Полная версия
Приговоренный к пожизненному. Книга, написанная шариковой ручкой
Еще я размышлял о том, что все бурлящие жизнью городские улицы, по которым мы несемся, здания, люди, витрины, особенно люди, которые стоят на остановках с задумчивыми лицами, – все они, слившиеся в едином потоке сквозь мое отверстие, даже не подозревают, что кем-то подсмотрены, увидены, взвешены и признаны счастливцами. И не догадываются о своем счастье – счастье свободного выбора, свободного передвижения, ничем и никем не ограниченного! Не догадываются, а я теперь уже знаю, какова цена этого чувства – быть свободным. И я рад за них, что им не приходится смотреть на мир сквозь узенькую грязную щель ментовской машины, которая везет тебя на суд, где твою жизнь приговорят к медленной гибели в каком-нибудь дисциплинарном аду…
Едем на приговор – молчим. Смотрим каждый в свои дырочки, думая о чем-то своем. Но кажется, что мысли у нас – общие. И как бы они ни переплетались в наших головах, все они похожи. Потому что ожидаем мы и переживаем об одном и том же. Потому что мы связаны одной бедой, а это всегда сближает людей, даже малознакомых. Наверное, поэтому общее горе не оставляет большого пространства для свободного размышления, оно унифицирует наши мыслительные процессы, настраивая их на одну частоту одного диапазона.
* * *Все уже было позади. Позади было жесткое задержание, избиение, пытки током, пытки без тока, голод, холод, унижения в тюрьме и УБОПе…
Позади были пресс-хаты, край, по которому ты балансировал и чуть не упал; было пролито много крови… Была ложь и подстава, угрозы и шантаж, подлость и хитрость следователей (Чайникова, Горлова, Диконовой). Была сфальсифицирована груда документов. Позади была процессуальная чехарда с протоколами допросов, постановлениями, справками, с обысками домов, домов наших родителей, родственников и друзей, друзей наших друзей. Позади было запугивание и страшное давление на наших свидетелей, родных и простых людей, которые хотели остаться порядочными людьми, не выдавая ложь за нужную следствию «правду». И, рискуя собственной шкурой и благополучием, они не продали свою совесть прокуратуре за мнимый и внешний покой! Не все, конечно. Некоторые прогнулись из-за страха перед «органами» и боязни привлечь к себе множество проблем. Они дрогнули не потому, что они предатели, а потому, что они просто люди. Люди со своими слабыми и сильными сторонами, со своими недостатками.
Позади остались страх и ужас, несправедливость и обида, боль и горечь безысходности, моменты слабости. Все крайности, в которые может быть брошен человек, все углы последнего отчаяния, из которых, кажется, уже нет выхода, где он смотрит на самого себя с глубоким сожалением…
Позади остался Пашка! Он не дожил до сегодняшнего дня. Ему не дали. Его убили… Замучили, задушили… Я расскажу об этом позже.
Позади были полтора года тяжелого, напряженного судебного процесса, который мотал нервы, обрекая нас на плохой сон, из-за которого нас месяцами морозили по разным карцерам, изводя холодом и голодом, не давая возможности нормально подготовиться к судебным заседаниям (у меня в личном деле покоятся тридцать четыре постановления о водворении в карцер).
Позади были триста опрошенных свидетелей, было прочитано шестьдесят пять томов уголовного дела, заявлена целая куча ходатайств. Была схватка с прокурорами, операми и администрацией СИЗО как с единым фронтом. За каждый день цеплялись, за каждого свидетеля, за каждый протокол грызлись, отвоевывая свою правду, обличая их ложь!
С первых минут задержания и до сегодняшнего дня это была борьба на выживание. Сначала я выживал физически, психически, морально, потом мы «выживали» процессуально. И вот теперь все наши старания, нервы, труды, муки, все внутреннее напряжение и все средоточие наших надежд были устремлены на итог сегодняшнего дня! На Приговор!
Сегодня все наши следственные и судебные мытарства будут закончены. И будет поставлена калечащая наши судьбы точка. Мы ехали в суд без иллюзий, знали, что приговор будет жестким и, конечно же, обвинительным. Но думаю, что у каждого в душе теплилась маленькая надежда.
Судье не оставили никаких шансов проявить объективность, беспристрастность, взвешивать все «за» и «против» и вынести что-то похожее на справедливый приговор. Создавалась лишь видимость состязательности процесса. На самом деле гособвинитель и судья играли в одни ворота. Директиву судье спустили сверху, думаю, еще до предварительного слушания дела. Вопрос был лишь в сроках. Кому, сколько? Соответственно, в какой-то степени мы были обречены. Но делали всё, что от нас зависело. И даже больше…
Но все это произойдет через час. А пока мы шумно подруливаем к суду, который находится в центре города, возле цирка. Привлекаем много внимания праздно озадаченных прохожих.
Подъезжаем к серым автоматическим воротам с черного хода. Пока они открываются, ОМОН выскакивает из своих машин. Окружают нас. С бдительными лицами и с оружием в руках просят прохожих обходить стороной наши машины, из которых «тайно» подглядываем мы.
Ворота медленно отползают. Заезжает первая машина, заезжает вторая машина. Затем ОМОН, за ними машина с операми.
Форд ДПС умчался по своим делам, чтобы вернуться позже и проводить нас в последний раз до СИЗО.
Перед выгрузкой пацаны начинают быстро глотать никотин. Я не курю уже год к этому времени. Счел для себя ненужным.
В первую машину всегда сажали Мишку, меня, Лёху Быкова, а четвертого всегда меняли: то Лёню Тищу, то Олега, то Дениса Комиссара.
Машина подъезжает вплотную ко входу, на расстояние трех-четырех шагов. Конвой создает коридор без зазоров. По обе стороны вооруженные люди. Кинолог крепче сжимает поводок, лает собака. Все на своих местах.
Первого выпускают Мишку (Михаил Владимирович Скрипник. – Примеч. ред.). Открывают дверь, застегивают наручники, и Миша, со своим почти двухметровым ростом, потихоньку протискивается сквозь узкую щель боксика, стараясь ничем не зацепиться. Он выходит.
Через пару минут Саныч (начальник конвоя) возвращает наручники. Затем тот же ряд манипуляций производят со мной. Несколько шагов, и я внутри помещения, которое за полтора года уже стало родным. Все здесь до боли знакомо. И голубой цвет клеток действует успокаивающе.
Процедура обыска (шмона) проходит быстро, потому как все действия раздевания и одевания отточены опытом и временем. В этот день на мне был черный пуховик Nike с ярко-красным подкладом, спортивный костюм Bosco Sport (Solt Lake City 2002) с надписью “Russia” на спине. Кроссовки Puma на липучке. Черная шапочка и коричневый кожаный портфель – оба Ferre неизвестного происхождения.
Снимаешь пуховик. Раздеваешься до трусов – смотрят резинку. Кроссовки – заглядывают под стельки. Потрошат портфель. Досконально, аккуратно, быстро. И заходишь в клетку, которую тебе показывает Саныч.
Саныч! Надо отметить, неплохой человек. Справедливый, строгий, крепкий. Сразу видно, что надежный. К своим обязанностям подходит профессионально, не примешивая ничего личного. Подчиненные его боятся и уважают. Вообще, надо отметить, что с конвоем у нас с самого начала установилось взаимопонимание и добрые отношения, часто выходящие за рамки устава. За последние два года их ежедневное присутствие стало неотъемлемой частью нашей жизни. Невозможно не поладить.
Помню, как в первый день произошла притирка характеров. Мы немного поцапались, прощупывая друг друга.
Лёню Тищу заставили снять нательный крестик. Пристали к нему – и всё! Он не хотел. Стоял на своем. Стали применять силу. Мы подняли шум, да такой, что конвой буквально опешил от столь организованной и мощной реакции! И им пришлось остудить свой пыл. Сошлись на том, что крест оставили, но без веревочки.
С этого дня конвой почувствовал нашу силу и умение отстаивать свое. Стали считаться с нашими просьбами (не всегда, конечно). А Мишку с первого дня стали уважать, и уже позже некоторые из них подходили к нему с личными просьбами. Но это уже тайна, о чем и кто его просил.
Мы всегда вступались за любого арестанта, в отношении которого конвой борзел, – конечно, если поведение этого человека было достойно. «Достойно» не в смысле тюремно-арестантских норм поведения, нет! Простых человеческих. Если человек не мог сказать за себя слово в силу своей скромности или врожденной слабости – а сказать нужно было, – то мы говорили! Говорили веско и достаточно убедительно, чтобы к нам прислушались.
С женщинами-арестантками мы вели себя по-джентльменски, были вежливыми, предупредительными. Делились фруктами, бутербродами, которые привозили с собой. Ведь мы пропадали в суде до вечера. Были и беременные молодые девчонки, их приводили на продление санкции. Как-то раз была мама с грудным ребенком. Ребенок спал. Мы не шумели, разговаривали шепотом и соблюдали тишину.
В общем, мы выделялись из основной серой массы, которая мне казалась некультурной, вульгарной, нравственно подгнивающей публикой. Их аморальность становилась очевидна, как только они открывали рот – как будто они были заражены неприличием и приобретенным в лагерях бескультурьем (хотя, конечно, откуда там взяться культуре, если тебя унижают и бьют). Люди эти вели себя с неким налетом блатного нахальства, совершенно неуместным во многих ситуациях, но, когда обстоятельства менялись, они меняли маску и поведение. Эта мгновенная метаморфоза личности, в сущности, и показывала их истинное лицо, вернее, отсутствие его!
Это была аморфная биологическая масса, влекомая единым порывом тюремного поведения. Планктон.
Конечно, не все! Но большинство оставляет от себя именно такое впечатление.
Мы же были другими. Мы старались не растворяться в этой губительной среде, не впитывать ее грязь и оставаться людьми вне зависимости от окружающих условий. Я до сих пор стараюсь следовать этому принципу. И даже теперь, когда я пишу эти строки из поселка Харп, где отбываю свой пожизненный срок, я не изменил своим взглядам и не изменился сам. Мне хочется верить, что не изменился.
Наверное, поэтому конвой относился к нам по-человечески. Закрывали глаза на некоторые вещи, например на курение в клетках. Курить-то не позволялось… Хм! Вспомнилось из «Идиота» Достоевского: «Курить не запрещалось, но и не позволялось. Так, полупозволялось, по обыкновению, но и судя по лицу».
Так вот! Закрывали глаза на наше баловство. При обыске могли «не углядеть» спрятанные в вещах сигареты, спички. Часто сами передавали и даже сами стояли на шухере. На тот случай, если пойдет Саныч. У Мишки постоянно «не находили» пачку «Парламента» со спичками. Это была такая игра завуалированных знаков внимания, за которыми скрывалось уважение к человеку, которого действительно есть за что уважать. Также передавали еду, книги, журналы, показывали на своих телефонах всякие забавные вещи, но главное, пожалуй, – велись изредка нормальные человеческие беседы.
Мы знали их всех по именам, некоторых и по прозвищам. Они, в свою очередь, знали наши. Это были нормальные взаимоотношения цивилизованных людей, несмотря на наши статусы. И когда мне влепили пожизненное, то во взглядах некоторых из них я увидел сочувствие и понимание моей беды, когда я сам еще целиком не осознал произошедшего.
Конечно, в семье не без урода. Была пара человек в составе конвоя не совсем дружелюбного свойства. И один из них был Омуль. Омулем окрестили его мы, а потом прозвище подхватили и его коллеги по батальону. Он был схож с рыбой омулем за счет своих больших, навыкат, рыбьих глаз. (Наверное, в прошлой жизни он был рыбой.) Этот человек относился к той категории беспринципных людей, которые не гнушаются самыми низшими средствами для достижения своих карьерных целей.
Таких типов никогда не любят. Их всегда бьют в школе и в армии. Они всегда на обочине нормального общества. В сущности, это бесхарактерные, подленькие, лицемерные существа. Жополизы, готовые воткнуть тебе нож в спину при первой возможности, если это будет способствовать карьерному росту. И если есть у меня опасения за сына, который растет без меня, то это опасения, что, не дай бог, он может вырасти таким человеком, как Омуль. Но я знаю: он не будет таким!
Омуль – офицер. И ему часто приходилось замещать Саныча, то есть исполнять обязанности начальника конвоя в отдельные дни. О! – вот тут-то во всей красе проявился «феномен вахтера». Дали порулить и покомандовать. Надо отличиться.
Чтобы было понятно, о какой редкой сволочи я веду речь, приведу в качестве примера один случай. Хоть этот человек и не заслуживает столько внимания и времени. Но моя цель – показать тот живучий социальный феномен, который выживает всегда, везде, при всех режимах правления, присутствует во всех пластах истории, который, манипулируя, живет среди нас, пагубно влияя на формирование таких важных принципов, как Дружба, Порядочность, Честь, Достоинство, Верность. Пагубно влияя и разрушая судьбы простых людей! Это вот из-за таких условных «Омулей» в 1937 году пачками губили достойнейших людей в подвалах Лубянки. Именно поэтому как социальный вид он имеет для меня художественную привлекательность.
А случай мой прост. Идет судебное слушание. Прокуроры предоставляют доказательства, читают тома уголовного дела. В зале четырнадцать наших адвокатов. За решеткой – мы. Нас девять человек. Семь обвиняемых и двое в статусе потерпевших (Алексей Бердуто и Олег Филонов – Филон). Присутствуют родственники, опера и какие-то посторонние люди. В общем, полный зал народу. Судья в скверном настроении. У моей мамы через три дня день рождения. Я не успеваю ее вовремя поздравить открыткой, так как работаем каждый день и Слава, мой адвокат, просто не успевает навестить меня в СИЗО. А такие вещи я передавал через него, так быстрее и надежнее. (Дело в том, что я очень трепетно отношусь к датам всех родственников и близких мне людей. И всегда чувствую себя обязанным вовремя поздравить. Пропустить мамин день рождения – и речи быть не может!)
Накануне этот Омуль, мать его так, поймал Лёху Быкова (Иваныча), когда его адвокат передавала ему пару сигарет во время перерыва. Узрел, сволочь! И написал судье рапорт. Судья, будучи серьезным человеком, зачитал этот рапорт при всех и указал на недопустимость происходящего в зале суда, поставив Иванычу на вид. И тут же запретил адвокатам что-либо передавать нам и наоборот. Вообще ничего! Строго с разрешения судьи.
О, видели бы вы лицо Омуля. Это был его маленький звездный выход. Он был переполнен чувством выполненного долга.
В общем, судья был зол! Дисциплина в наших рядах в эти дни страдала. Было еще что-то – не помню. Было напряжение, и тут я еще с открыткой для мамы. Спрашиваю Омуля: «Можно передать открытку маме, поздравить с днем рождения?» Открыл, показал, объяснил, что опаздываю, работаем каждый день, ни передать, ни отправить. «Нет!» – тупо ответил он и отвернул свою рожу.
Ладно, думаю, хрен с тобой.
Во время процесса, когда прокуроры читали свою макулатуру, которую они называли «доказательствами», я шепотом попросил список свидетелей и адвокатов. Попросил так, чтобы судья видел, что я беру протоколы и собираюсь их вернуть. Под его взглядом это по умолчанию позволялось.
Перед самой клеткой сидели адвокаты: Беляк (из Москвы), Кучма, Крутер. Мне дали список, это видели все. Омуль, черт его дери, тоже. Он знал, что я хотел передать открытку, и был настороже.
Я демонстративно просматривал бумаги и ловил момент, когда это водоплавающее ослабит бдительность. В то же время я должен был убедиться, что на меня не смотрит судья, судебные приставы и другие члены конвоя. Но главное – это Омуль.
Прокурор читает дело. Все слушают, делают пометки.
И вот я улучил момент, вложил в бумаги открытку и отдаю список обратно адвокатом с пометкой карандашом «передать ее Славе». Но Омуль, эта сволочь, каким-то немыслимым образом сумел увидеть своими выпученными глазенками, как я что-то туда вложил.
И что вы думаете? Этот гаденыш посреди процесса демонстративно встает во весь рост, подходит к адвокату Галине Кучме и говорит: «Отдайте открытку!» Зал замирает. Прокурор останавливает чтение. Тишина в зале, на стадионе и во всем мире! Кажется, даже солнце на секунду потухло.
Адвокат в тихом недоумении. Судья вообще въехать не может, что происходит! Всё внимание на Омуля. Он это понимает. И с великим осознанием свой значимости в этот момент берет список со стола адвоката, находит в нем мою открытку, вынимает не торопясь, чтобы его действия видел судья, и через решетку протягивает мне:
– Забери! – и тем самым окончательно разоблачает мою террористическую акцию под кодовым названием “Congratulate your Mother or die!”.
Разворачивается и садится на свое место с кирпичом вместо лица.
Гробовая тишина. Все смотрят осуждающе на меня!
Всё! Я убит!
Судья, учитывая его скверное настроение в те дни, уничтожает меня взглядом из-под очков, не произнося ни слова! Не зная, куда себя деть от неловкости, пытаюсь объяснить безобидность произошедшего, но не успеваю сказать и слова, как меня жестом усталого пренебрежения усаживают, опозоренного, на место. Я раздавлен и уничтожен! Позорно прибит к столбу!
Я в жизни не мог представить себе ситуацию, что можно чувствовать себя настолько глубоко виноватым и опозоренным только за то, что хотел поздравить маму с днем рождения!
А у Омуля – мелкое торжество, ничтожная кульминация его служебного долга. Еще одна галочка в его послужном активе.
Потом, когда процесс закончился, я сказал ему прямо в лицо при всех: «Ну и сволочь же ты, Омуль!»
Он промолчал, не ответил. Он трусливым был по природе своей. И прекрасно это знал. Наверное, ему об этом часто говорят. Лишь только когда нас выводили из зала, он туго застегнул мне наручники на руках, мелко отомстив.
Так что я невиновен, мам. Это всё он, Омуль.
* * *После обыска нас рассадили по клеткам. Есть еще минут пятнадцать перед тем, как нас начнут поодиночке поднимать наверх, в зал суда. Обычно в это время, во время перерывов и многочасовых ожиданиях адвокатов, бурлили страстные и нескончаемые дискуссии. Гремели споры, диспуты, словесные поединки, обмены новостями, мнениями. Решались текущие вопросы, которые не всегда ограничивались пределами тюремной жизни. У всех (почти) были телефоны (по-тюремному – «фага». Почему фага – не знаю!), и это давно не секрет, а боль головная оперов! Телефон – это необходимый атрибут современного заключенного, инструмент, с помощью которого настраивается его благополучие в СИЗО, тюрьме, лагере. Наличие сотового в СИЗО дает негласное право обладателю причислять себя к привилегированному числу. По крайней мере, в мое время (2004–2006 гг.) это было так.
И там, в клетках, в перерывах между судами, мы говорили о том, что в эфире сотовой связи говорить не рекомендуется. Да и разговаривали исключительно на понятном нам языке. Это был наш искусственный, придуманный сленг, это было наше арго, со своими бессмысленными для чужого уха словооборотами и идиомами.
Огромное количество бесед и разговоров во время этих ожиданий запали мне в память. Это время я вспоминаю с теплотой. Потому что это было наше время. Единственная возможность собраться вместе, поговорить, выслушать друг друга, поддержать и просто подурачиться.
Там, в клетках суда, мы отдыхали от тюрьмы, от ее несвободы, от ее вони и общей тошнотворности бытия. Что может быть важнее в тюрьме, чем возможность собраться вместе! В этих встречах мы подпитывали друг друга силой, заряжаясь оптимизмом и верой. Хоть никто из нас и не проговаривал это вслух, все равно мы это знали и чувствовали в какой-то степени эмоциональную зависимость от общения. И каждое утро нового дня мы с улыбкой, хоть и не всегда, встречали друг друга и были рады, что проведем этот день вместе. Что творилось тогда в суде, в «зале нашего ожидания»! Там стоял гвалт от увлекательных словесных баталий, градус которых зашкаливал до неприличных децибельных высот! Нагнетались такие страсти, что мы забывали, где находимся. Динамика интереснейших споров набирала такую сумасшедшую инерцию, что нас не мог остановить даже Саныч, начальник конвоя. За стенкой, в зале суда, останавливался процесс, заходила секретарь, просила быть тише. (Мы – были.) А ребята из конвоя, развесив уши, получали удовольствие от того, что им приходилось слушать. Особенно когда что-то рассказывал Михаил Владимирович Скрипник. А этот человек умеет рассказывать даже о простых вещах самым интересным образом, целиком захватывая ваше внимание. Его спичи напористы, эмоциональны, с четко расставленными логическими ударениями и богатой речью. Это сгусток энергии и немалых знаний. Слушать таких людей – одно удовольствие. Мишу даже судья во время протестов никогда не останавливал. Всегда было интересно дослушать его речь. Я соглашусь здесь с Мамоновым, что в российских тюрьмах находится самая энергичная часть населения. Вот и мы, энергичные, не унимались тогда. Это было наше время, в котором пространство подчинялось нам! Это был наш угол некой свободы, кубические метры воздуха, где схлестывалась наша энергия! Так неосознанно формировался наш командный дух. Мы смеялись, шутили, кричали, спорили, подтрунивали друг над другом, оставляя яркие впечатления от уходящего дня.
А потом нас привозили в СИЗО. И разводили по камерам. Но даже после расставания в ушах еще долго звенело эхо азартных споров. Мы приносили его в камеры. Это хорошее настроение.
Топая по мрачным, сырым и вечно скользким коридорам СИЗО, умещая внутри все впечатления прожитого дня, – я чувствовал себя счастливым! Но это было не то состояние счастья, которого стремится достичь человек. Это было нечто простое и легкое, но вместе с тем очень нужное в этих обстоятельствах ощущение!
* * *Время подошло. Нас надо поднимать в зал. Саныч отдал четкие распоряжения своим людям. Кто где стоит и что делает. Все встали и зашумели своими грузными телесами, наручниками, зашаркали берцами по полу, начали зевать и выкрикивать односложные фразы. Вывели собаку из такой же клетки, где «хранились» и мы. Заклацали наручниками, забренчали автоматами.
Внутри дернулась струнка нерва – через минуту-другую решится моя судьба.
Увели одного, второго. Подошла моя очередь. Сняли замок с решетки. Приоткрыли дверь, придерживая ее ногой. Надели наручники. «Выходим».
Один спереди, один сзади. По лестнице на второй этаж направо. Слева нещадно и громко лает ротвейлер. Прямо по узкому коридору делаешь несколько шагов, прежде чем нырнуть в зал суда. В конце этого коридора решетка, за которой неизменно стоят наши родственники и адвокаты – родные лица.
За эти несколько шагов успеваешь выделить в толпе своих и обменяться с ними взглядами и улыбками. Я всегда замедлял шаг, идя по этому коридору, растягивал момент.
Тихо зашел в зал. Сняли наручники. Занял свое место. За эти полтора года у каждого обозначилось свое место на скамье подсудимых (какой-то скабрезный каламбур). Клетка была разделена на две части. В одной я, Миша Скрипник, Лёха Быков, Олег Зырянов, Тёма Клабук. В другой: Алексей Бердуто, Филонов Олег, Лёня Тищенко и Денис Комиссаров.
Зал пустой, проветренный. Скоро в нем будет душно. Напротив нас большие окна. За окнами тихо падает белый снег. Стоит теплый декабрьский день. Приближается Новый год, люди ждут его. За окном все то, к чему мы не прикоснемся еще много лет! Сколько? Нам сейчас скажет человек в черной мантии.
И вот заходит секретарь, молодая девушка Женя, в очках с тонкой оправой. И бросает:
– Встать, суд идет!
Все, шумно шурша одеждами, сумками, двигая стульями, встают. Заходит судья в черной траурной мантии. Очки на строгом, сосредоточенном лице, которое не предвещает ничего доброго для нас. И произносит:
– Продолжаем оглашать приговор. Можете садиться.
Все сели, шумно шурша одеждами, сумками, задвигая стулья.
Приговор зачитывают уже третий день, и сегодня мы точно знаем – страницы приговора иссякнут. Прокурорами на прениях были запрошены сумасшедшие срока: от пожизненного (мне и Мише) до семи лет лишения свободы. Они совсем офигели! Оперируют такими цифрами, за которыми кроются человеческие судьбы, как будто это простая математика. Как будто я имею вторую, запасную жизнь. И одну я могу свободно посвятить гниению в какой-нибудь тюрьме, слабо приспособленной к жизни, на краю географии.
О чем они думают, когда разбрасываются пятнадцатилетними, двадцатилетними сроками и «ПЛС» на деле, построенном полностью на пытках и фальсификации? О стране, о долге, о защите общества, об охране закона? Или, может, о предстоящем повышении в должности и дополнительной звездочке?! Мне не залезть к ним в головы. Не узнать, что творится в их извилинах. Иногда мне кажется, что это совершенно другие люди, с другой жизнью, с другой структурой белковых соединений и биологических жидкостей, живущие в другой среде. Я не хочу никого оскорблять, но очень часто их цинизм переходит все границы. И это по-человечески разочаровывает.