Полная версия
Семьдесят два градуса ниже нуля
Прочитал корявую строчку: «Потер, б-н пропана, пшик ост.». Алексей небось и про Лелю забыл, с опущенной головой ходит, казнится. Правильно, казнись, переживай свою вину. Решетка сбоку от хозсаней приварена добротно, твоя забота была надежно закрепить баллон в ячейке – твой это участок работы. Не заструги, а ты, док, виновен в том, что баллон потерян, ты будешь отвечать, когда люди начнут жевать непроваренные концентраты и запивать их чуть теплой водичкой.
Гаврилов встал, подошел к нарам и посмотрел на спящего Алексея. Бороду рвал – умолял разрешить вернуться, искать баллон. Скверно тебе жить стало, Леша, но пройди и через это. Хорошим для всех быть легко, а ты поживи в шкуре человека, на которого товарищи лютыми зверями смотрят. Познавай, как сам говорил, меру добра и зла. Ну, ничего, сынок, спи спокойно, народ мы отходчивый, зло в душе не храним.
Гаврилов снова присел у капельницы и взял журнал. Вот, пожалуй, и все ошибки, в других бедах виноваты не люди, а до смерти усталая техника.
Вспомнил, как повез однажды семью на дачу и километров через двадцать обнаружил, что забыл дома водительские права. Развернулся и потихоньку, льстиво улыбаясь орудовцам, поехал домой. Очень тогда расстроился – минут сорок времени выбросил псу под хвост. А когда неделю назад Давид на стоянке не увидел за тягачом саней, то молча потрогал лопнувшую серьгу сцепного устройства и вместе с Игнатом отправился обратно. Четыре километра – туда, четыре – обратно: три часа не у рыбалки на даче, у сна своего одолжили. Неделя прошла, а до сих пор этих часов не хватает братьям. Особенно Давиду; серьгу в походе не заменишь, для этого нужно снимать балок и разбирать сцепное устройство, вот и тащит он сани на мягкой сцепке, на двух танковых тросах. Сани гуляют, уходят с колеи, разгоняются и бьют по балку; удивляешься, как еще не разнесло его в щепки.
Еще запись, последняя: «Камб. Т-ч остав. на 194 км».
Посмотрел на верхние нары, где притих в мешке Петя. До подъема полчаса, пора Петрухе на вахту. Решил не будить. Налил из бидона в кастрюлю и чайник таяной воды, поставил на плиту, зажег обе конфорки. Камбуз теперь у Петрухи, что танцевальный зал – целый квадратный метр. Есть где повару развернуться. Дня на три газа должно хватить, а там, Петя, садись и читай газету.
Не камбузный балок, не ресторан «Сосулька» с его пробитыми морозом стенами – душу свою оставил Петя на сто девяносто четвертом километре. Плиту четырехконфорочную, кастрюли, утварь всякую слезами умывал, как с живыми существами прощался. На этот раз вышел у Сомова из строя ПМП – планетарный механизм поворота, а весит он килограммов двести с лишним, и поднять его можно лишь краном-стрелой с «неотложки». Тут-то и выяснилось, что кран-стрела годен разве что на утиль: сорваны зубья привода, давно сорваны, но молчал Валера, и правильно молчал. Починить привод все равно невозможно, а раз так, незачем людей было пугать раньше времени.
Камбуз – ерунда, то есть не ерунда, но готовить свои шашлыки и цыплят-табака Петруха может и в «Харьковчанке». Ну, постонет, повздыхает, а кашу и чай-кофе разогреет. Тягач жалко! Полпоезда уже обрубила трасса, остались три машины…
На них всего сто тридцать километров нужно пройти, чепуху сущую. Но – без крупного ремонта! Полетит внутри какой-нибудь подшипник или шестерня – и нет машины. Если загнется «неотложка», запасные части перегрузим на сани и пойдем дальше; если балковый тягач – всех приютит «Харьковчанка»: в тесноте, да не в обиде…
С того дня, как недвижимым остался на застругах камбузный тягач, все надежды походников сконцентрировались на оранжевой глыбе «Харьковчанки». В реве ее танкового мотора слышалась упоительнейшая на свете музыка, гимн, утверждающий жизнь. Не подведи, родная, с горячей мольбой думал Гаврилов, ты самая умная и добрая, палочка-выручалочка наша беззаветная. Чего ты только не вытерпела на своем веку, десятки тысяч километров купола избороздила, безотказно тянула воз. Вернемся – сердце твое подлечим, мышцы твои усталые промассируем, тело вымоем и новым нарядом тебя украсим. Продержись, вытерпи сто тридцать километров, последних и самых важных.
Гаврилов взял карандаш и внес в журнал короткую запись. Надолго Игнат запомнит обиду, но Гаврилов не боялся обижать людей, когда считал, что это пойдет на пользу делу. Живы будем – поймет Игнат и простит. А понять он должен то, что два водителя, опытнее его, остались безлошадными. Один из них не может покинуть штурманского кресла, и потому за рычаги «Харьковчанки» сядет Сомов.
Прозвенел будильник, однако никто не шелохнулся. Тогда Гаврилов, не церемонясь, стал расталкивать спящих. Спохватился, что в балке ведь будильник прозвонил час назад, а никто не пришел, – тоже, значит, не услышали.
– Па-а-дъем, лежебоки! – заорал батя, как когда-то старшина в курсантской казарме. – Петруха, бегом на камбуз, шашлыки сгорят! Остальные – выходи строиться.
Люди позавтракали и пошли готовиться к броску на сотый километр.
ПоискНи на какой другой материк не похожа Антарктида. Когда-нибудь ученые докажут, что сотни миллионов лет назад была она цветущей и полной жизни, пока все еще неведомые людям силы не стали перекраивать глобус: оторвали Африку от Америки, моря сделали долинами, а долины морями, на месте гигантских ущелий вознесли до неба Тибет и нахлобучили на Антарктиду ледяную шапку.
Прикрытый легким снежным одеялом, купол этот почти правильной сферической фермы. От верхушки материка, под которой покоится четырехкилометровая толща льда, купол спускается к морским берегам и по мере спуска становится все тоньше. А где тонко, там и рвется: во льду образуются трещины.
Когда летишь из Мирного на Восток, они хорошо видны – веером расходятся по обе стороны, этакими безобидными ленточками. Смотришь на них с высоты, покуривая, с любопытством и не более того, а когда минут через десять-пятнадцать зона трещин исчезает, о них и вовсе забываешь. Летчиков трещины не очень волнуют, у них и своих опасностей хватает. В общем, справедливо, каждому свое. В Антарктиде свой неудачный жребий можно вытянуть и на припае, и на берегу, и в походе, и в воздухе. Что ни шаг, то ловушка.
Но из всех ловушек полярники с наибольшим уважением относятся именно к трещине, поскольку она отличается особым коварством и редко оставляет шанс вырваться из нее.
Люди Первой экспедиции установили, что начинается зона трещин у Мирного и простирается до сотого километра, а первопоходники, основавшие Пионерскую, открыли коридор, по которому можно пройти санно-гусеничным путем.
Циркач без страховки увереннее чувствует себя на канате, чем походник в этом коридоре!
Пять-шесть метров ширины – вот он каков, этот коридор. В любой другой зоне ушел в сторону – в худшем случае провалишься по пояс в сыпучий снег, а здесь зазевался, свернул с колеи – лети без парашюта.
В зоне трещин неукоснительно соблюдается одно не имеющее себе подобных правило: с тягача прыгать нельзя. Остановился – и спускайся на снег с такой осторожностью, будто тебе предстоит ступить босиком на стекло. Колея испытана многими годами, снег на ней утрамбован, а с боков рыхлый, и никому не известно, способен ли он выдержать тяжесть человека. Может, способен, а может, и нет.
По расчету, поезд приблизился к сотому километру.
Машины пока еще шли развернутым строем, соблюдая дистанцию семь-восемь метров. Благодаря этому фарами освещалось обширное пространство и увеличивалась вероятность увидеть ворота. Если поезд не сбился с курса, то они должны вот-вот показаться, а если сбился, то следует остановиться и начать поиск.
На самом малом вел Сомов «Харьковчанку». В рычаги вцепился – пальцы побелели.
– «На вожжах» бы пойти, батя!
Иногда водители так и поступают, в опасном месте – на припае или в зоне материковых трещин – ведут трактор «на вожжах»: привязывают к рычагам веревки и идут пешком, следом за трактором. Так что в случае чего гибнет машина, а водитель остается жив. Но в тягаче кабина, его «на вожжах» не пустишь…
Гаврилов остановил поезд, собрал в салоне людей и изложил им свой план.
«Харьковчанкой» рисковать нельзя, искать ворота будут два тягача. Они разойдутся в разные стороны с таким расчетом, чтобы «Харьковчанка» не пропадала из поля зрения. Двери в кабинах должны быть открыты. При малейшей опасности немедленно покидать тягач! Пешая группа из четырех человек в связке пойдет по ходу движения. В «Харьковчанке» останутся Никитин и Маслов, обязанность которых – разжечь костер и включить сирену, если через час после начала поисков люди и тягачи не вернутся обратно.
Так и поступили.
Искали целые сутки: водители спали по нескольку часов и менялись. Кружили где-то рядом с воротами. Утром успели определить по солнцу приближенные координаты: здесь, буквально в считаных километрах, должны они быть, ворота! Две трещины уже видели, одну Гаврилов осветил фарами, а на другую набрел со своей группой Сомов.
Трое суток кружили, а потом началась пурга. Сутки отсиживались, а когда стихло, разбили лагерь чуть впереди и снова стали искать. Морозы стояли не очень сильные – около пятидесяти градусов, но с ветерком; многие поморозились, и уходить больше чем на час Гаврилов запретил. Продукты таяли, пришлось урезать даже порции опостылевших концентратов. А расход физических сил был большой, и люди заметно ослабли. Сменяясь с вахты, они теперь почти не разговаривали – не потому, что говорить было не о чем, а потому, что валились с ног и засыпали.
На пятые сутки Ленька угодил в трещину и потянул за собой связку. Удержали его и вытащили, но при падении он сильно разбил колено, и самого сильного в поезде человека от поисков пришлось освободить. Впал в обморочное состояние и еле успел тормознуть перед трещиной Сомов. Погасла газовая плита, и еду кое-как готовили на капельнице. Надрывался в мучительном кашле Валера, стонал во сне Борис, по нескольку раз в день Алексей делал уколы бате. Лучше других держались Мазуры, Тошка и Петя, но и они начали сдавать.
А думали, самое тяжелое позади.
Отчаяние охватывало людей.
В прошлые походы найти ворота было не то что плевым, но более или менее простым делом. Замело – подожди, а выплыло солнце и видимость стала миллион на миллион – определись поточнее и смотри во все глаза, пока не покажется гурий, обозначающий вход в коридор. Февраль – полярное лето, благодать!
А теперь жди не жди – видимости больше не будет. Выглянет ненадолго солнце, бледная немочь, и едва осветит купол, как керосиновая лампа с прокопченным стеклом.
Через космические холода шли – прошли, дышать было нечем – дышали, солярка, кровь машинная, загустела – разогнали по жилам, дьявол требовал души – не отдали. Выжили!
А зря или не зря два с лишним месяца боролись за жизнь, решает сотый километр. Раскроет он людям ворота – значит не зря, а спрячет…
Найдем, думал Гаврилов, быть такого не может, чтобы не нашли.
Конечно, знал он, старый полярный волчара, что всякое бывает. Капитан Скотт не дотянул до склада с продовольствием нескольких километров – это из самых известных примеров; Витька Звягинцев на мысе Шмидта замерз в пургу, обняв столб с оборванными проводами, в тридцати шагах от дома; гибли другие полярники, отдельные люди и целые экспедиции, когда до спасения оставался последний рывок. Но знал Гаврилов и главную причину их гибели: они теряли надежду, а вместе с ней – последние силы и волю к борьбе.
Неожиданно, так что Алексей задержал в руке шприц и изумленно взглянул на него, коротко рассмеялся – вспомнил, как рявкнул однажды комбриг: «Лучше потерять штаны, чем надежду!» Ситуация тогда была вовсе не смешная, но по прошествии четверти века опасность забылась, и обидная для многих, оскорбительная фраза комбрига вспомнилась как шутка.
Без хлеба выжить трудно, но можно, без тепла еще труднее, но тоже можно, а вот без надежды никак нельзя. Поэтому он, Гаврилов, обязательно должен оставаться в строю, чтобы орать на людей и шутить над их слабостью, топать на них ногами и ласково хлопать по плечам: не в таких переплетах бывали, сынки, выше носы!
– Может, сразу по две ампулы? – спросил, когда Алексей готовил шприц.
– И так получаешь в два раза больше.
– Большая просьба, Леша.
– Если насчет ампул, то напрасно.
– Тряхни стариной, сынок, сними гитару.
– Не могу.
– Я прошу!
– Хорошо, батя.
Понимали все, что занимается батя психотерапией, и без особой охоты собирались в салоне, – лучше бы поспать этот лишний час. Пел Алексей не очень удачно: и голос сел, и разладилась гитара, не слушалась отвыкших от нее огрубелых пальцев. Но разогрел, разбередил души! Добрался до скрытых в их глубинах чувств, растормошил ушедших в себя товарищей. Спел последнюю песню – просили еще и еще, и так продолжалось чуть ли не два часа. Щеки у ребят порозовели, глаза заблестели – заставил Алексей друзей припомнить о том, что есть на свете жизнь, за которую стоит бороться даже тогда, когда бороться нет сил.
Будут живы – не забудут этот концерт.
Вечером того же дня Гаврилов велел временно прекратить поиск. Чтобы не тратить понапрасну горючее, двигатели заглушили, и люди легли спать. Гаврилов сел в кресло, разложил перед собой карту зоны трещин и уставился в нее невидящими глазами. Знал ее наизусть, каждый ориентир, но что в них толку, если они не видны!
Интуиция подсказывала Гаврилову, что направление поиска нужно кардинально менять. Мысль была дерзкая, но сколько раз его выручали именно дерзкие мысли!
И Гаврилов предположил: поезд прошел стороной и оказался справа от коридора. И нужно идти не вперед, а назад!
Разбудил Игната и Сомова, велел им одеваться. Еще разбудил Алексея и приказал в случае долгого их отсутствия включить сирену и фары.
Спустя два часа километрах в полутора от стоянки Сомов увидел веху.
Вехи устанавливались походниками по дороге на Восток с правой стороны по ходу движения и ежегодно обновлялись: хотя шесты имели высоту три с половиной метра, их за несколько месяцев могло засыпать снегом по самые верхушки. Все зависело от складок рельефа. Случалось, что попадались совсем старые вехи, а бывало, что даже прошлогодние исчезали в снегу. Вбивали их через каждые пятьсот метров, и нумерация шла от первой до двухсотой. На вехе имелся указатель курса, номер и знак поставившей ее экспедиции.
Компас может обмануть походника, а веха не обманет: найдешь одну – размотаешь всю цепь.
Но Гаврилов, Игнат и Сомов не спешили радоваться находке.
На вехе отсутствовал указатель курса и не различался номер. Торчащий на полметра из снега шест свидетельствовал лишь о том, что здесь давным-давно проходили походники Пятой экспедиции, и больше ни о чем. Логика подсказывала, что эта старая веха была поставлена неточно и потому заброшена. Во всяком случае, на штурманской карте Гаврилов ее не нашел.
Вот почему радоваться было преждевременно. Неизмеримая ценность или полная бесполезность находки зависели теперь от того, знают ли об этой вехе в Мирном. На карте начальника экспедиции должны быть обозначены все вехи и углы подхода к ним за все годы. Должны!
И Гаврилов ввиду особой важности предстоящего сеанса связи предложил всем покинуть «Харьковчанку», чтобы ни кашель, ни даже дыхание людей не помешали работе радиста.
Два предыдущих сеанса Борис пропустил: закапризничал передатчик. Точнее, не сам передатчик, а его умформер – преобразователь напряжения. Этот небольшой круглый цилиндр находится под рацией, над выхлопной трубой, и Борис опасался, что из-за постоянной разницы температур в умформере пробило обмотку. Приборы показывали, что он не дает нужного напряжения в 1500 вольт и находится, видимо, на последнем издыхании. Поэтому Гаврилов приказал Борису временно прекратить работу, пока не возникнет крайняя необходимость.
– Ну, Боря, – сказал Гаврилов, – благословляю тебя, сынок.
И протянул листок с текстом радиограммы.
Прохождение радиоволн было хорошее. На связь Борис вышел быстро и, как говорят радисты, отстукал текст «со скоростью поросячьего визга»: «Нашли веху Пятой экспедиции номер стерт виднеется что-то вроде буквы икс указатель отсутствует. Поблизости других вех нет. Сообщите координаты угол подхода к воротам. Как поняли? Прием».
Мирный передал:
«Слышу плохо, повторите, прием».
Но повторить Борис уже не смог: напряжение в умформере упало до нуля.
– Я УФЕ, я УФЕ, почему молчите? РСОБ, РСОБ, РСОБ, я УФЕ, я УФЕ, Мирный вызывает поезд Гаврилова, как слышите меня? Прием!
– Ребятам ни слова, – предупредил Гаврилов, – рация работает нормально!
Борис хмуро кивнул.
Борис МасловНить оборвалась.
Ленька Савостиков рассказывал однажды про свое последнее поражение на ринге. Бил его зеленый перворазрядник, расквасил нос, а Ленька только отмахивался вслепую, словно мух отгонял, пока не грохнулся на ринг под ликующий вой болельщиков.
Таким же беспомощным и жалким чувствовал себя сейчас Борис. Уши слышат, а язык свинцовой чушкой лежит во рту.
– РСОБ, РСОБ, РСОБ, я УФЕ, я УФЕ, Гаврилова вызывает Макаров, слежу на всех частотах, прием!
«Да идите вы со своими частотами… Ну скажите, – молил Борис, – записали запрос на ленту или нет».
– Я УФЕ, повторите ваш запрос, повторите запрос. Слежу на всех частотах, прием! Слежу непрерывно, буду вызывать вас каждый час…
Борис откинулся, вытер вспотевший лоб.
– Все, батя, загораем…
– Записали тебя?
– Не сказали.
Гаврилов кивнул, прилег на нары.
Борис скривился. Боль толчками била в бок, распухший и посиневший от кровоподтека. Ничего страшного, сказал Алексей, жизненно важные органы не задеты. Да, конечно, не страшно! Вашему брату врачу чужая боль не страшна…
– Болит? – спросил Гаврилов.
– Ерунда.
– Портрет у тебя перекосило.
– Так, немного.
– Держись, сынок.
– Есть держаться, батя.
А крик так и рвался из груди. Все ребра бы дал поломать – за связь! Нет ничего больнее для радиста, чем потерять связь. Батя – ласковый, сочувствует. Лучше бы орал, ногами топал, думал Борис. Ведь сам, своими руками отнес запасной умформер в Ленькин балок, хотя радист обязан иметь при себе полный комплект запасных частей. Сгорел умформер вместе с балком, и сгорела вместе с ним репутация радиста высшего класса Маслова. Черт с ней, лишь бы в Мирном записали и расшифровали запрос! Сделали это – сохранится эта самая репутация, хоть и в лохмотьях, как любит говорить Валера, а не сделали – мертвые сраму не имут… Не тягач, не камбуз – весь поход угробил. В голос бы завыть, чтоб в Мирном услышали!
Целый час ждать, шестьдесят, нет, уже пятьдесят пять минут. Заснуть бы, забыться на эти минуты! Нельзя, у одного человека в поезде нет дублера – у радиста. Был Попов, да весь вышел…
Батя лежит, молчит. Чем хорош батя, так это тем, что не ворошит старое. Когда перед Комсомольской Борис разболтал содержание телеграммы Макарова и пошли страсти-мордасти, любой другой начальник душу бы вытряс, а батя спустил дело на тормозах. И за рацию не попрекнул ни одним словом. Лежит и молчит.
– Батя, – не выдержал Борис. – Знаешь ведь, моя вина.
– Ну?..
– Почему не всыплешь?
– Думаешь, полегчает?.. Врежу, еще как врежу. Вернемся, до копейки взыщу должок, всю зимовку чесаться будешь… Вздремну, растолкай через сорок минут.
– Есть растолкать, – вяло проговорил Борис.
С отвращением посмотрел на умформер, пнул его ногой.
Тоскливо оставаться наедине с самим собой, хоть воробью излил бы душу.
Вспомнил свою первую зимовку на острове Уединения в Карском море. На станции жило пятеро зимовщиков; дважды в год пароход доставлял продовольствие, и самолеты раз в три месяца сбрасывали почту. Был тогда Маслов молодым, неоперившимся птенцом и не знал многих полярных законов. Ночью загорелся домик – дежурный уснул, угли из печки вывалились. Борис вскочил, комната в дыму, полыхает огонь. Ничего не соображая, выхватил из-под койки чемодан и метнулся к выходу. Иван Щепахин, начальник станции, схватил его за шиворот и ногой вышиб из рук чемодан.
– Рацию спасай!
Думал: на всю жизнь усвоит урок. Стыдно вспомнить – Леньке кричал: «Выкинь умформер!» – а сам в огонь не полез. Мало ли, что батя не пустил, заорал: «Без радиста поезд оставить хочешь?» Ленька-то не послушался, полез! Сказать-то батя сказал: «Не суйся», – а что про себя подумал, один только он и знает…
Ладно, через сорок пять минут станет ясно, что хорошо и что плохо. Может, лучше бы сгореть, взорваться с балком, без радиста батя тут же развернулся бы обратно. Одна похоронка – не десять, а смерть списывает любую ошибку…
По старой привычке, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, решил перестроиться на другую волну, помечтать – любимое занятие, когда по долгу службы не имеешь права спать или читать книгу. Сначала стал мечтать о том, что в Мирном его успели записать на магнитную ленту, расшифруют запрос и все кончится благополучно. Тогда дня через три-четыре, ну через недельку (вдруг пурга?) он вернется в Мирный, попарится в баньке, выпьет свои сто шестьдесят семь граммов (праздник не праздник – норма для всех одна: бутылка на троих по субботам), покурит досыта и придавит ухо минут на тысячу, в чистой постели под двумя одеялами. Мечта была прекрасная, но у нее имелся один недостаток: не уводила она от тяжелых мыслей, а наоборот, возвращала к ним.
И Борис заставил себя помечтать о другом, более далеком. Тропинки, стоянка в инпорту, потом встреча на причале… Татьяна, как всегда, возьмет номер люкс в «Октябрьской». С причала сразу в гостиницу. Первым делом подарит Пашке и Витьке игрушки (уже присмотрели в Лас-Пальмасе, японские, вместе с Валерой договорились покупать, но разные, чтобы потом меняться). Ресторан, сынишек – в постель и все остальное…
Татьяна – маленькая, кругленькая, черноглазая… Рост – сто пятьдесят пять, вес – шестьдесят, а ничего, все разместилось на ней складно: тридцать два года, а студенты на улице оглядываются, глазищами зыркают, паразиты. «Мужчины не собаки, костей не любят!» – отмахивалась Танька от подруг, уговаривавших ее худеть. Огонь была девка, и женой стала – не остыла!
Поежился. Доказательств никаких, а быть того не может, чтоб не изменяла, станет она тебе полтора года с радиограммами жить. «Лысеешь, Борька, – смеялась, – освобождаешь место для рогов!» Нет, изменяла бы – так бы рискованно не шутила… Узнаю – смотри!
Впрочем, попробовал бы кто пальцем тронуть Таньку. Предупредила, когда вскоре после свадьбы как-то рыкнул на нее: «Один раз отчим ударил – месяц провалялся в больнице, я ему кочергой ответила. Баба – она как кошка, с ней лучше по-хорошему, лаской. Учел?» Учел, брал лаской. Являлся домой выпивши – нес впереди себя розу или букетик фиалок: «Моей добрейшей и ненагляднейшей Татьяне Ильинишне!» А дверь в спальню запирала, отстукивал морзянкой: «Терплю бедствие!» Тоже безотказно действовало, ключ к сердцу женщины – нежность, напоминание о золотых днях любви.
Татьяна была радисткой в бухте Провидения, он – на острове Врангеля. Первое время болтал с ней от скуки, а месяца через три уже не мог дождаться вахты. Передавал погоду, научную сводку и прочее и настраивался на бухту Провидения. «Как спалось, драгоценнейшая Татьяна Ильинична?» – «Плохо. Снилось, что на тебя медведь напал». – «Жалко стало?» – «А ты как думал? Куда ему теперь, бедняжке, с несварением желудка!» – «А почему тебя кличут Персиком?» – «Потому что я круглая и сочная, кто захочет съесть – зубы о косточку обломает!» – «Не пугай, у меня зубы крепкие». – «Знаем мы вас, таких героев». – «Встретимся после вахты?» – «Ага, приходи в тундру, пятый сугроб слева». – «А как тебя узнаю?» – «Буду держать охапку ягеля, милому на угощение».
Через летчиков обменялись фотокарточками: он послал вырезанного из журнала греческого бога Аполлона, она в ответ – Бабу-ягу и трикотажные тренировочные брюки с припиской: «Чего голый стоишь? Отморозишь!» Два года перестукивались, вся Арктика настраивалась на их разговоры – посмеяться. И вот как-то подвернулась оказия: «ЛИ-2» должен был доставить продовольствие из бухты Провидения на остров Врангеля. Борис поклонился сменщику, уговорил начальника станции и полетел инкогнито на первое свидание. Вошел в радиорубку, огляделся и во все глаза уставился на румяную малышку. Не видел никогда – сразу узнал. Потоптался смущенно, с отчаянной решимостью подошел к ней и поцеловал в обе щеки.
– Наше вам, Татьяна Ильинишна!
– Танька, тебя зовут! – засмеялась малышка.
Борис так и застыл с открытым ртом, глядя на обернувшуюся к нему высокую и здоровенную деваху. Но тут раздался общий хохот, и жених с облегчением вздохнул. Так тебе и позволят в Арктике прилететь инкогнито!
Какой была, такой осталась – звонкой, насмешливой и донельзя самостоятельной. За все годы только раз всплакнула, не лежало у нее сердце отпускать мужа в эту экспедицию. Еле уговорил… Уж очень батя просил, привык за два совместных похода. Удачливым слыл батя, многие радисты к нему набивались, а тут сам кланяется: пойдем, Борька, тряхнем стариной. Поломался для виду, потешил свою гордость и согласился. Все, теперь если зимовать, только на дрейфующую станцию. Там ночь не ночь, самолет всегда прилетит, елку, почту, посылки сбросит – и человеком себя чувствуешь. А лучше всего вообще кончать с поляркой: дети в школу пошли – отцовский глаз нужен, да и Таньку грех вводить во искушение слишком длительной свободой. Вернусь – и швартуйся, Борис Григорьевич, на вечную стоянку в Черемушках. Из тридцати пяти лет чистых десять прожито в полярке. Мало? Много!