Полная версия
Жизнь как она есть
В этот самый момент изредка писавшая мне Жиллетта сообщила, что умер наш отец. Он, как я уже говорила, не слишком любил меня, младшую из десяти детей от двух жен, ему не нравились слабость и уязвимость, угадывавшиеся за внешней привлекательностью, и все-таки эта смерть стала для меня ужасным ударом. На острове, где я родилась, теперь остались только могилы близких, возврата туда быть не могло. Уход отца оборвал последнюю ниточку, связывавшую меня с Гваделупой. Я стала не только сиротой, но и лицом без родины, гражданства и постоянного места жительства, зато почувствовала себя свободной от чужих оценок.
Итак, я существовала в своего рода ментальном дискомфорте, редко пребывала в мире с собой, почти все время чувствовала себя несчастной, но тут на меня обрушилось немыслимое счастье. Третьего апреля 1960 года родилась моя первая дочь Сильви-Анна. Беременность я перенесла легко, не было ни утренней тошноты, ни судорог. Накануне родов мы с Дени и мадемуазель Лизеттой совершили долгую прогулку, после чего один коллега, уроженец Мартиники Каристан, отвез меня на своей машине в Центральную больницу Абиджана. Я ощутила прилив материнской любви, как только акушерка протянула мне дочь. Господь свидетель – несмотря на обстоятельства его рождения, я никогда не считала Дени виновником всех несчастий, но, взрослея, мой мальчик становился все больше похож на своего отца, которого я ненавидела. У Дени были его светлая кожа, улыбка, смех, тембр голоса и карие глаза. Моя былая любовь окрасилась в цвет боли. Недавно, на показе «Агронома», я плакала и сама не знала, по кому лью слезы. По сыну? По Жану Доминику, которого убили, как паршивого пса? С Сильви-Анной все получилось иначе. Очень просто. Мое сердце купалось в бесконечной нежности. По ночам я просыпалась и бежала проверить, жива ли моя драгоценная девочка, могла часами смотреть на нее. Любовь к дочери побудила меня написать Конде и предложить познакомиться с малышкой. Я чувствовала, что не имею права лишать Сильви-Анну отца. Конде ответил сразу, написал, что будет счастлив, и пригласил приехать в Гвинею во время ближайших летних каникул.
Седьмого августа в Абиджане праздновали годовщину обретения независимости. За мной заехал Коффи Н’Гессан. В машине сидели две его младшие жены (две старшие взяли свой автомобиль) в парадных вышитых одеждах, драгоценностях, с пышными тюрбанами на головах. Они посмотрели на меня с недоверчивым любопытством, как на неизвестное и потому опасное животное. Я была женщиной – как и они, – но это нисколько нас не сближало.
«Они не говорят по-французски!» – сообщил Коффи, не озаботившись представлениями.
На всех подступах к городу стояли полицейские патрули, так что джип пришлось оставить на парковке и дальше идти пешком. На улице было много народу, и мы продвигались медленно, оглушенные грохотом барабанов и завываниями гриотов, лавируя между клоунами, акробатами и танцорами. Некоторые были на ходулях и выделывали немыслимые антраша. Жены Коффи зашли в местное отделение АДО, а мы остались ждать под палящим солнцем. Через час на кабриолете прибыл Уфуэ-Буаньи. В те годы телевизор был предметом роскоши, я знала «великого человека» только по фотографиям в газетах и теперь пожирала его глазами. Это был маленький щуплый мужчина с непроницаемым выражением лица, словно бы сделанного из старой кирзы. Он повторял, глупо размахивая руками: «Мы вместе, белые и черные! Прошу вас, дайте дорогу!»
Ликующая толпа вопила, а я думала: «Ты переживаешь исторический момент…»
Коффи пытался объяснить охранникам, что я приехала издалека (из Гваделупы?) специально на церемонию, но меня все равно не пустили в Национальное собрание на интронизацию. У меня не было ни именного приглашения, ни членского билета, ни действующей карточки избирателя, пришлось уйти с обидным ощущением изгойства. В первый, но далеко не в последний раз в Африке. На автовокзале я села в пустое «сельское такси» и получила от косматого, как идол, водителя первый урок трайбализма[56]. Вид у него был угрюмый, он явно не разделял всеобщую радость.
– Разве сегодня не великий день? – спросила я.
– Уфуэ-Буаньи – бауле[57], – ответил он. – А я – бете![58]
– И что с того?
Он пожал плечами.
– Теперь у бауле будет все, а бете останутся бедняками.
Вернувшись в Бенжервиль, я забрала Дени и Сильви от Каристанов. Глубоко равнодушные к политике, они спокойно играли в белот.
– Хорошо все прошло? – спросил мсье Каристан и продолжил, не дожидаясь ответной реплики: – Вот увидишь, это ничего не изменит! Белые будут по-прежнему указывать нам, что делать. Этот Уфуэ-Буаньи их креатура, как и Сенгор. Он их пешка, не зря же столько раз получал министерские посты во французском правительстве.
Я ничего не могла ответить – у меня не было собственного мнения, – знала только, что Ги Тирольен и Коффи Н’Гессан считали Уфуэ-Буаньи лидером, «могучим, как слон», символом движения, чьей единственной заботой была эмансипация народа. Я молча приняла из рук мадам Каристан чашку кофе.
Несколько дней спустя Коффи наконец осмелился на признание, посулил мне место в Абиджанском лицее и показал квартиру, где я буду жить в следующем учебном году. Ультрасовременную, с видом на лагуну. Я не могла ответить на чувства Коффи, но и провести в Бенжервиле еще один год не хотела, а потому позволила себя поцеловать и… приняла все вышеперечисленное. Будь что будет! На следующей неделе я заплатила за две недели моему любимому слуге Жиману и улетела с детьми на две недели в Гвинею, как было условлено с Конде.
Оценивая первое пребывание в Африке, вынуждена признать, что оно ничем меня не «обогатило». В Буакея купила несколько фигурок божков племени бауле, символизирующих плодовитость и плодородие. Это были деревянные куколки со смешными головками-шариками и растопыренными ручками. Они и сегодня смотрят на меня пустыми глазами и остаются символом Черного континента. Больше я ничего не увидела. И не услышала.
И все-таки Берег Слоновой Кости оставил незабываемые впечатления. Я никогда не забуду восторг, пережитый в храме из ба́рочного леса[59] на подъезде к Бенжервилю, и любовь с первого взгляда к остаткам колониального прошлого в Гран-Бассаме. Я любовалась красотой женщин, их затейливыми прическами, манерой одеваться и пристрастием к украшениям. В 2010 году, начав писать свой последний роман «В ожидании паводка», я не удержалась от искушения поселить одного из героев, Бабакара, в Абиджане. Годы гражданской войны разрушили город, и я таким образом выразила свою печаль и сочувствие.
Я тогда впервые летела самолетом, и мы с Дени оба ужасно трусили. Я сидела, прижавшись носом к стеклу иллюминатора, и с трепетом смотрела на темный ковер леса, расстилавшийся у нас под крылом. На кроваво-красную землю и огромный сверкающий океан.
Второй полет над гнездом кукушки
В 1960 году Конакри[60] не выдерживал сравнения не только с Абиджаном, но даже с Бенжервилем. Это крошечное поселение украшало только роскошное лиловое море, захлестывающее пляжи Ле-Ке[61]. Несколько административных зданий, банки и государственные магазины были очень красивы, все остальные – казались прочными, но скучными. Женщины собирались у колонок, где можно было напиться и нацедить немного воды. Дети, одетые в ветхие лохмотья, имели все признаки квашиоркора[62]. Я никогда не жила в стране, где ислам был титульной религией, ничего не знала об этом вероучении, и меня потрясли молившиеся на рассвете талибы, нищие и калеки, собиравшиеся вокруг мечетей. Замирая от восхищения, я смотрела на сидящих в пыли стариков, перебирающих бусины четок, умилялась на стайку мальчиков, тянущихся в медресе с дощечками под мышкой[63]. Одним словом, я влюбилась в обездоленное судьбой место. Из всех городов, где я жила, Конакри – мой самый любимый. Он стал воротами в Африку, там я поняла значение слова отсталость, там воочию увидела высокомерие богачей и нужду слабых.
В аэропорту Конде одинаково горячо расцеловал свою дочь Сильви и Дени, которого видел впервые в жизни.
– Можно мне звать вас папой? – церемонно спросил мой сын.
– Я и есть твой папа! – расхохотался в ответ Конде.
Сколь бы невероятным это ни показалось читателям, больше мы никогда не обсуждали «семейный статус» Дени. Не говорили о Жане Доминике. Конде не спросил, кто отец мальчика и при каких обстоятельствах он появился на свет. Он проявил сдержанность, хотя был прозорлив и понимал, что Африка стала моим единственным спасением и я ни за что не вышла бы за него, если бы не мучительное прошлое. Это «умолчание» висело между нами худшим из проклятий. Конде на свой, сдержанный, манер усыновил Дени и всегда относился к нему, как ко всем нашим общим детям, которым только предстояло увидеть свет.
Конде сопровождал Секу Каба, бывший его соученик по школе, а теперь – руководитель администрации Министерства труда и государственной службы. Этот изящный немногословный человек стал моей опорой и поддержкой. Я все еще тосковала по старшему брату Гито, которого в двадцатилетнем возрасте унесла проклятая наследственная болезнь Буколонов – нарушение координации движений, затрудненность речи, и Секу не только стал моим наставником, но и заменил брата. У нас никогда не было ни романтических, ни сексуальных отношений. Учась в Дакаре, Каба делил комнату с Секу Туре (будущим первым президентом Гвинеи с 1958 по 1984 год) и почитал его, как Всевышнего. Он учил меня «африканскому социализму», давал читать зубодробительные труды об истории и роли Демократической партии Гвинеи, жизнеописания президента и некоторых министров.
Мы с Конде были одинаково бедны, поэтому поселились у него, в портовом квартале, в доме, который занимали его жена, две дочери, куча братьев, сестер, кузенов, кузин, невесток и зятьев. Дом находился в двух шагах от мечети, и каждое утро нас будил крик муэдзина, к которому я никак не могла привыкнуть. «Катапультировалась» утром из кровати и начинала мечтать о подвигах, но что я могла совершить?
– Ты слишком экзальтированная, дочь моя! – насмешничал Конде. – Избыточно восторженная!
Я не сумела сблизиться с Гналенгбе, женой Секу, хотя очень старалась: мне хотелось, чтобы она обращалась со мной, как старшая сестра. Гналенгбе часто хохотала и болтала на кухне с другими женщинами, но, стоило мне появиться, умолкала, сделав каменное лицо. Кончилось тем, что я пожаловалась:
– Она что, боится меня? – с обидой спросила я.
– Ты ее смущаешь! – раздраженно ответил он. – Она плохо говорит по-французски, потому что совсем не ходила в школу. Она носит не платья, а пагне…[64] Понимаешь? Моя жена комплексует. Если выучишь малинке́[65], сможешь с ней сблизиться.
Все кому не лень давали мне этот совет, а я злилась, потому что давно поняла простую истину: хочешь разобраться в сути африканских обществ, говори с ними на одном языке.
Учи малинке! – советовал представитель этого народа.
Учи фула! – говорил пёлец.
Учи сусу! – воскликнул бы один из племени сусу.
Секу не смирился с моими отношениями с Конде и не желал ничего слышать о разводе. Он умолял меня покинуть Берег Слоновой Кости и остаться с ним в Гвинее, обещая обеспечить работой. Под его давлением я однажды утром сдалась и отправилась в иммиграционную службу, предъявила новенькую семейную книжку и запросила гвинейский паспорт. Скажу честно: это не было ни политическим решением, ни жестом пламенной активистки. Я радовалась, отказываясь от французского гражданства, и мнила себя свободным человеком. Я начинала принимать себя.
– Заполните это! – велел скучающий клерк, выложив на стойку несколько листков.
– Незачем! – заявил другой, появившись из-за его спины. – Гвинейское гражданство полагается мадам благодаря замужеству. В качестве добавки, так сказать.
Скажу честно – я ничего не поняла, но с радостью взяла замечательный документ в зеленой обложке, не догадываясь, что однажды он будет жечь мне руки, что снова стану французской гражданкой и буду благодарить Бога за то, что не дал заполнить ни одной бумажки.
Конде делал вид, что не вмешивается, чтобы не повлиять на мои решения, и не предлагал снова жить вместе. Я часто спрашиваю себя, не понимал ли он уже тогда, что рано или поздно мы расстанемся. Он окружил детей отцовской заботой. Купал Сильви-Анну, используя вместо мочалки пучок сухой травы, каждый вечер облачался в шорты и футболку и говорил Дени:
– Идем играть в мяч!
Бедный малыш бросал все дела и бежал следом за… отцом, замирая от счастья.
История повторяется… не повторяясь
Я провела в Гвинее несколько недель и улетела во Францию с Дени и Сильви. Воздушный флот страны был оснащен новенькими русскими «Ил-18», и путешествовали мы со всеми удобствами. Я и сегодня не понимаю, почему не провела остаток отпуска в Конакри, ведь во французской столице меня ждали только горькие воспоминания. Эна продолжала меня игнорировать, Жиллетта ссылалась на занятость, так что виделись мы редко. Эдди заканчивал учиться в Реймсе, Ивана вышла замуж за французского сельскохозяйственного инженера и жила в Камеруне, в городе Дшанг. Возможно, я поступила так, приспосабливая свое поведение к манере колониальных чиновников, для которых отпуска во Франции всегда были святым делом. Кроме того, меня никто нигде не ждал, вот я и заполняла одиночество, как умела.
Я не хотела навечно застрять у Секу Кабы и жить скучной жизнью. Конде умел и любил бездельничать, спал допоздна, а я читала нудные тома «Истории ДПГ». Секу возвращался с работы, и мы ужинали среди детского гомона и плача, супружеских ссор между братьями, шуринами, двоюродными братьями, их женами и со-женами, воплей гриотов из радиоприемника и болельщиков на ближайшем стадионе. У меня был выбор: остаться дома и слушать «тарабарские» передачи на национальном языке, пока Гналенгбе и ее гостьи веселят друг друга на кухне, или сопровождать Конде и Секу, которые каждый вечер куда-нибудь ходили. Второй вариант оказался не лучшим: в гостях я получала стакан тамариндового сока, и мужчины обо мне забывали, ведя шумные беседы на малинке́. Я сдалась. Сидела дома (вернее, лежала на кровати) с каким-нибудь скучным «партийным» чтивом, а другие женщины развлекались в гостиной. Я начала понимать, что мало понимать язык аборигенов, главное – научиться воспринимать мир поделенным на два «полушария», мужское и женское.
С Парижем я встретилась без особого восторга. Заплатила мадам Бонанфан сколько смогла и доверила Дени ее заботам – она чуть не умерла от счастья! – потом нашла комнату в Интернациональном университетском городке на бульваре Журдан. По утрам бродила по улицам, заходила в книжные, музеи и художественные галереи, а во второй половине дня утоляла киноманский голод. Побывала на ретроспективе Луи Маля[66], насладилась «Лифтом на эшафот», «Любовниками» и «Зази в метро». Стала чемпионкой по отпору любителям экзотической красоты.
Именно тогда я пережила свою вторую «гаитянскую страсть». Она так сильно отличалась от первой, что впору было поверить в шалости Судьбы, пославшей мне ее в качестве то ли компенсации, то ли издевки. Едва не уничтоживший меня остров Гаити вернулся.
Однажды вечером я возвращалась из университетского ресторана и встретила нескольких молодых парней, их было человек шесть, но мое внимание привлек только один. Жак В. был невысок (я всегда питала слабость к маленьким мужчинам), его черная кожа блестела, толстые губы выдавали чувственность натуры, голову венчала масса тяжелых вьющихся волос, взгляд удивлял меланхоличностью. Кто-то спросил: «Вы гаитянка, мадемуазель?» – я не ответила, безмерно удивленная уважением, которое товарищи выказывали Жаку. В тот момент мне было невдомек, что он – внебрачный сын Франсуа Дювалье, избранного президентом республики, несмотря на все усилия Жана Доминика, и почти сразу проявившего себя безжалостным диктатором, «Тропическим Молохом», по меткому определению Рауля Пека[67]. По его приказу тонтон-макуты[68] творили произвол, убивая целые семьи. Те, кому «повезло» больше, эмигрировали. Но эта чудовищная политическая реальность ни разу не встала между нами, не важны были ни культурные различия, ни несходство литературных вкусов. Окружающий мир рушился, голоса мира не проникали в невероятное небытие, где мы были замурованы. В июне 1960 года Бельгийское Конго получило независимость. В июле отделилась провинция Катанга. Лумумба[69], Каса-Вубу[70], Чомбе[71], Мобуту[72]… Эти имена, «явившиеся из экваториального леса», заняли первые страницы газет, но мы их больше не читали. Значение имело только неутолимое желание, которое мы испытывали друг к другу.
На сей раз в любви не было ни капли благородной интеллектуальности. Тела вели жадный диалог, мы неделями не разговаривали, питались хлебом с мармеладом «Мамба». Занимались любовью. А вечером ходили в «Элизе Матиньон» или в «Кубинскую хижину». Мало сказать, что Жак обожал танцевать. Его танец всегда был полон огня, страсти, ярости, точно так же он занимался любовью. Те годы были великой афро-кубинской эпохой: мамбо, ча-ча-ча, Селия Крус[73], «Сонора Матансеро»[74] и «Оркестр Арагона»[75] правили бал. Я никогда не умела танцевать. Родители воспитывали во мне презрение к атрибутам западного мира, навязываемым людям черной расы, к чувству ритма и чрезмерной чувственности. Я сделала неожиданное открытие: Жак в «отношениях» со своим телом был совершенно раскован, но я не пыталась подражать ему, потому что не хотела показаться смешной другим танцорам и, терзаясь завистью и ревностью, сидела за столиком со стаканом Planteur[76] и пыталась делать хорошую мину при плохой игре. Мы часто оставались в клубе до рассвета и возвращались домой по мертвенно-бледному Парижу, мимо метельщиков во флуоресцирующих фартуках, и спускались в метро в компании сонных гуляк, чтобы вернуться в Университетский городок. Надеюсь, никто не упрекнет меня за то, что предавалась страсти с сыном одного из самых кровавых диктаторов мира. Я жила страстью. Страсть не анализирует и не занимается морализаторством, она изнуряет, горит и сжигает.
В середине октября я все-таки собралась с силами и вернулась в свою комнату, оставив спящего Жака, побросала вещи в чемоданы, плохо соображая, что делаю, и первым поездом уехала в Шартр, забрала Сильви и Дени, отправилась в Орли и полетела в Гвинею. Сама не знаю, зачем так наказала себя, наверное, мною руководило неверно понятое чувство материнского долга. Я верила, что действую на благо детям. Говорила себе: «Долой эгоизм и легкомыслие! Дени и Сильви-Анна не должны расти с матерью-одиночкой! Они имеют право на родину, крышу над головой и отца». Не помню, как добралась до Конакри, и в машине Секу Кабы от страха лишилась чувств. Я была так слаба, что слегла, кружилась голова, трудно было совершать самые простые действия – напиться воды, умыться, одеться, что-нибудь съесть… Большую часть времени я оставалась в своей комнате.
– Ты не умрешь, мамочка? – шепотом спрашивал малыш Дени, а я молча прижимала его к себе, не имея сил ответить. Гналенгбе и Конде считали, что во всем виновата свирепствующая в стране малярия. Он заставлял меня принимать хинин и пить горький тонизирующий чай из кенкелибы, но не мучил расспросами о Париже, боясь усугубить ситуацию.
Я двигалась, как зомби, вздрагивала, когда ко мне обращались, и Конде перешел спать на циновку, стоило мне признаться, что я даже помыслить не могу о физическом контакте с ним. Секу Каба удрученно наблюдал за крахом нашего супружества. Из письма Эдди я узнала, что Жак приезжал в Реймс, просил у нее мой адрес в Конакри и вел себя как безумец. Сказал, что отправит в Гвинею эскадрон тонтон-макутов, они убьют Конде и заберут меня, а потом мы уедем на Гаити.
Состояние моего здоровья ухудшалось, и я в конце концов отправилась на прием в находившийся по соседству диспансер, к доктору-поляку. Выяснилось, что я снова беременна.
Беременна!
Я безутешно рыдала, потому что меньше всего на свете мне нужен был еще один ребенок. Я думать не думала о данном Коффи Н’Гессану поспешном обещании поселиться в Абиджане и снова чувствовала себя жертвой рока. Беременность накрепко привязала меня к Конде и Гвинее.
Выхода не было.
«Мы предпочитаем свободу в бедности богатству в рабстве»
Секу Туре
Все произошло очень быстро. Секу Каба так радовался переменам в моей жизни, что немедленно исполнил обещание – я получила место преподавателя французского языка в коллеже для девочек, расположившемся в красивом здании колониальной эпохи на зеленой окраине Конакри, в районе Бельвю. Директорствовала там очаровательная уроженка Мартиники мадам Бачили. В Гвинее, как и в Кот-д’Ивуаре, антильцы работают в учебных заведениях всех уровней, но не живут сплоченной общиной, больше всего озабоченной изготовлением кровяной колбасы и аккраса – острого теста для пончиков с добавлением трески. Политизированные, убежденные марксисты, эти люди пересекли океан, чтобы оказать всю возможную помощь молодому государству, очень в ней нуждавшемуся. Встречаясь за чашкой чая «долгой жизни» из кинкелибы (воистину бесценного напитка!), они обсуждали идеи Антонио Грамши[77], Карла Маркса или немецкого философа-идеалиста Фридриха Гегеля. Как-то раз я зачем-то пошла на одну из таких «ассамблей» на вилле профессора философии Макфарлана, уроженца Гваделупы, женатого на очень красивой француженке.
«Вы, кажется, одна из Буколонов! – радостно воскликнул он, сильно меня удивив. – Я рос по соседству, на улице Дюгомье, и хорошо знал вашего брата Огюста».
Огюст был старше на двадцать пять лет, и мы почти не общались из-за разницы в возрасте. Семья очень гордилась им как первым агреже[78]родной страны в области филологии. Ко всеобщему сожалению, Огюст не имел никаких политических амбиций и провел всю жизнь в швейцарском Аньере, в загородном доме и полной безвестности. Сравнение с братом – о ужас! – означает, что меня разгадали! Если не поостерегусь, Великие негры снова меня сцапают.
– Ваш муж в Париже? – продолжил расспросы хозяин дома.
Я ответила уклончиво – ничего другого не оставалось! – сказав, что он заканчивает учебу.
– В какой области?
– Он хочет стать артистом и занимается в консерватории на улице Бланш.
По выражению лица собеседника я ясно поняла, как мало он ценит подобное призвание. Весь следующий час профессор читал вслух политическое эссе – неизвестно чье и о чем.
С того дня я старательно избегала встреч с левыми педантами, приняв решение не иметь никаких связей с гваделупской диаспорой, но однажды все-таки сделала исключение. Одна из двух сестер мадам Бачили – изысканная красавица Иоланда – вела историю в лицее Донка и была главой Ассоциации преподавателей истории Гвинеи. Мы стали очень близки – несмотря на все ее регалии. Как многие соотечественники, мы жили в рыбацком квартале Бульбине, в двух одиннадцатиэтажных, анахронично современных башнях, стоявших лицом к морю. Лифт никогда не работал, поэтому Иоланда останавливалась на моем втором этаже, прежде чем продолжить восхождение на свой верхний. Она жила с Луи, настоящим бенинским принцем, прямым потомком короля Беханзина[79], великого борца с французской колонизацией. Он долго был в изгнании на Мартинике, в городе Фор-де-Франс, а умер в Алжире, в Блиде. После смерти в 1906 году останки Беханзина были перезахоронены в Абомее в Бенине. У Луи была настоящая музейная коллекция предметов, принадлежавших его предку: трубка, табакерка, маникюрные ножницы и – главное – масса фотографий старого суверена. Его умное решительное лицо навевало мечты. Годы спустя я все еще помнила о нем, когда писала роман «Последние волхвы» и представляла себе жизнь в изгнании и насмешки обывателей: «Африканский король? Что это за птица?»
Я представляла, как ужасали его наши грозы и свирепые циклоны, которых он не знал на родине. Мне захотелось «приписать» ему антильское потомство в лице Сперо и сделать владельцем газеты.
Луи Беханзин, человек на редкость умный, тоже преподавал историю в лицее Донка. Он пользовался доверием Секу Туре и был автором реформы образования – колоссального и, увы, незавершенного труда. Я искренне восхищалась Иоландой и питала к ней дружеские чувства, хотя никогда в этом не признавалась. Она говорила мне правду в глаза и часто отчитывала, не стесняясь в выражениях: «Как можно вести такую растительную жизнь при вашем-то уме?»
Не уверена, что была действительно умна.
Никто не подозревал, что я часто хотела умереть, настолько была несчастна. Иоланда и Луи считали причиной моей депрессии разлуку с мужем. Конде вернулся в Париж, чтобы закончить консерваторию. Новость о моей беременности он принял как истинный фаталист. «На этот раз родится мальчик! – заверил он меня, как будто это могло подсластить пилюлю. – И мы назовем его Александром».
– Александром? – изумилась я, вспомнив его негодование по поводу «западности» (!) имени Сильви-Анна, выбранного мной для дочери. – Разве можно назвать Александром ребенка из народа малинке?