки…

– Сыновей-то много?

– Шестеро, батюшка князь Роман Борисович.

– Холостые?

– Женатые, батюшка, женатые все.

За окнами загрохотала карета по бревенчатой мостовой. Иван Артемьич кинулся на лестницу, кое-кто из гостей – к окнам. Разговоры оборвались. Было слышно, как по чугунным ступеням звякают шпоры. Впереди хозяина вошел генерал-майор, губернатор псковский, Александр Меншиков, в кафтане с красными обшлагами, – будто по локоть рукава его были окунуты в кровь. С порога обвел гостей сине-холодным государственной строгости взором. Сняв шляпу, размашисто поклонился княжнам. Поднял левую красивую бровь, с ленивой усмешкой подошел к Саньке, поцеловал в лоб, потрепал руку за кончики пальцев, повернувшись, коротким кивком приветствовал гостей.

Раскрылись двери в столовую. Александр Данилович, похлопывая Бровкина, нагнулся к уху:

– Со Свешниковым и Шориным брось, не дело… Мартисену ничего не дадим. Самим, самим нужно браться… Поговори нынче с Шафировым.

4

В четырнадцати каретах, четвернями, шведское посольство выехало с Посольского двора. Вдоль всей Ильинки – через площадь до кремлевских стен – стояли на стойке под ружьем солдатские полки, одетые в треугольные шляпы, короткие кафтаны, белые чулки. Октябрьский ветер развевал знамена, значки на пиках. Шведы серьезно поглядывали из окон карет на эти новые войска.

Проехав Спасские ворота, увидели оснеженные с бочков кучи ядер, глядящие в небо жерла медных мортир: у каждой – четыре саженного роста усатых пушкаря с банниками, дымящимися фитилями. Перед Красным крыльцом стоял на огненно-рыжем донском жеребце старый генерал Гордон. Красный плащ его надувало ветром, ледяная крупа стучала по шлему и латам. Когда посольский поезд остановился, генерал поднял руку, – ударили пушки, дымом заволокло подслеповатые окна приказов, церковные главы.

На крыльце послы, по требованию стольников, отдали шпаги. Сто семеновских солдат, держа королевские дары и поминки*, – серебряные тазы, кубки, кувшины, – стали на крыльце и в сенях, подняли в пышной деревянной раме портрет – во весь рост – юного шведского короля Карла Двенадцатого. Послы степенным шагом вошли в столовую палату, в дверях сняли шляпы.

По четырем стенам на лавках сидели бояре, дворяне московские, гости и торговые люди из лучших. Все были в простой суконной одежде, многие – в иноземном платье. В дальнем конце сводчатой – коробом – палаты, расписанной по стенам и потолку рыцарями, зверями и птицами, на тронном стуле из рыбьего зуба и серебра сидел, как идол, неподвижно выпучив глаза, Петр, без шляпы и парика, в рысьем кафтане серого сукна. По левую руку его стоял Лаврентий Свиньин с золотой миской, по правую – Василий Волков держал на вытянутых руках полотенце.

Послы приблизились и на ковре перед тронными ступенями преклонили колени. Свиньин поднес миску, Петр – глядя вперед себя – сунул пальцы в воду, Волков вытер их, и послы подошли к царской шершавой руке. После сего Петр встал – головой под балдахин – и по-русски, раздувая горло, проговорил по старинному чину:

– Каролус король Свейский по здорову ли?

Посол, приложив руку к груди и склонив набок рогатую копну парика, ответил, что Господней милостью король здоров и спрашивает о здоровье царя всея Великия, Малыя и Белыя и прочее. Переводчик Шафиров, одетый, как и шведы, в короткий плащ, в шелковые штаны с лентами и разрезами на ляжках, громко перевел ответ посла. Бояре внимательно приоткрыли рты, настороженно задрали брови, слушая, нет ли хоть в букве какой бесчестья. Петр кивнул: «Здоров, благодарю». Посол, взяв у секретаря с бархатной подушки свиток – верительные грамоты, – коленопреклоненно поднес их Петру. Царь принял грамоты и, не глядя, ткнул ими в сторону первого министра, Льва Кирилловича Нарышкина, – этот, в отличие от всех, был одет с чрезвычайной пышностью – в белый атлас, сверкал каменьями. Лев Кириллович, не разворачивая свитка, громко проговорил, что прием окончен.

Послы с поклонами пропятились задом до дверей.


Послы ожидали, видимо, что здесь же, на великом приеме, поднимут вопрос о главном, – для чего они полгода томились в Москве: о клятвенном целовании царем Петром Евангелия в подтверждение мирного договора со Швецией. Но прошла неделя, покуда московские министры не позвали послов в Приказ иностранных дел на конференцию. Там Прокофий Возницын в ответ объявил шведам, что прежние мирные договоры со Швецией царь Петр подтверждает своей душой и вдругорядь целовать Евангелия не станет, ибо однажды он уже присягал отцу нынешнего короля. Но зато молодому королю Карлу целовать Евангелие нужно, ибо царю Петру он не присягал. Такова государская воля, и она послам объявлена и изменена не будет.

Послы горячились и спорили, но слова их отскакивали от надутых важностью московитов, как от стены горох. Послы сказали, что без разрешения короля никак не могут принять такой – на вечный мир – докончальной грамоты и напишут в Стокгольм. Прокофий Возницын ответил с усмешкой в стариковских глазах:

– Дорога в Стекольну[10] вам известна, – не получите ответа и в четыре месяца, придется вам этот срок жить в Москве напрасно, на своих кормах.

На второй конференции и на третьей все было то же. Посольский приказ перестал отпускать даже сено лошадям. Послы продавали кое-какую рухлядь, чтобы прокормиться, – парики, чулки, пуговицы. И наконец сдались. В Кремле царь Петр, так же сидя в рысьем кафтане на троне, передал охудавшим послам нецелованную докончальную грамоту.

В туманное ноябрьское утро кожаная карета, залепленная грязью, подъехала к заднему крыльцу Преображенского дворца. Сырая мгла заволакивала его причудливые кровли. На крыльце нетерпеливо потопывал ботфортами Александр Данилович. Заметив дворовую девку, пробиравшуюся куда-то в наброшенном на голову армяке, крикнул: «Прочь пошла, стерва!» Девка без памяти побежала, разъезжаясь босыми ногами по мокрым листьям.

Из кареты вылезли польский генерал Карлович и лифляндский рыцарь Паткуль.

– Вот и слава Богу, – сказал Меншиков, тряся им руки.

Пошли по безлюдным переходам и лестницам, пахнущим мышами, наверх. У низенькой дверцы Александр Данилович осторожно постучался.

На страницу:
8 из 9