Полная версия
Ночь борьбы
Когда бабуля начинает храпеть, я иногда выкуриваю сигарету из маминой пачки, которую она хранит в верхнем ящике комода на тот чертовски славный день, когда она будет не беременна Гордом и не так вымотана. Я выхожу на заднюю веранду, делаю пару затяжек и смотрю в небо. Или бросаю в ведерко прищепки и стараюсь не промахнуться. Если промажу, ты не вернешься. Если попаду всеми прищепками – то вернешься. Я начинала бросать, поставив ведерко на колени, так что не промазать было очень просто, но это показалось мне слишком легким способом заставить тебя вернуться, а еще ты ведь все равно не вернулся, так что теперь я отодвигаю ведерко все дальше и дальше.
Чтобы не перестать дышать, бабуля должна спать со специальным аппаратом на лице, который состоит из трубки и коробки, наполненной водой, но она его ненавидит. Она закинула его в свой чулан. Бабуля не двигается, когда спит, а вот мама размахивает руками и ногами, разговаривает и кричит во сне. Бабуля говорит, что у мамы все еще остается небольшой посттравматический стресс, к тому же она находится в поиске. Я спросила бабулю, что же мама ищет, и она ответила: «О, да все что угодно. ПТСР и поиски не заканчиваются, когда мы спим». Мама с бабулей знают друг о друге такие вещи, с которыми им приходится считаться, потому что так обстоят дела. Они не против. Они знают друг друга. Я нашла письмо, которое мама написала тебе лет шестьсот назад, о том, как ей нравится спать, но, очевидно, ты его так и не получил, или, может быть, ты его получил, но не взял с собой, потому что путешествуешь налегке.
Если хочешь узнать, как маме нравится спать, я перепишу его для тебя. (У мамы плохо с правописанием, поэтому я исправила ошибки.)
«Я не хочу говорить об этом или спорить, потому что времени слишком мало, но этому предшествовало множество вещей… Сперва тебя разозлило, что я с кем-то переписываюсь так поздно вечером. Я писала Кэрол, чтобы рассказать суперпотрясающую новость о новорожденном ребенке Фрэнки! Все детали. Это внучка Лидии! Тогда ты притворился, что не злишься, но я понимала, что ты все еще зол, потому что ты сердито заправлял белье на кровати. Ты заявил, что я отказываюсь от твоего жеста „нежности“ по превращению кровати в то, что я ненавижу. То, как ты заправляешь постель, – не нежность! Ты же знаешь, я не люблю спать как в конверте, без движения, а от воздушных карманов мне холодно! Разве же это нежность – заставлять человека спать так, как тебе хочется, даже если он это ненавидит? Это „нежность“??? Нет, это не так. Ты знаешь, что это не так. Затем ты топаешь наверх, дуешься и спишь в одиночестве в своем ледяном конверте. Хорошо, надеюсь, тебе все ясно. Я буду спать так, как хочу. На самом деле не так уж много я прошу – чтобы мое одеяло и простыня лежали определенным образом. Заправляй свои собственные, как тебе присрется! Целую».
Даже когда бабуля крепко спит и храпит, если я нежно коснусь пальцем ее плеча, она оживет, протянет ко мне руки, улыбнется и скажет: «Малышхен!» Я каждый раз спрашиваю ее: «Ты ощутила мое присутствие?» – но она меня не слышит, потому что снимает слуховой аппарат перед сном и только смеется и держит меня за запястья, как лошадь за поводья. Она не может поверить, что продолжает просыпаться живой, и правда ощущает радостное удивление и благодарность, что, как говорится во всех брошюрах по психотерапии, мы и должны чувствовать каждый новый день.
«Ну конечно же, у меня в ботинке гребаная макаронина!» Это были последние слова мамы этим утром перед тем, как она хлопнула дверью и отправилась на репетицию. Бабуля сказала: «Это семейная классика, Суив, запиши». Потом бабуля закричала: «Удачи! Повеселись! Не перенапрягайся там!» Она говорит это каждый раз, когда кто-то уходит. Она рассказывает, что там, откуда она родом, это самая бунтарская вещь, которую только можно сказать, потому что у них не верили в удачу, веселье было грехом, а работа была единственным, чем следовало заниматься. Почти каждый день мама находит у себя в туфлях макаронины, или они налипают на ее сценарий, или куда-нибудь еще. Это любимая бабулина еда, но когда у нее обостряется артрит, ей трудно открывать коробку, а потом, когда она наконец открывает ее, макароны летят во все стороны, и я сметаю их, но недостаточно хорошо, поэтому мама всегда находит их в своих вещах. Макароны попадаются нам всем, но больше всего от этого бесится именно мама. Бабуля любит их, потому что они маленькие, и в те дни, когда у нее обостряется невралгия тройничного нерва, ей даже не нужно их жевать – они просто проскальзывают в горло. Бабуля пытается найти того, кто просверлит ей дырку в голове, потому что она слышала, что это самый эффективный способ избавиться от невралгии тройничного нерва, которую прозвали суицидальной болезнью, потому что это самый болезненный физический опыт, который может испытать человек, и поэтому из-за нее люди убивают себя. Но никто не хочет сверлить бабулину голову из-за ее возраста. Когда людям исполняется около шестидесяти, в них перестают сверлить отверстия. «Помни это, Суив!» – говорит бабуля.
После того как мама ушла, бабуля попросила меня составить список ее лекарств.
– Не прописью, – сказала она, – печатными буквами. Ни один из этих молодых водителей «скорой» не может разобрать прописной почерк, они думают, что это арабский язык, только и стук-стук-стукают целый день на своих камерах. – Это она про телефоны.
– Я тоже не могу прочесть твой стариковский почерк, – сказала я.
Она зачитала мне лекарства вслух, чтобы я могла их записать.
Амлодипин 7,5 мг ПРД
Лизиноприл 10 мг ПРД
Фуросемид 20 мг ПРД
Правастатин 20 мг ПРД
Колхицин 0,6 мг ПРД
Омепразол 20 мг ПРД
Метопролол 50 мг b.i.d.
Окскарбазепин 300 мг ПРД
– Странно, после каждого лекарства написано «ПРД», – сказала я.
– Это мой запасной план, – сказала она. – ПеРеДозировка. Шучу-шучу.
Она сказала, что это означает «принимать раз в день».
– А что такое b.i.d.?
– Bis in Die, – сказала она. – Это «два раза в день» на латыни.
Бабуля была медсестрой. В первую неделю работы над ней устроили дедовщину старшие медсестры. Они бросили ее в ванну из нержавеющей стали и облили эфиром, пока она не начала терять сознание и чуть не замерзла насмерть. Она умоляла их остановиться. Она считает, что это одна из самых забавных вещей, которые когда-либо с ней происходили. Она раскладывает свои таблетки по маленьким кучкам, по одной таблетке в каждой, и высыпает их по дням недели в пластиковую коробочку для таблеток. Бабуля говорит, что ей необходимо продолжать так делать и никогда не путаться настолько, чтобы пришлось перейти на систему блистерных упаковок, которая стоит денег, так что забудем об этом. Когда она случайно роняет таблетки на пол, и если она замечает, что уронила их, она говорит: «Бомбы сброшены, Суив!» Когда я слышу это, я подбегаю, падаю на пол и ползаю вокруг ее ног, собирая их, а еще – батарейки для слуховых аппаратов, макароны и кусочки ее пазла с фермой амишей.
Сегодня бабуля наконец-то вспомнила, что я должна быть в школе, хотя я сижу дома уже пятьдесят девять дней.
– Почему ты не в школе? – спросила она. Я ничего не сказала, потому что она говорила как коп, а сама она никогда не отвечает на вопросы копов, так почему я должна.
– Из-за драки? – спросила бабуля.
Я не двинулась. Затем я сделала то, что делает бабуля, когда приходят копы, а именно: поднимает воображаемый мобильный телефон, как будто записывает их. Она сказала, что знает: дело точно в драке, потому что я возвращалась домой с запекшейся кровью на лице, с синяками на шее, с вырванными из головы пучками волос и без рукава куртки. Потом мы долго-долго молчали, просто сидели и издавали тихие звуки, а не слова. Я положила свой воображаемый телефон на стол широким жестом, как будто делала одолжение, больше не записывая ее. Большим пальцем я раскрошила хлебные крошки на скатерти. Бабуля несколько раз встряхнула коробочку с таблетками и выстроила мышь, коврик и ноутбук в один ряд. Я смотрела, как ее пальцы двигаются по столу. Ей снова пора подстричь ногти. Я не могла вспомнить, где оставила щипчики. Я посмотрела ей в лицо. Она улыбалась.
– Я рада, что ты здесь со мной, – сказала она.
– Мадам сказала, что я устраиваю больше драк, чем нужно, – да если бы я знала, сколько драк мне нужно устраивать, то всего этого дерьма не было бы, – сказала я.
– Хм-м-м-м-м-м-м, – протянула бабуля.
– Они сказали, что мы коммунисты, поэтому папу где-то пытают.
– Его нигде не пытают, – сказала бабуля. – Кто же такое сказал?
– Дети, с которыми я подралась, – сказала я. – Откуда ты знаешь, что его не пытают?
Я снова взяла воображаемый мобильник и направила его на нее.
Бабуля спросила, не хочу ли я продолжить нашу редакционную встречу, но я не ответила. Затем она спросила, знаю ли я, что такое биолюминесценция. Я давила хлебные крошки большим пальцем и держала свою пасть закрытой.
– Это способность создавать свет внутри, – сказала бабуля. – Как светлячок. Думаю, в тебе это есть, Суиверу. Внутри тебя горит огонек, и твоя работа – не дать ему погаснуть.
– Я слишком маленькая, чтобы работать, – сказала я.
– А еще существуют рыбы с биолюминесценцией, – сказала бабуля. – Остракоды.
Я не раскрывала рта и скрестила руки.
– Первая попытка, мистер, – сказала она. – Хорошо, вторая попытка, мистер: лучше пойдем на крышу.
Она сказала, что хочет выйти на плоскую часть нашей крыши, которая находится над кухней и столовой, и выложить слова «ОПЛОТ ПОВСТАНЦЕВ» камнями или еще чем-нибудь, что мы сможем найти и что не сдует ветром. Она сказала, что эту надпись сможет увидеть Джей Гэтсби. Мне пришлось идти за бабулей, толкать ее вверх по лестнице и напоминать ей, чтобы она продолжала дышать. Она останавливалась на каждой ступеньке, оборачивалась, чтобы посмотреть на меня, и издавала громкие преувеличенные звуки дыхания, чтобы доказать, что она все еще жива.
– У нас нет камней, – сказала я. Когда мы поднялись на крышу, она сказала:
– Как насчет прищепок, что разбросаны по всему заднему двору?
– Мне они нужны для других вещей, – сказала я. – К тому же их потребуется миллион. Как насчет книг вместо прищепок?
И вот это было плохой идеей, срань господня.
Мама пришла домой с репетиции и заметила, что ее книг с особой полки на третьем этаже, где они, по идее, должны стоять вплотную, без щелей и идеально ровно, – что этих книг вообще нет на полке, и врубила на полную режим выжженной земли. «Какого гребаного хрена!» – закричала она сверху. Я вообще не ожидала, что она пойдет на третий этаж из-за Горда и усталости, но она услышала писк детектора дыма и сказала: «Вот же блядь, кажется, это придется делать мне», так как она знает, что я не смогу до него дотянуться, даже если встану на стул, и она потопала туда с новой батарейкой. А теперь она орет, что если я заложила книги с ее особой полки, то она, блядь, сойдет с ума! Мне захотелось сказать ей, что насчет этого она поздновато спохватилась. Она так говорит, потому что однажды я заложила шесть ее ненужных книг – не те, что с ее специальной полки, а те, которые уже лежали в гребаной коробке, чтобы отправиться в фонд для диабетиков, – чтобы купить гребаный журнал «Арчи Дайджест», который она не одобряет из-за женских стереотипов и на который она ни за что не дала бы мне денег!
Я кричала с нижней ступеньки лестницы. Она кричала сверху:
– Это книги, которые помогают мне жить! Эти книги – моя жизнь!
– А ну спускайся сюда! – кричала я. – Это я – твоя гребаная жизнь!
Когда она спустилась вниз, я протянула ей масло орегано.
– Вот, прими, – сказала я, чтобы она успокоилась, но она швырнула его в стену гостиной, и бутылка разбилась, а масло потекло по репродукции Диего Риверы, которую я купила ей в Детройте ко дню рождения на бабулины деньги. Тогда она расплакалась и сказала, что ей очень, очень жаль. Я обняла ее и ответила, что все в порядке, что капающее масло добавляет картине характера – она всегда так говорит о поврежденных вещах. Например, когда я упала на лед во время защиты «Снежного городка» (я в этой игре чемпионка) и с лица у меня сошел целый слой кожи – она сказала, что ссадины добавляют характера. А ее книги никуда не делись, они просто на крыше.
Когда мама поднялась по лестнице и посмотрела на слова на крыше, выложенные ее книгами, она прикрыла рот рукой. Из-под руки она тихо сказала мне, что будет внизу и что я могу собрать все книги и поставить их обратно в алфавитном порядке на ее особую полку, вплотную и идеально ровно. Она говорила очень зловеще-тихо. Я задумалась, не боится ли внутри нее Горд. Мне сразу захотелось ей сказать, что это бабуля придумала выложить слова на крыше, но товарищей сдавать нельзя. Когда я перетащила все книги обратно в дом и расставила их на полке в алфавитном порядке, вплотную и идеально ровно, уже стемнело. Я спустилась вниз, а мама готовила ужин и смеялась с бабулей. Не понимаю взрослых. Ненавижу их. Не знаю, взяла ли бабуля ответственность за свои действия и призналась ли маме. Возможно, нет. Это в первую очередь из-за бабули меня выгнали из школы: это она сказала мне, что иногда нужно бить людей по лицу, чтобы донести до них сообщение, чтобы они оставили тебя в покое и не обижали – но только после двузначного количества безрезультатных попыток воспользоваться словами и только до десяти-одиннадцатилетнего возраста. «Не говори маме, что я это сказала, – попросила она. – Потому что она теперь у нас квакерша или что-то в этом роде. Но ты должна защищаться».
После ужина мы с бабулей помогали маме с репликами, и от этого мама смеялась так сильно, что немного, с чайную ложку, описалась. Бабуля выпила два стакана домашней бормотухи Уильяма. Я переживала, что это заставит ее начать разговоры про врачей-убийц, но она просто стала драматичной. Мама смеялась до упаду, когда она читала строчки за Джека, вставала из-за стола и говорила: «Я целую тебя, но мои поцелуи словно летят со скалы. Ты раздеваешься, но ты не обнажена. Что же нам делать? Что же случится?»[9]
Тогда бабуля сказала: «О, кстати-кстати!» У нее нашлась очередная история про эпичное раздевание. Много веков назад на Рождество бабуля сидела на корточках на шестом этаже склада автозапчастей в Западном Берлине, прямо у Стены. «Ты же знаешь про Стену, Суив, ну, Стену!» (Нет, не знаю.) И она смотрела в окно на Восточный Берлин и увидела молодого немецкого солдата, одиноко марширующего в гигантском пальто, которое было ему велико, и с огромной винтовкой, неуклюже свисающей с узкого плеча. Бабуля некоторое время наблюдала за ним, пока ей не удалось привлечь его внимание, а потом помахала ему, и он помахал в ответ, улыбнулся и остановился. Бабуля подышала на стекло и написала Fröhilche Weihnachten[10] задом наперед, чтобы солдат мог прочитать, и тогда солдат торопливо выложил на снегу сообщение для бабули, в котором говорилось: «Ich bin ein Gefangener des Staates»[11], а затем она медленно сняла с себя всю одежду, а он стоял один на сумеречной площади, под легким снегом, в тяжелом обмундировании, в пальто на узких плечиках. Когда она оказалась полностью голой, она сделала реверанс, а солдат послал ей воздушные поцелуи, зааплодировал, и они помахали друг другу на прощание. Мама сказала:
– Боже мой, это БЕЗУМИЕ!
Я тоже подумала, что это безумие, но моя мысль была не такая, как у них, скорее такая, как когда заходишь в закрытую больницу под охраной.
– Ну, я была молода, – сказала бабуля.
– Я же молода и ничего такого не делаю, – возразила я.
– Пока нет, – сказала бабуля. – Теперь это память. Интересно, помнит ли тот солдат ту ночь?
Мама встала и обняла бабулю.
– Я уверена, что да, – сказала она.
2
Сегодня утром занавеска в маминой спальне, которая на самом деле гостиная, поэтому нормальной двери в ней нет, была сорвана с карниза. Карниз был оторван от стены, пульт от телевизора разбит, а батарейка вылетела, ручка расчески сломана из-за того, что ее бросили в штуку для приборов, штука для приборов на кухне сломалась из-за брошенной расчески, а ожерелье с нашими инициалами, которое ты ей подарил, было порвано на миллион кусочков, которые, помимо батареек для слуховых аппаратов, бабулиных таблеток, кусочков пазла с фермой амишей и макарон, мне теперь приходится собирать ползком. Хорошо, что я больше не могу ходить в школу, так что у меня есть целый день, чтобы собирать всякое дерьмо.
Прежде чем уйти на репетицию, она схватила меня и прижала мою голову к своей груди. Мне не удалось ускользнуть. Она сказала: «Мне так жаль! Мне так жаль!» Это она о своем буйстве. Я отшутилась, но она хотела, чтобы я воспринимала все всерьез. А это было слишком тревожно, чтобы воспринимать всерьез.
– Ты в ступоре, мама, – сказала я, – ты сейчас на эмоциональных качелях! Ты разговаривала с папой?
– Типа того.
– Типа, с папой или, типа, разговаривала? – сказала я.
– Типа, и то и другое.
Мама сказала мне и бабуле, что сегодня после репетиции пойдет в русскую спа-чайную с кем-то из актерского состава, где ее будут хлестать ветками, чтобы разогнать кровь.
– Джек? – спросила я.
– Нет, не Джек, – сказала она. – Джек – это персонаж, Суив!
– Будь осторожен, Горд, – тихо сказала я. Мама сказала, что из-за Горда она не будет сидеть в джакузи. Бабуля заметила, что это забавно: сто лет назад мы – то есть не мы-мы – чудом избежали порки и смерти от рук русских, а теперь мама добровольно платит большие деньги за то, чтобы русские ее выпороли и убили.
– Но зато потом ей нальют чай, – сказала я.
Мама сказала, что не отказалась бы и от горячей водки, но не в этот раз из-за Горда, который вечно виноват в том, что он мешает заниматься всеми самыми интересными вещами в жизни.
– Не кури! – крикнула я ей.
Потом мама открыла дверь и сказала:
– Что это за херня?
Мы с бабулей одновременно закричали: «ДОЖДЬ». Мама заметалась в поисках какого-нибудь зонтика, который не был бы на хер сломан, а бабуля крикнула:
– Пока! Бай-бай!
Сегодня у бабули кружится голова, когда она наклоняется.
– Так не наклоняйся! – сказала я. Она сообщила, что у нее наконец-то случилось отличное опорожнение кишечника. Спустя шесть дней. Но это не рекорд.
– А какой у тебя рекорд, бабуля?
– Рекорд был в Эквадоре, в 74-м.
Она спросила, слыхала ли я что-нибудь о божественной женственности. Она сказала, что ей следует чаще брать с собой в туалет кроссворд. Она не могла найти свои очки или записную книжку. Я поднесла их к ее лицу. Они лежали на столе перед ней.
– Подумать только! Я сегодня не в себе!
Потом бабуля завела рассказ часа на полтора, занявший все время редакционной встречи, о своей прежней жизни в городе русских беженцев. Она не может поверить, что прожила там шестьдесят два года, если не считать нескольких месяцев, когда она случайно стала сквоттершей в Берлине, когда поехала в Германию навестить свою старшую сестру, которая жила в городе Черный Лес, на родине часов с кукушкой.
– Маме надо бы туда съездить, – сказала я.
– В Шварцвальд? – переспросила бабуля.
– На родину часов с кукушкой, – сказала я.
– Меня аж в дрожь бросает! – сказала бабуля. – Я была настоящей бунтаркой!
Она рассказывала о своем городе.
– Город был против нас, – сказала она.
В детстве отец защищал ее от Уиллита Брауна-старшего, деревенского uber-schultz, который был классическим тираном, напыщенным, авторитарным, неуверенным, фрустрированным, полным жалости к себе, обиженным, завистливым, тщеславным и мстительным, вечно припоминающим все обиды, и тупым. Кроме того, он воплощал фашистское представление о высшем народе, которым, по его мнению, мы были. Ну, не все мы. Мужчины. Какой же мракобес.
– Можешь записать все это, Суив, – сказала она. – Просто сделай небольшую заметку об этом.
– Да я же записываю, – сказала я ей.
Я подняла свой телефон, и она покачала головой.
– Ах да, вечно я забываю про твою камеру. Уж постарайся, чтобы вышло смачно.
– А это был культ? – спросила я.
– Нет, – сказала бабуля. – Ну хотя да, возможно. Да, культ!
Бабуля делит людей из своего города на меннонитов Церкви братства и меннонитов Евангельской конференции. Она из Евангельской конференции. Она говорит, что люди из Церкви братства думают, что они единственные, кто попадет в рай. А еще они были первыми в городе, кто начал петь четырехчастные гармонии. Для Евангельской конференции это было смертным грехом, пока отец Сида Реймера не стал делать так в церкви. И он принес насосный орган, что тоже было грехом. Он очень способствовал продвижению церкви.
Когда бабуля выросла, она защищала себя от Уиллита Брауна. И она защищала от него и маму, и всех в своей семье, даже дедушку, которому это в ней очень нравилось. «Он был полностью за!» Он не умел бороться за себя. Не умел этого делать. Он становился очень тихим и уходил в долгие, долгие прогулки. Очень долгие прогулки. Иногда до кровавых мозолей на ногах. Разговор о борьбе и побеге напомнил ей о подруге из их города, которой она и еще одна их подруга помогли сбежать от жестокого мужа. Дочь этой женщины и ее подруги собрались вместе и разработали план, как увезти ее в Монреаль, где дочь жила в квартире-лофте. Но подруга чувствовала такую вину, что через полгода вернулась в город к мужу. Тогда все женщины молились, чтобы он умер. Что еще они могли поделать? И в конце концов он так и сделал. Это заняло пять лет.
– Это может стать нашим сегодняшним уроком математики, – сказала бабуля. – Если убийство мужика молитвой занимает пять лет, а молиться нужно шести людям в день, то сколько же молитв обозленных женщин, молящихся каждый день в течение пяти лет, нужно, чтобы замолить мужика до смерти?
Бабуля разравнивала свои лекарства на столе ребром кредитки, ожидая моего ответа.
– Десять тысяч девятьсот пятьдесят молитв, – сказала я.
– Вау, – воскликнула она.
– Я права? – спросила я.
– Кто ж знает, – сказала бабуля, – я тебе верю!
После этого мы с бабулей поехали на трамвае, чтобы встретиться с ее друзьями в «Герцоге Йоркском». Я поехала с ней, потому что у нее кружилась голова и ей нужно было опираться на меня. Каждые шесть месяцев их компания собирается вместе, чтобы отпраздновать то, что они все еще живы. Бабуля была в красных шлепках, а не в туфлях, потому что ее правая нога раздулась как иглобрюх. Это нога, из которой достали вену, чтобы вставить ей в грудь.
– Смотри-ка, как спортивные штаны их прикрывают, – сказала она. – Никто и не заметит, что я в шлепках.
Перед выходом я двадцать пять минут помогала ей натянуть компрессионные чулки. Она чуть не собралась пойти в одном чулке только потому, что ей не терпелось, но я заставила ее позволить мне надеть на нее второй, потому что в одном чулке она выглядела глупо. На полпути к «Герцогу Йоркскому» подействовало ее мочегонное, и нам пришлось сделать экстренную остановку, чтобы найти туалет. Мы вышли из трамвая и вошли в первое попавшееся здание, которое оказалось штаб-квартирой OBTRON. Там было много стекла и блестящей черной мебели, включая стол, за которым сидел охранник. Он на нас не смотрел. У него был пистолет. Глядя в свои телевизоры, он сказал:
– Прошу вас уйти прямо сейчас.
– Наверняка в этом здании есть туалет, которым я могла бы воспользоваться, – сказала бабуля.
– Боюсь, что нет, – сказал он, – они не предназначены для общественного пользования.
– Но ей правда очень нужно в туалет! – сказала я ему.
– Не надо на меня кричать, мисс, я вас слышу. Я же сказал вам, они не предназначены для общего пользования.
– В трамвае подействовало ее мочегонное, и она описается, если ты не пустишь ее в гребаный туалет, ты, фашистский придурок! – сказала я.
– Суив, – сказала бабуля.
Она сделала вид, что перерезает себе горло пальцем. Мужик наконец посмотрел на нас, встал и подошел к стойке ресепшена, держа руку на пистолете. Бабуля спросила его, не возражает ли он, если она пописает в один из их гигантских горшков у окна. Он сказал, что нет, он не может позволить ей это сделать.
– Сделай это! – сказала я бабуле. – Я разрешаю!
Она сказала:
– Нет-нет, мы поищем какое-нибудь другое место.
Она сказала охраннику, что ей очень хочется позволить себе обоссаться прямо здесь, в вестибюле, на этом блестящем полу, а он сказал:
– Мэм, у вас нет конституционного права использовать бранные слова по отношению ко мне.
Бабуля начала рассуждать о конституционных правах, но она пыхтела и задыхалась, а еще у нее по-прежнему кружилась голова, и она вроде как пошатывалась, и ей было трудно говорить.