Полная версия
Семьдесят два градуса ниже нуля
В салоне на верхней полке смотрел первые сны экипаж – Игнат Мазур и Борис Маслов, на нижней похрапывали Сомов и Антонов, и лишь Гаврилов лежал с открытыми глазами – то ли сказался непробудный двадцатичасовой сон, то ли взбодрили инъекции разных стимуляторов и лекарств, на которые не поскупился доктор. Печь-капельницу загасили только с полчаса назад, и в салоне было тепло, градусов двадцать выше нуля. Гаврилов осторожно, чтобы не потревожить товарищей, высвободил из спального мешка замлевшие руки. Пока еще можно было позволить себе такую роскошь. Мороз быстро пробьет стальные, с многочисленными прокладками-утеплителями стены и с упорством маньяка начнет отвоевывать у жилья градус за градусом. К подъему в салоне будет минус сорок-пятьдесят, и начнется привычная канитель. Дежурному нужно вставать и разжигать печку, но он и не шелохнется: а вдруг кто-нибудь спросонья выскочит из мешка первым? Но чудес на свете не бывает, и под гневным давлением общественности дежурный вылезет в одном белье на лютый холод, быстро оденется, лязгая зубами, и примется за капельницу. А когда температура воздуха в салоне станет плюсовая, поползут из теплых нор и остальные. К этому моменту дежурный уже забудет про свои муки и станет подначивать того, кому дежурить завтра.
Гаврилов вспомнил первую свою зимовку на дрейфующей льдине и домик, в котором жил с дизелистами и поваром. Тогда дежурств у них не было и первым покидал спальный мешок доброволец, то есть не столько доброволец, сколько гонимый нуждой мученик. Все, конечно, старались перележать друг друга и очень веселились, когда кто-либо не выдерживал и начинал с проклятиями одеваться.
Гаврилов хмыкнул, и Алексей встрепенулся: «А? Что?» – спросонья. Успокоенный, спрятался в мешок, засвистел носом.
На льдине печку топили углем, не сравнить с капельницей – коллективным изобретением транспортного отряда. Взяли пустой баллон из-под пропана, вырезали дверцу и сверху насадили трубку с краном-регулятором, а на крыше установили бак с топливом. Проходя по трубке, капли соляра падали на раскаленный таганок, воспламенялись и давали тепло – за полчаса помещение так нагревалось, что хоть в одном исподнем сиди. Не могли походники нарадоваться на свои капельницы, хотя и не очень любили канителиться с золой, и в сильный ветер лезть на крышу и прочищать от снега трубку топливного бака. Но главный недостаток капельницы в том, что нельзя ее на ночь оставить безнадзорной. Как-то в прошлый поход оставили, порывом ветра через трубу задуло огонь, а капли продолжали капать на нагретую поверхность и испарялись. Валера проснулся – весь балок в дыму. Ошалел от угара, но догадался распахнуть дверь, проветрил балок. С того случая закаялись оставлять огонь на ночь…
Гаврилов поймал себя на том, что старается думать о чем угодно, лишь бы увести мысли от происшедшей с ним беды. Как страус – голову под крыло, упрекнул он себя. Замкнуть поезд безбалковой машиной, да еще без рации и ракет! Ну, ракеты, положим, в метель все равно никто б не увидел, а раз шел без рации, значит не имел права рисковать. Мог погибнуть ни за грош и ребят подвести под монастырь – с живых бы спросили… Как застучало в двигателе и резко упало давление масла, сразу понял, что поплавились подшипники. Но ведь знал же, что машину перед походом не ремонтировали, печенкой чувствовал, что тягач ненадежный, а пошел в хвосте. Поздновато тебе, Ваня, на ошибках учиться, годы не те. Выжить-то выжил, да не стал ли обузой?
Вспомнил, как в сорок первом каратели сжимали кольцо вокруг партизанского лагеря. «Юнкерсы» наугад сыпали на лес бомбы, а партизаны, полумертвые от усталости, многие километры тащили его, беспомощного, на самодельных носилках. Молил: оставьте, братишки, дайте только пистолет и парочку гранат – не оставили, вынесли. Но тогда хоть оправдание перед совестью было – три дырки в груди…
Глубоко вдохнул и выдохнул воздух – грудь тяжелая, застуженная. Люди придумали вещи удачнее, чем природа придумала самих людей. Бесхитростная лампочка горит в полную силу до самого своего конца. Так бы и человеку: полнокровная, полезная жизнь и мгновенный конец. Верил бы в Бога, попросил бы у Него; дай месяц здоровья, чтоб довести поезд! Один только месяц, а потом забирай, в ад или в рай, куда хочешь… Глупо, одернул себя Гаврилов, забивать голову фантазиями, в строй нужно войти. Так и скажу Алексею: хоть огнем жги, всю шкуру продырявь, но поставь на ноги!
Когда выписывался из госпиталя, майор медицинской службы признался: «Ну, лейтенант, попал ты в историю, о твоем выздоровлении сам Вишневский докладывал на конференции. Чудо, и только! Будешь жить сто лет с таким организмом». Тридцати тогда еще не было, трое суток мог не есть и не спать, за всю войну ни разу не чихнул… До ста лет почти пятьдесят, на, возьми их и дай месяц, один месяц!
Заметно похолодало. Гаврилов забрался с головой в мешок, прикрыл глаза. Для дела, для здоровья лучше всего бы заснуть, но не спится, тревога гложет. Доведет ли поезд Игнат? И воля у него есть, и голова на плечах, технику любит и знает; всем хорош Игнат как исполнитель… Валера? Цены ему нет как человеку, а характером слабоват, не убедишь его, не докажешь, что добро должно быть с кулаками. Добром любовь завоюешь, но бой не выиграешь… Давид? Второй Игнат, разве что пообщительней, не потянет… Сомову верю, хотя и сорвался до истерики; этот, если возьмется за рычаги, умрет, а не выпустит из рук. Но здоровьем слабоват, силенок мало стало у Васи, и за характер не очень его уважают… Ну, кто еще? Тошка, Ленька не в счет, за самими глаз да глаз нужен. Молодец, племяш, вытащил из могилы, но в поход его больше не возьму… Нет, не возьму. Хорошо, конечно, что признался насчет пальца, который на Комсомольской поленился заменить, но веры Леньке нет: сегодня покаялся, а завтра промолчит. Механик-водитель – это призвание, профессия, а у него, видно, нет такого призвания и не будет. Голова у него ясная, вернется домой – в институт нужно идти, буду жив – прослежу…
Улыбнулся – вспомнил, как отказывался брать с собой Леньку, а Катя хмурила брови, разводила руками, спрашивала: «Почему, Ванечка? Чем тебе не подходит племянник?» А Гаврилов, уже зная, что вот-вот сдастся, смеялся и говорил: «Сколько лет живу с тобой, Катюша, не видел, чтоб ты из дому вышла со спущенным или перекрученным чулком». – «Не пойму, что ты этим хочешь сказать?» – «А то, что антарктический водитель, как уважающая себя женщина, не выйдет в путь, пока все не подтянет и не подгонит. А твой лоботряс и внимания не обратит, что чулок у него перекручен!» Посмеялись тогда, а ведь не ошибся, как в воду смотрел. И сломанный палец не заменил, и тягач погнал в поземку, чуть себя и людей не погубил…
Был бы обычный поход – и думать ни о чем бы не думал. Игнат и Валера на пару за любого начальника бы сработали. Лежал бы себе на полке, книжку читал и покуривал… И снова улыбнулся, вспомнил, как ребята порешили, – считали, что он спит и не слышит: «Все сигареты – бате!» По себе знал – от куска хлеба последнего отказаться легче, чем от последней затяжки. Так он и согласится, держи карман шире! Кто не работает – тот не курит. А станут уговаривать – грудь, скажу, болит, нельзя. Алексей подтвердит.
Гаврилов вздрогнул: коротко прозвонил будильник. Напутал, наверное, дежурный, не туда стрелку подвел. Оказалось, никто ничего не напутал. На звонок встал Алексей, зажег свет, оделся, знаком показал – порядок, батя, и стал разжигать капельницу. Когда в салоне стало тепло, поставил Гаврилову термометр и стал готовиться к процедуре. Всадил в каждую ягодицу по шприцу, обмотал пациенту жгутом предплечье и ввел в вену глюкозу. Прослушал грудь, подмигнул:
– Будешь, батя, плясать на моей свадьбе!
– Не брешешь?
– Слово!
– Сколько намотало?
– На, смотри, тридцать семь.
– Легкие-то как?
– Вроде чистые, батя, бронхитом отделаешься. Но с неделю продержу, пусть сердце отдохнет.
– Ну, Леша, спасибо. Спасибо, сынок.
Алексей загасил капельницу, выключил свет и нырнул в мешок.
Даже косточки хрустнули, кровь весело по жилам побежала! Неделя – это нам раз плюнуть. Если, конечно, Алексей не брешет, врачи – они по должности своей должны вкручивать шарики пациентам: психотерапия. Но если правда, что спас от воспаления легких, – век не забуду, первого внука Лешкой назову.
Два слова сказал, а будто воскресил! С пневмонией на куполе делать нечего, здесь от нее и с кислородными баллонами не избавишься. Был в одном из походов случай, когда в районе Комсомольской штурман глубоко застудил легкие. Освободили от саней «Харьковчанку», и пробежала она на третьей передаче пятьсот километров за двое суток, а на Востоке штурмана в самолет – и на курорт, в Мирный. Лето стояло, январь, самолеты летали… Бронхит, безусловно, тоже не сахар, но держится ведь Валера, от звонка до звонка за рычагами сидит. Бронхит не пневмония, с ним и на куполе продержаться можно. Так и сообщить Макарову: никаких больше консилиумов по радио не надо, подремонтируюсь и скоро войду в строй. И еще попросить Макарова, чтобы ребята из Мирного и других станций радиограммы присылали повеселее, а то Маслов принимать не успевает, а все одно: «Беспокоимся, думаем о вас, уверены…» Хорошо, конечно, что беспокоитесь и думаете, не сомневаемся в этом и благодарим за это, но пишите, сынки, с настроением и улыбкой.
И Гаврилов, взволнованный надеждой, стал размышлять, как станет жить дальше, если Алексей сказал правду. Уже рисовалась ему заманчивая картина, что он ведет тягач (сомовский, пусть Вася поездит Ленькиным дублером, проследит за парнем), мнилось, как во время завтрака будет обсуждать с ребятами итоги прошедшего дня (за ужином не до разбора, глаза слипаются) и прочее. Но тут Гаврилов подумал о том, что каждая минута, которую он не спит, отдаляет его выздоровление. Раз уж придется дня три не вставать (если бронхит – о неделе не может быть и речи), то нужно спать на полную катушку, набираться сил.
Улегся поудобнее и, как всегда перед сном, представил себе Катю и сыновей – чтоб приснились. Вот он в воскресенье утром подогнал к дому машину, спросил у ребят, какие у них планы – готовить уроки на завтра или сначала смотаться за грибами, услышал радостный визг мальчишек и увидел Катино смеющееся лицо.
И, боясь упустить видение, заснул со счастливой улыбкой.
ТошкаС одной стороны, Тошка давно мечтал о самостоятельной работе и поэтому не пошел, а на крыльях полетел занимать место водителя на сомовской машине; с другой – одиночества он не выносил и отчаянно скучал. В прошлый раз, когда батя осудил Сомова на отдых, Тошка сманил в кабину Петю и всю дорогу его развлекал, а сегодня повар затеял печь пирог и составить компанию отказался.
– Все равно ведь сгорит твой пирог! – возмущался Тошка. – А я сиди один, как ночной сторож, из-за этой кучи золы!
Оскорбленный Петя выставил Тошку из камбуза. Вскоре, однако, у Давида на маслопроводе полетел дюрит, а еще через час поезд остановил Алексей: делать бате, Валере и Сомову уколы. Кому неприятности, кому удовольствие: пользуясь вынужденными паузами, Тошка отвел душу, почесал язык. И за обедом, само собой. Но больше до утра поезд не останавливался – шестьдесят два километра отмахали! – и часов пять подряд Тошка молчал как рыба. Сущее наказание для человека, которому и пять минут посидеть с закрытым ртом было мучительно трудно.
– Хоть бы муха какая залетела в кабину! – жаловался Тошка за ужином. – Такую байку вспомнил – чистый мед, а кому ее расскажешь?
– Ну, гони свою байку на десерт, – промычал Игнат с набитым ртом.
– На десерт у меня есть кое-что получше. – Петя расплылся в улыбке и смахнул полотенце с пышного, начиненного клубничным джемом пирога.
– Кушайте на здоровье!
И, зардевшись от похвал, стал разрезать пирог на доли…
– Получше… – ревниво фыркнул Тошка, хватая, однако, изрядный кусок и впиваясь в него зубами. – Духовная пища, дорогой товарищ Задирако, для интеллигентного мужика важнее жратвы. Мыслить надо, дорогой товарищ повар, мозг питать, а не брюхо!
Уяснив по лицам друзей, что Тошка, скорее всего, шутит, Петя на этот раз не обиделся.
– Будет тебе, зубоскал, рассказывай свою байку!
– Старшину Семенчука из третьего батальона помните? – спросил братьев и Валеру Тошка. – Здоровый, мордатый такой сверхсрочник, «смир-р-на!» с полминуты рычал.
– Еще бы не помнить! – Игнат ухмыльнулся. – Давида изловил в самоволке, когда он серенаду пел одной смазливой блондиночке. Сколько на губе отсидел? Пять суток?
– Пять суток строгого, – подтвердил Давид. – Так чего натворил мой друг Семенчук?
– Приходит его жена к генералу, – обрадованный всеобщим вниманием, заторопился Тошка, – и говорит: «Товарищ генерал, то да се, сына женим, с деньгами туго. Может, простите Семенчуку тот танк?» – «Какой такой танк?» – «А мужнин, что подбили в Германии». У генерала – глаза шарами, ничего понять не может, требует ясно и четко доложить. Супруга и доложила, что больше двадцати лет из мужниной зарплаты каждый месяц вычитают пятнадцать рублей за тот подбитый танк. А сейчас вот то да се, с деньгами туго, сына женим. «Семенчука ко мне, такого-сякого!» – приказал генерал. Семенчук является, командует самому себе: «Смир-р-рна!» – ест глазами начальство и малость желтеет при виде дорогой и любимой подруги жизни. «Значит, за танк платишь?» – «Так точно, плачу, товарищ генерал!» Генерал пообещал подруге жизни разобраться и, когда она вышла, тихо так и ласково спросил: «Значит, платишь?.. А ну, исповедуйся, шельмец!» Старшина в голос завыл: «Това-а-рищ генерал! Виноват! Супруга моя – женщина очень строгая насчет наличных, а вечером, как со службы домой иду, не могу без кружки пива. Вот и пришлось сочинять про тот самый танк, что за Одером, если помните, подбили… Виноват, товарищ генерал!» А через месяц увидела генерала в клубе гражданка Семенчук – и с поклоном: «Спасибо вам, теперь всего по пять рублей вычитают, за одну башню платить осталось!»
Тошкина байка имела успех.
– Думал заставить тебя поплясать, но так уж и быть, даю бесплатно. – Маслов протянул Тошке радиограмму.
– Валяй, сам читай, – беспечно махнул рукой Тошка.
И Борис Маслов, смакуя, с выражением прочитал:
– «Жмуркину Антону Ивановичу живы здоровы чего и тебе желаем тебя повесили на Доску почета как героя Антарктиды Пеструха отелилась купили телевизор председателя сняли прислали нового к твоему приезду растим кабанчика уже пять пуд Нюрка не дождалась выскочила замуж не жалей других навалом целуем крепко семья Жмуркиных».
Хотя на камбузе становилось все холоднее, недоеденный пирог, а еще больше радиограмма продлили застолье. От Тошки затребовали объяснений, и он поведал о своем неудавшемся романе с Нюркой.
– Я ей говорю: чего кота за хвост тянуть, давай любить друг друга, – а она: шиш тебе, сначала в загс! – Да ты что, говорю, не знаешь, какие безобразия в загсе происходят? Глазом моргнуть не успеешь, как тебе печать в документ шлепнут! Печать тебе нужна, говорю, или будущий покоритель сурового шестого континента? – Нет, – головой мотает, – сначала печать, а потом покоритель, и вообще я не уверена, что ты меня любишь. Я туда, сюда, рассыпаюсь мелким бесом, распалился, хоть спички об меня зажигай, а она вдруг: ах! – и бегом. Оборачиваюсь – стоит за спиной дед ее Митрофан, по прозвищу Облигация, и волком смотрит. Подслушивал, старый хрыч! А Облигацией его прозвали потому, что лет пятнадцать назад получил он по займу облигации и спьяну наклеил их на дверь, а одна сторублевка возьми да и выиграй пять тысяч. Тогда дед выломал дверь и потащил ее в сберкассу, а там отпилили кусок с облигацией и послали на проверку. Значит, оборачиваюсь, а дед: ишь ты, сучий сын, шамкает, внучку испортить желаешь? – И так клюкой по хребту дернул, что я с воем домой приполз. А наутро Нюркина подруга доложила, что дед запер Нюрку в хате и побожился сторожить до моего отъезда в экспедицию. Я так и сяк, ужом вертелся, умасливал деда – не пускает: пошел, говорит, вон, поганец, не то ноги повыдергаю. – А мне через три дня уезжать…
– Ну и что? – нетерпеливо спросил Ленька.
– Уехал, – вздохнул Тошка.
– Спасибо, матерь кормящая, побаловал, – ласково сказал Пете Игнат и встал. – Спать, братишки, спать.
И походники разошлись «по спальням».
За исключением неодобрительно относившегося к зубоскалу Сомова Тошку любили. Все, даже Ленька, который был ненамного старше Тошки, видели в нем совсем еще юного подростка, только-только вышедшего из пацанов, потому что, хотя по документам ему был двадцать один год, выглядел Тошка от силы на восемнадцать: необычный для походника рост – метр шестьдесят сантиметров, смехотворный вес – чуть больше трех с половиной пудов и безбородое, с нежным цыплячьим пушком лицо. А у походников, людей вовсе не сентиментальных, хранится под спудом скрытая и неизрасходованная нежность: в радиограммах ее не выплеснешь, бородатые физиономии друзей вызывают чувства иного порядка, и получается, что нежность эту деть некуда. Поэтому полярники так любят собак, которых можно ласкать, не опасаясь, что тебя сочтут прекраснодушным и мягкотелым хлюпиком, и пингвиньих детенышей-пушков любят, и птенцов серебристых буревестников на островных скалах у Мирного – в общем, любят все живое, что не отвергает ласку и нуждается в защите. Может, поэтому и любили Тошку походники, что был он с виду таким худеньким и маленьким птенчиком, весело и бездумно чирикающим. Для одних по возрасту сынок, для других – младший братишка, всегда готовый помочь, услужить, а при случае беззлобно посмеяться над кем угодно, кроме, конечно, бати.
А между тем птенчик этот, несмотря на свою трогательно юную в глазах походников внешность, давным-давно вылетел из гнезда и ни в чьей защите не нуждался. Ласку, любовь принимал и платил за них сторицей, а на ногах своих стоял крепко, возмещая недостаток жизненного и профессионального опыта неиссякаемой работоспособностью.
– И откуда в тебе силы берутся? – удивлялся Петя, когда Тошка без передышки сменил на траках три пальца, вычерпал из цистерны на две бочки соляра и тут же отправился «колоть кабанчиков» на воду для камбуза. – Худенький такой, щуплый, а работаешь, как вечный двигатель из учебника по физике.
– Сказать правду? – Тошка оглянулся, поманил Петю пальцем и вдруг заколебался. – Не растреплешь?
– Никому! – торжественно пообещал Петя.
– Смотри мне! – пригрозил Тошка, снова оглянулся и шепнул в Петино ухо: – Я робот!
– Че-во? – недоверчиво протянул Петя. – Врешь ты все…
– Да, браток, робот, – расстроенно, выпятив нижнюю губу, повторил Тошка. – Про это один Валера знает. Ночью подзаряжает меня от аккумулятора и смазывает суставы сгущенкой. У нас как раз кончилась. Не подкинешь?
Петя оторопело протянул Тошке банку, и тот ушел, приложив напоследок палец к губам.
Если бы в Тошкину тайну был посвящен не Валера, а кто-нибудь другой, Петя сдержал бы данное им обещание. С неделю он томился, а потом не выдержал и под страшным секретом поделился с Валерой своими сомнениями. Тактичный Валера сделал вид, что его бьет кашель, вытер слезы и дал понять, что Тошка пошутил. Возмущенный Петя целый день подчеркнуто не обращал на Тошку внимания и простил только тогда, когда лжеробот в порядке извинения вымыл пол на камбузе.
Подобные шуточки скрашивали Тошкину жизнь, но было бы опрометчивым утверждать, что они составляли ее смысл. Тошка страстно любил посмешить и себя и людей, но острым от природы умом понимал, что если веселого нрава достаточно, чтобы обрести симпатию походников, то завоевать их уважение можно только делом. Иной раз, когда обсуждались важные вопросы, его так и подмывало включиться на равных, внести толковое предложение, но великая сила инерции! – каждое Тошкино слово вызывало улыбку, потому что всем было ясно, что ничего серьезного он не скажет. Не находили юмора в его словах – искали в жестах, не находили в жестах – видели в мимике, в общей, что ли, Тошкиной конфигурации.
Сегодня Тошка не выспался и чувствовал себя непривычно плохо. После ужина, пока из балка не выдуло тепло, трепался с Ленькой, рассказывал всякие небылицы про Нюрку и других девчат, а когда закрылся в мешке, устыдился своей болтовни: Нюрку он любил, по возвращении собирался на ней жениться и ее измену воспринял болезненно. Лучше бы не читал Борис ту радиограмму. Хорошо еще, что взял себя в руки, отшутился… Вспомнил популярную песенку: «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло», попробовал убедить себя, что повезло именно ему, но не очень в этом преуспел. Поспал всего часа два, со звоном будильника поднялся трудно, еле разжег капельницу. В тамбур по нужде вышел – голова кружилась, руки-ноги не слушались, даже испугался, не заболел ли. После завтрака несколько часов грел соляр и масло, заправил тягач, а когда забрался в кабину – двигатель завести сил не осталось. Заводил – зубами скрипел, только в дороге понемножку и отошел. Незаметно, значит, накапливалась усталость, вытекали силы, как песочек из больничных часов. Вот тебе и робот, вечный двигатель!
Впервые Тошка порадовался, что не надо никого развлекать веселой болтовней, а можно просто вести тягач по колее и о жизни подумать, что ли, помечтать о самом тайном своем и заветном.
А думал Тошка о том, что, хотя удачно складывается его судьба, нет у него полного счастья. И причина этому одна: всю жизнь, сколько он себя помнил, никто и никогда не относился к нему серьезно! Никто не догадался заглянуть ему в душу, понять, что бравада его напускная. Даже Валера Никитин, самый чуткий и человечный, «сейф» для чужих секретов и переживаний, Валера, с которым уже две тысячи километров сижено в одной кабине, и тот не давал себе труда спросить: «О чем ты, парень, думаешь, что у тебя на душе?» Посмотрит ласково, погладит взглядом по шерстке и навострит правое ухо: давай, братишка, вытаскивай из закромов свежую байку, развлекай.
Сам виноват – всю жизнь хохмил и скоморошничал, приучал людей к тому, что Тошка – паяц, теперь попробуй переубеди. За двадцать лет никто совета не спросил, раскрывал рот – отмахивались: погоди, мол, не до шуток. А ведь было что сказать, и не раз!
До армии работал трактористом, колхоз большой, земля хорошая, а председатель никчемный, с воробьиным умишком; только и делал, что орал на всех без толку и перед начальством каблуками щелкал.
Висело над селом давнее проклятие – бездорожье. До шоссе всего три километра, а сколько машин здесь свое здоровье оставило! В осеннюю распутицу ребят в школу на тракторе возили, в болотных сапогах не пролезть – черт ноги переломает на этих трех километрах. А в округе камня моренного полно – ледники на память людям оставили, так и просится в дело. «Дорстрой» и слышать ни о чем не хотел: нет у него в плане этой дороги и не предвидится. Тошка и придумал: недельки на две арендовать у «Дорстроя» камнедробилку и грейдер, кликнуть добровольцев из молодежи и своими силами протянуть до шоссе дорогу. Подготовился, попросил на собрании слово – председатель уперся и не дал: нечего, говорит, цирк устраивать. Разозлился Тошка, написал в районную газету письмо. Приехал корреспондент, но председатель ему такого про Жмуркина-младшего наговорил, что гость повозмущался, взял интервью о трудовых успехах и укатил обратно.
Что бы Тошка ни предложил, председатель на дыбы: не то что серьезно поговорить, видеть бузотера не мог.
Были к тому свои причины. Началось все с того, что как-то председатель, у которого заболел шофер, приказал имевшему водительские права Тошке сдать трактор и принять машину – не попросил вежливо и по-человечески, а именно приказал! Тошка стал отказываться, председатель нажимал. Тогда на глазах у всего колхоза Тошка подвел к правлению снаряженную седлом корову. Председатель Жмуркину – строгий выговор на доске объявлений, а Жмуркин на том выговоре изобразил рядом с подписью всадника, гарцующего на козле. «За подрыв авторитета» бузотера сняли с трактористов и опрометчиво бросили на свинарник – опрометчиво потому, что здесь Тошка узнал покрытую мраком тайну: среди безликого поголовья втихаря воспитывался и наливался соками личный поросенок председателя. Скоро в свинарник началось паломничество: все хотели увидеть загон, в котором одиноко похрюкивал увенчанный венком из ромашек кабанчик. На загоне висел фанерный щит с надписью: «Я не какая-нибудь свинья, а персональная!»
Праздник был у председателя, когда Тошку призвали в армию. А молодежь на селе сразу поскучнела: не нашлось подходящей замены неистощимому на веселые выходки заводиле.
Так что, если подбить бабки, грустно размышлял Тошка, ничего путного в колхозе он не сделал. Сотрясал воздух веселым звоном, и только.
И в армии продирался сквозь несерьезное к себе отношение, словно сквозь джунгли. Сначала все шло хорошо: как и хотел, попал в танковые войска, даже уговаривать не пришлось, тракторист все-таки. А служба пошла кувырком. Один раз увидели, что после отбоя вокруг Тошки балаган – наряд вне очереди, второй раз – трое суток гауптвахты. Начальство недоумевало, солдат вроде примерный, по службе кругом благодарности, а на занятиях, чуть отвернешься, – острит в центре хохочущей толпы.