bannerbanner
Не только музыка к словам… Мемуары под гитару
Не только музыка к словам… Мемуары под гитару

Полная версия

Не только музыка к словам… Мемуары под гитару

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

И вот однажды, когда я искал с соседским мальчишкой какие-то «каланчики» и ел их на огороде, его сестрёнка, бледная как бумага даже при степном солнце, с белыми косицами, в выгоревшем до белизны платье, явилась среди пустых грядок и позвала меня:

– К вам дяденька на бричке приехал!

И точно. В нашем дворе стояла таратайка, и лошадь дёргала кожей на животе, отгоняя мух. И уже здесь я почувствовал идущий от тележки запах. Я взлетел на крыльцо и наткнулся на целый пласт этого аромата. Он стоял как раз на уровне моего носа. Из сеней запах потащил меня в комнату к бабушкиному комоду – там, во втором ящике, под старенькой простыней, я увидел четыре огромных, душистых, масляно блестевших корочкой, с высокими пористыми боками белых каравая. От их запаха у меня кружилась голова, но впиться в хлеб, разламывать его, кусать – я не посмел. – С великой натугой я закрыл комод.

– Ничо! – доносился из соседней комнаты мужской голос. – По крайности, войны нет – сдюжим!.. А в июле сколь-нибудь соберём! Местами хлеб есть…

– Егорушка, – ахала бабушка. – Да что ж ты к нам, у тебя своих пятеро!

– А у меня ещё есть! Это нам артельный на трудодни зерно выдал, дай бог ему здоровья: и где взял? А я так думаю… – сказал он, поворачиваясь ко мне. – У моих-то отец есть! Вот он, с руками и ногами, а ему кто, сироте, даст?

Это была самая больная струна в моём сердце, и он потянул за неё – этот незнакомый голубоглазый и весь какой-то вылинявший на солнце Егор.

– Всё же вы гости! Из Ленинграда! В родные как-никак места возвернулись, и тут голодовать… Негоже так-то! Это и дедушке твоему от меня благодарность! – Он протянул ко мне руку, и я сжался, как от удара: «Сиротку жалеет! Добренький!» – Бывало, придёт твой дедушка в класс, – гудел Егор, – высмотрит, кто совсем пропадает, да и сунет ему тишком сухарика от своего пайка. Мне сколь разов перепадало. Святой был человек, я с его грамоты пошёл…

Я возненавидел Егора! Меня затрясло от его белозубой улыбки и жалостных глаз. И как я, пятилетний недомерок, сообразил, чем больнее ударить его?!

– А что это у нас в доме так навозом тянет? – «Вот так тебе! – подумал я. – Пришёл, расселся тут. Жалеет. Разговаривает!»

Запах от Егора шёл густой, в нём мешались конский и овечий пот, махорка и духота овечьего закута.

Егор заморгал белыми ресницами, нахлобучил бесформенную папаху и суетливо заторопился.

– И то! И то… – забормотал он. – Спим-то посреди отары… Принюхавши… Вы уж извините… Надо бы сперва в баню… Но я хлебца вам тёплого, из печи чтобы, хотел…

Когда я ел божественно пахнувший ломоть, грыз хрустящую корку, тонул в белопенном мякише, чувствуя щеками его живое тепло, – я не понимал, какой поступок совершил!

И только потом, когда томление сытости стало склеивать мне веки, я удивился, почему это после ухода Егора ни мама, ни бабушка не сказали мне ни слова. Мама сидела, забившись в угол старенького диванчика, а бабушка гремела посудой.

– Это же надо – взрослому человеку… – наконец проронила она, убирая в буфет тарелку с куском, который я не смог одолеть весь, – Стыд – какой!

– Как стыдно! Как стыдно! – Мама поднялась и стала ходить по комнате, ломая пальцы. – Он в степи, под градом и холодом, под молниями и суховеями, круглый год один, среди овец…

– У него своих детишек голодных пятеро, а он тебе первому… Я – плохая бабушка! Я не умею тебя воспитать! – Это была самая страшная фраза.

Через час такой пытки я уже рыдал, понимая весь ужас совершённого мною.

– Что же мне делать? – закричал я, захлёбываясь слезами.

– Сам набедил – сам и поправляй!

– Да как же! Как же я у него прощения попрошу, если он уехал?

– А что ты думал, когда его обижал? Ты же нас всех, нас всех – и дедушку, и папу, и нас с мамой – на всю жизнь опозорил…

– Он недалеко живёт!—обронила мама.—За оврагом, у кладбища.

– Так ведь уже темно! – кричал я, леденея от мысли, что придётся переходить овраг, где и днём-то страшно. – Меня бугай затопчет!

– Бугай давно в сарае спит.

– Меня волки съедят!

– Пусть! – отрезала бабушка. – Пусть лучше моего внука съедят волки, чем будет внук – свинья неблагодарная!

– Он ведь хлеб! Он ведь хлеб тебе привёз, – прошептала мама.

На улице было действительно совсем темно. Всё, что было привычным и незаметным днём, выросло и затаило угрозу: и плетни вдруг поднялись, как зубчатые стены, и белёные стены хат при луне вдруг засветились мертвенно и хищно.

Спотыкаясь и поскуливая, вышел я к оврагу, где темень лежала огромным чернильным пятном. Я пытался зажмуриться, но глаза от страха не закрывались, а норовили выскочить из орбит. Рыдая, опустился я на дорогу, где под остывшим слоем пыли ещё таилось дневное тепло. Домой повернуть было невозможно: «Ты нас всех опозорил!».

– И пусть! – шептал я. – Пусть меня сейчас волк съест, и не будет меня у них!

И я представил, как все по мне плачут. Но картина не получалась, потому что я знал:

вина-то моя не прощённая! И виноват я по уши! «У него своих детишек пятеро голодные сидят, а он тебе хлеб привёз!»

Из темноты вдруг высунулась огромная собачья голова, ткнулась холодным мокрым носом в мой голый, втянутый от страха живот, потом пофырчала мне в ухо и скрылась.

Как во сне поднялся я, перешёл чёрный овраг и, стараясь не смотреть в сторону кладбища, вышел к Егорову куреню. Окна не светились… И тогда я зарыдал в голос, потому что всё было напрасно: Егор спит, а завтра он уедет и никогда не простит меня!

– Кто здесь? – На огороде вдруг осветилась открытая дверь бани.

– Дядя Егор! – закричал я, стараясь удержать нервную икоту. – Это я! – И, совсем сомлев от страха, от стыда, почему-то совершенно замерзая, хотя ночь была жаркой, ткнулся во влажную холщовую рубаху овчара и, заикаясь, просипел: – Дядя Егор! Прости меня!

За всю мою жизнь не испытывал я большего раскаяния, чем в тот момент.

– Божечка мой! – причитал Егор. – Да закоченел весь! Милушка ты моя!

Потом он мыл меня, потом мы шли домой, всё той же бесконечной ночью. И только много лет спустя, мама рассказала мне, как они с бабушкой шли за мною по пятам, обливаясь слезами. Мама несколько раз порывалась подбежать ко мне, больно маленький я был и очень горько плакал, но бабушка её останавливала: «Терпи! Никак нельзя! Сейчас пожалеешь – потом не исправишь…»

Были у нас потом и праздники, и изобильные столы, и весёлые рыбалки с дядей Егором. Были длинные ночные разговоры под чёрным и бездонным небосводом, но навсегда осталось у меня чувство вины перед тем, кто дал мне хлеб…

Перед Егором – Георгием – Земледельцем – так это имя переводится с греческого.

Вот ведь какая символика получается…

Первая премия

То, что я не забыл этот случай, – не удивительно! Это ведь была самая первая награда в моей жизни. Удивительно, что я всё помню до мельчайших подробностей, словно это произошло вчера, а ведь было мне тогда, всего пять лет.

Мы жили на Ржевке – сорок лет назад это была отдалённая и грязная окраина Ленинграда. С одной стороны нашего четырёхэтажного дома – самого высокого дома в округе – тянулся глухой забор военного городка, а с другой, были химические заводы, которые время от времени выпускали такой вонючий и ядовитый жёлтый дым, что не только гулять во дворе не хотелось, но и в нашей огромной коммуналке, где и без химического производства запахов хватало, дышать было нечем.

«Он погибает без воздуха! Он погибает!» – говорила мама моей бабушке. Я не считал, что погибаю, но с удовольствием смотрел, как бабушка надевает панамку, кладёт в сумочку два бутерброда и берёт старый зонтик с костяной ручкой: это означало, что мы с ней отправляемся в замечательные места – в Таврический сад, в Летний или совсем за тридевять земель, в ЦПКиО на целый день!

В парках я копался со своими сверстниками в песочнице, бегал по аллеям, а бабушка, сидя на скамеечке, разговаривала с такими же, как она сама, старушками, в панамках, матерчатых туфлях, длинных юбках и тёплых кофточках.

Иногда мы ходили в молочную столовую, где ели простоквашу из пузатеньких баночек. Простокваша мне нравилась, но я стыдился, что бабушка всегда заворачивала недоеденную мною вафлю или коржик в салфетку и брала с собой – «на потом».

Но больше всего мы любили слушать военные духовые оркестры, что по праздникам и в воскресные дни играли в раковинах открытых эстрад на Елагином острове.

У бабушки в маленькой записной книжечке была выписана программа этих бесплатных концертов на весь месяц, и мы старались не пропустить ни одного.

Мы приезжали на трамвае задолго. Усаживались на длинные белые скамейки с литыми боковинами и гнутыми спинками перед разинутой полусферой эстрады и рассматривали пузатые барабаны, торжественно поблёскивающую латунь и серебро духовых, строгие чёрные футляры, из которых извлекали их музыканты. Сами оркестранты в отутюженных военных мундирах ходили по сцене, двигали пюпитры, перелистывали ноты, негромко разговаривали между собой, иногда пробовали проиграть какую-то фразу из ещё не родившейся музыки…

Но вот выходил деловитый подтянутый капельмейстер, скамейки вспыхивали короткими аплодисментами. Парой чаек взмывали над оркестром его руки в белых перчатках, и сердце моё замирало от восторга.

При звуках вальса бабушка чуть заметно покачивала в такт головой, и было легко представить её молодой красавицей в огромной шляпе с вуалью или совсем юной гимназисткой, кружащейся на серебряных «снегурках» по льду катка. Когда играли марш «Прощание славянки», бабушка всегда плакала, вытирая слезы кружевным платочком, – папа, дядя и дедушка под этот марш уходили на фронт. И не вернулись…

Мне нравились военные марши. Особенно «Памяти „Варяга"»! Их музыка рождала во мне твёрдую уверенность, что вот я вырасту, стану сильным и смелым, как герои «Варяга», и тогда смогу защитить всех! И мама, и бабушка будут мною гордиться!

А когда играли «Сказки венского леса» Штрауса, мне чудились какие-то волшебные рощи с кружевной листвою старых деревьев, пугливые олени с добрыми глазами, кони с лебедиными шеями и стаи прекрасных белых птиц, что плывут над осенними полями в голубой вышине, мне виделись озёра с прозрачной водой, камыш под ветром, сосны на морском берегу… Всё то, чего я ещё никогда не видел! Только слышал про это по радио да рассматривал на картинках в книжках.

Но мне так хотелось туда! Музыка вела меня в ту страну, которая называлась длинно и притягательно: «Когда я вырасту большой!»

И вот однажды, когда мы торопились с бабушкой на концерт оркестра Балтийского флота и очень беспокоились, поглядывая на серое небо – как бы дождик не испортил нам долгожданного праздника, у эстрады мы увидели огромную толпу пионеров. А на сцене вместо обожаемых мною моряков и блеска инструментов стоял стол, накрытый красной скатертью; за ним сидели какие-то тётеньки, а с краю единственный дяденька.

Он был одет в странную куртку не то из брезента, не то из какой-то другой непромокаемой ткани, на голове у него была пупырчатая кепка.

Он сидел, нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы коричневых брюк с большими отворотами, и покачивал закинутой на ногу ногой в крепком ботинке с круглым носом.

Дяденька заметно скучал, глядя куда-то вдаль поверх голов бесновавшихся пионеров. Мне кажется, он даже что-то насвистывал, сложив длинные губы трубочкой под щёточкой усов.

Тётенька в чёрном костюме и пионерском галстуке что-то выкрикивала сорванным голосом, и пионеры с воем вздымали руки, трясли ими в нетерпении, вскакивали с мест, топотали ногами… Гвалт стоял ужасный!

Бабушка, крепко держа меня за руку, подошла поближе к эстраде, чтобы спросить, будет ли концерт, и я оказался совсем близко от дяденьки в кепке. Его ботинок качался чуть ли не у меня над головой, были видны все гвозди в подошве.

Дяденька посмотрел на меня с высоты, как на муравья, насупился и надулся. Я понял, что он меня передразнивает: у меня была такая привычка смотреть исподлобья.

Так, чтобы не видела бабушка, я показал ему язык. Дяденька развеселился. Его круглые, чуть отвислые щёки поехали в стороны, и он мне подмигнул. Подмигивать я уже умел и не замедлил с ответом. А ещё я скосил глаза к носу и надул щёки. Дяденька вытащил руки из карманов и показал, что сам так не умеет и что он потрясён моим искусством. Я загордился!

В этот момент тётенька повернулась к нам и, поблёскивая очками, прокричала:

– А теперь назовите три произведения советских писателей о животных!

При этом она выразительно посмотрела на дяденьку, с которым я перемигивался.

Пионеры завыли. Я подумал и тоже поднял руку.

– Думаем! Думаем хорошенько! – поддавала азарта тётенька.

– А вот тут товарищ что-то хочет сказать! – кивнул на меня дяденька.

– Он не первый! Он не первый руку поднял! – заорали пионеры. – Так не честно!

В нашем дворе было много таких мальчишек. Они никогда не принимали меня в свои игры. Дразнили. А при случае и колотили! И вот теперь такие же безжалостные ребята не дают мне показать этому хорошему человеку, что я не лыком шит, что я тоже знаю много книжек, в том числе и про животных!

– Уступим товарищу! – поднял руку дяденька и встал. – Уступим! Он же маленький!

– Я не маленький! – сказал я. – Мне уже почти, что пять лет!

Бабушка смеялась и дёргала меня за руку.

– Извини. Солидный возраст, – сказал дяденька. – Так что же ты нам хотел сказать? Пионеры притихли.

– Я знаю три произведения советских авторов: про золотую рыбку, про золотого петушка и «Сверчок»!

– Неправильно! – заорали пионеры. Бабушка, смеясь, пыталась меня увести.

– Нет, позвольте, – сказал дяденька, грузно опускаясь на краю сцены на корточки. – Кто сказал, что золотая рыбка не животное?! Дайте товарищу договорить. А кто про золотую рыбку написал и про золотого петушка, знаешь?

– Знаю! Пушкин. Александр Сергеевич! Его убили на дуэли из пистолета.

– Неправильно! – бесились пионеры. – Он при царе жил! Неправильно!

– Ну и что, – сказал я, – что при царе! Такие хорошие стихи!

– Вот именно! – сказал дяденька. – Совершенно, советские стихи!

– А про сверчка я вообще наизусть знаю! – ободрился я.

– Замечательно! – сказал дяденька, легко наклоняясь ко мне и поднимая меня на сцену. – Ух, ты! Вес петуха-подростка! Читай!

«Папа работал! Шуметь запрещал!

Вдруг под диваном сверчок затрещал!

– Замечательно! – сказал дяденька и первым захлопал в ладоши, когда я громко дочитал стихотворение до конца. – Просто Качалов! Просто: «Дай, Джим, на счастье лапу…» – тоже, кстати, про животных! Нет, тут нужна первая премия! За художественное чтение хотя бы и за патриотическое мировоззрение! Знание литературы само собой!

Он стал рыться на столе, где лежали всякие книги.

– Вот беда! Ни одной моей не осталось! Знал бы – из дома бы прихватил! Это тебе всё не по возрасту… «Овод» – рановато! А вот без этого шедевра, – сказал он, откладывая что-то в сторону, – ты будешь жить гораздо счастливее и много дольше… Так!

Он растерянно шарил по столу, тётеньки, как могли, помогали ему, то есть, суетились. Пионеры орали, а я стоял и ждал премию. Я не знал, что это такое!

– А как ты сюда попал? – спросил дяденька, чтобы я не стоял истуканом.

– Мы с бабушкой пришли слушать военный оркестр.

– Ах, военный!

Человек хлопнул себя по лбу. Он сунул руку в карман своей необыкновенной куртки, которая, казалось, вся состоит из карманов, и вытащил оттуда маленькую книжечку в бумажной обложке.

– Вот! – сказал он, протягивая её мне. – «Рассказы о Суворове». Ты знаешь, кто такой Суворов?

– Знает! Знает! – торопливо подсказала бабушка. Она крепко держала меня за щиколотки.

– Знаю! – сказал я. – Это великий русский полководец.

– Замечательно! Вот тебе книга, про великого русского полководца Суворова. Из библиотеки журнала «Советский воин». Ты советский воин?

– Да! – сказал я, – Я – советский воин!

– Поздравляю тебя, советский воин, с первой твоей премией! Ты замечательно отвечал на вопросы литературной викторины! Расти большим и счастливым!

– Вы подпишете? – сунулась к нему тетенька с авторучкой.

– Ну, я же не Суворов, – сказал дяденька. – Как же я буду подписывать? Ещё раз поздравляю! – И моя рука утонула в его тёплой ладони, – Поаплодируем товарищу!

Я шёл от эстрады, провожаемый завистливыми взглядами пионеров, под барабанный грохот аплодисментов.

– Кто это? – спросила бабушка дежурного пионера, показывая глазами на дяденьку, подарившего мне книжку.

Ха! – сказал высокомерно пионер с красной повязкой на рукаве. – Это же Виталий Бианки!

– Интересно! – сказала бабушка. – Какая фамилия итальянская! – Чувствовалось, что фамилия ей ничего не говорит.

Буквально, на следующий день мы отправились в библиотеку и принесли оттуда целую пачку книг Виталия Валентиновича. И он обрушился на меня.

В нашей тесной комнатушке зашумели леса, закурились туманами болота, посыпали снегом полярные зимы, засновали куницы и белки, засвистели крылья диких гусей. Огромный мир живой неповторимой природы раскрыл передо мною свои милосердные объятия. Насекомые, птицы, звери и даже рыбы заговорили со мной, и в их речах явственно слышались интонации силы, понимания и доброты, зазвучал голос самого Бианки.

Бабушка считала, что не следует учить меня грамоте, пока я не пойду в школу, иначе мне будет скучно на уроках и я стану лениться. Поэтому я был уверен, что читать не научусь никогда, и умучивал бабушку до полуобморочного состояния, заставляя в сотый раз перечитывать «Нечаянные встречи», или «Мышонка Пика», или «Лесные были и небылицы». Я стал прилежным слушателем «Вестей из леса» по радио, потому что это тоже был Бианки. День, в который я безошибочно отличил следы собаки от следов кошки на первом снегу, стал днём моего торжества и уверенности в собственных силах.

А когда я пошёл в школу и быстро научился читать и писать, то тут же решил стать писателем Бианки.

Я сэкономил денег на четыре тетрадки. Каждую из них, в подражание «Лесной газете», озаглавил: «Весна», «Лето», «Осень» и «Зима» и собрался писать книгу. Но дальше первой строчки дело не пошло.

Мне вдруг открылась главная истина: прежде чем начать писать, нужно прожить большую жизнь, многое увидеть, запомнить, причём увидеть так, как не видел никто до тебя. Нужно многому научиться, многое обдумать, постигнуть и понять и только тогда браться за перо.

Поэтому в моей литературной деятельности наступил длительный перерыв. Больше двух десятков лет я учился, работал, овладевая самыми разными профессиями в самых разных местах страны, и забыл, что когда-то в первом классе собирался быть «Виталием Бианки». И только взрослым человеком решился сесть за рукопись, твердо зная, что если я этого не скажу, то никто не скажет,.

Я никогда не был учеником Бианки. Больше того, я никогда не встречал его больше. Строго говоря, я не был с ним знаком. Но я читал его книги, а стало быть, он меня учил. Может быть, поэтому не случайно, что первая моя книга о самых прекрасных животных – о конях!

И вот теперь я, пожалуй, могу сказать: книги Бианки были моим букварём. Человек не учится у букваря всю жизнь, но это первая и самая главная книга любого из нас. И кто знает, не повстречай я случайно сорок лет назад весёлого и доброго человека в странной куртке и пупырчатой кепке, с тёплыми и добрыми руками, как бы сложилась моя судьба.

Скрипачонок

По Невскому ходил трамвай, и мы приехали на трамвае. Он вроде бы сворачивал на тогдашнюю улицу Желябова, ныне опять Большую Конюшенную. Я помню это точно, потому, что в тот летний день начали снимать трамвайные рельсы с Невского и с какой -то улицы, около здания, удивившего меня мелодичным как нота взятая камертоном названием «капелла».

Мы с мамой, собственно, ехали в Эрмитаж, потому что у нее был выходной, но зачем -то соединили нашу поездку с заходом в эту капеллу, где сын соседки, он был старше меня на полтора года, и стало быть поступал в первый класс, проходил конкурсный отбор.

Я его не любил, потому что он был сильнее и считал, что поет лучше меня. А поет лучше, потому что он украинец , а «украинцы все певучие» . Разумеется это ему напели дома ,чтобы повысить его конкурсную боевитость ,но парень он был действительно горластый. Орал на всех концертах в соседней воинской части ,где был наш детский хор ,но мне было тяжело его слушать ,потому что он постоянно ,как говорила моя бабушка «сдорил» – слушок то у него был паршивенький. А фальшивое пенье можно сравнить только со скрипом ножа по тарелке или еще с чем – нибудь тошнотворным.

Думаю, что в капелле я потерялся, а взрослых просто не пустили в большой зал ,где собирались принаряженные конкурсанты в вельветовых костюмчиках, некоторые с бантами на гриди. Как я попал в эту толпу? Не исключено, что поддавшись детсадовскому рефлексу, когда велели простроиться парами, я – построился. и пошел наверх по лестнице в большой зал вестибюль. Здесь нас разбили на стайки по десять человек и развели по кабинетам. Я удивился, что в том, куда мы пришли, за роялем сидел дяденька. Мужчину за музыкальным инструментом я видел первый раз( если не считать солдата, который играл на гармошке в нашем хоре) и считал это дело сугубо женским.

Дяденька заставил нас по очереди петь за ним ноты. Сашка, так звали моего соседа, как всегда, сфальшивил.

– Да нет же! – раздраженно сказал дяденька. Вид у него был измученный: – фа, фа!.

Сашка покраснел, взмок и опять промахнулся.

– Фа! – рявкнул дяденька.

И тогда, чтобы помочь Сашке, как я помогал ему всегда в хоре, куда нас водили мамы, я тихонечко подпел-подсказал: « Фа…»

Дяденька повернулся ко мне с таким видом, точно хотел меня раздавить, как паровой каток.

– Громче! – заорал он.

Я спел громче.

– Громче! – не унимался он.

Я двинул так, что перекрывал шум отбойных молотков на улице.

– До – ми- соль -до! – закричал дяденька, грохоча по клавишам.

Я запел за ним, но не запомнил нот и сбился.

– Что! – закричал дяденька, – Разве не ясно?

– Я такого слова не знаю, – сказал я, памятуя бабушкины слова: «никто не смеет на тебя орать! Никто!»

– Какого слова? – спросил, будто из воды вынырнул дяденька.

– Которое вы кричите: про домик и про фасоль

– Ха ха-ха, – громко и отчетливо сказал дяденька, не меня выражения лица и я понял, что он так смеется, – Ха-ха-ха .. Пой просто «Ааааа»

Я запел. Он стал бабахать по клавишам и я почувствовал, что под его грохот петь удобнее. Нужно просто опираться на главные звуки.

– За мной! – закричал дяденька, – Пой за мной. «Горные вершины спят во тьме ночной» …

      Я слышал эту песню по радио, и она мне нравилась. Чувствуя прилив того счастья, которое всегда овладевало мною при пении, я вдохнул и, как говориться, выдал во всю мощь…

Я пел и чувствовал, что получается хорошо, потому что вдруг с половины куплета, дяденька красивым, словно не своим, голосом стал подпевать: «Горные вершины…» Его мелодия шла в другую сторону. Я словно карабкался по эти неведомым мне горам, а он шел со мною рядом, заботясь, чтобы я не упал. « Не пылит дорога, не дрожат листы…» и когда мы, наконец, добрались до вершины, где «подожди немного, отдохнешь и ты…» Я полез в такую высоту, самостоятельно повторяя финал, что дяденька, отстал где-то по дороге. Но я спел чисто, и это, позванивая хрусталиками, подтвердила мне люстра, висевшая под потолком.

– Так!– закричал дяденька, – Всем стоять! Стоять молча! Я сейчас.

Он схватил меня за руку и как был без пиджака, поволок меня, куда-то по коридорам. Мы прибежали в другую комнату, где тоже был рояль и сидело человек десять взрослых и старичков, и старушек.

Мой растолкал всех и стал что-то говорить, стукая меня пальцем в макушку.

– Ну-ко, ну – ко, – потирая руки, подскочил ко мне маленький старичок – Что будем исполнять? Ну-ко.

– «Возьмем винтовки новые»

– А что-нибудь более мирное?

– «Слыхали львы»

– Что-что? спросила какая то старушка, приставляя ладонь к уху. -

– Львы, – пояснил я, – Львы слыхали.

– Ну, и что же они слыхали? – тряся над моей головою огромным животом, синея от смеха, спросил грузный человек с чубом и лицом красным, как срез окорока в колбасном отделе.

– За рощей глас ночной…

– Глаз, надо полагать, совиный? – спросил он, изнемогая от смеха.

– Не .., – сказал я, – это по – старинному так говорили. Глас это голос.

– Ну, раз голос, – сказала старушка, садясь к роялю, – давайте послушаем.

– Слыхали-ль вы, за рощей глас ночной, певца любви, певца моей печали… Когда поля в час утренний молчали свирели звук унылый и простой…

       По лицам этих замечательных старичков и старушек я понял, что делаю что- то очень им приятное, поэтому я остановился и смело сказал:

На страницу:
3 из 8