Полная версия
Сумрачная дама
О случившихся здесь событиях знать никому не надо. Мои чертежи говорят сами за себя. Остается только найти тех, чьи связи простираются за пределы Флоренции. Могущественных людей, которые замолвят за меня словечко. Правильные рекомендательные письма от правильных людей.
Жирная полосатая кошка запрыгивает на мой письменный стол и чуть не расплескивает чернила индиго из чернильницы.
Я глажу серые полоски и чувствую довольное урчание в горле зверька, когда она прижимается к моей ладони костлявой головой. Потом кошка сужает в щелочки свои золотистые глаза, и я задаю ей неизбежный вопрос.
«Кто обеспечит мне безопасный выезд из Флоренции?»
6
ДоминикНормандия, ФранцияИюнь 1944Доминик трясущимися пальцами ковырялся с застежкой каски и пытался собрать в кулак все свое мужество. «Давно пора, – твердил он себе рефреном уже несколько месяцев до прибытия сюда. – Я тут, в конце концов, не просто так, я приехал воевать за правое дело. Нам уже давно следовало вмешаться в это безумие. Сколько жизней удалось бы спасти, если бы Америка и Англия отправили войска несколько месяцев назад? А несколько лет назад?»
Он поймал себя на том, что щупает щетину на подбородке. Доминик ненавидел, когда руки бездельничают. Он с отчаянным нетерпением искал какого-нибудь применения своей нервной энергии, возможности подумать о чем-нибудь, кроме того, как он с тридцатью пятью другими такими же солдатами набились плечом к плечу в катер Хиггинса[14]. Каждая накатывающая волна подталкивала катер ближе к берегу – и к врагу. Каждый из сидящих, скрючившись, в десантном отсеке катера солдат был сейчас погружен во внутреннюю битву: игнорировал холодный пот, отгонял, запихивая поглубже, страх.
«Давайте уже покончим с этим, – думал он. – Давайте сделаем правое дело, добьемся справедливости, чтобы можно было вернуться домой».
Небо было таким же серым, как море; мир вокруг был окутан туманом таким густым, что хоть Доминик и знал, что вокруг них десятки десантных судов несут тысячи солдат, казалось, что между нацистами и жизнями, которые они хотят защитить, стоит лишь его маленький взвод. Будто бы их взвод один высадится на «Омаха Бич» и так одним взводом они и встретят свою судьбу.
Не совсем одним. Воздух стал еще холоднее от тени самолета над головой.
Доминик машинально сунул руку между пуговиц форменной рубашки, но дотронувшись до двух жетонов на шариковой цепочке, почувствовал только острую тоску. Медаль Святого Христофора[15] его заставили снять еще в учебном взводе в форте Леонард Вуд в Миссури. Он убрал ее в застегнутый на молнию кармашек своего кожаного бумажника в надежде, что там она в безопасности пролежит до того дня, когда он наконец-то сможет сменить свои жетоны на обожаемого Святого Христофора.
Как скоро все это закончится? Доминик закрыл глаза, ощущая на щеке поцелуй брызг, и представил себе теперь кажущийся бесконечно далеким солнечный день.
Свед-Хилл, Гринсберг, Пенсильвания.
Двадцать два года там была вся жизнь Доминика. Там он вырос, в единственной среди шведов и ирландцев семье «итальяшек». По крайней мере, так все – кто-то шутя, а кто-то с издевкой на лице – называли семью Бонелли.
Доминик подумал о маме, о том, как она надела ему на шею Святого Христофора, встав на цыпочки, поцеловала его в щеку и старалась не подавать виду, что волнуется.
«Просто вернись к нам, amore[16]».
Там он познакомился с Салли, там же увидел своего первенца. Свою маленькую Чечилию. В жизни Доминика не было ничего тяжелее, чем смотреть, как они машут ему на прощание.
Но Доминик знал, каково это – быть жертвой предубеждений, а кроме того, его миссия была важной. Он не собирался отлынивать от своего долга. Доминик уже три года за утренним кофе следил за заголовками в «Питсбург Пост-Газет». Нацисты разграбили частную собственность и разорили европейские деревни. Они убили сотни тысяч ни в чем не повинных людей, большинство – просто за то, что они евреи. Уже два года в газетах сообщали о многих тысячах согнанных в лагеря смерти по всей Германии, Австрии, Польше. Только в одной Польше больше миллиона, прочитал он. Доминик не понимал, как хоть кто-то может смотреть на это и ничего не делать. Американцам следовало бы начать действовать уже давно, думал Доминик и знал, что многие сослуживцы с ним согласны.
Даже несмотря на то, что прощание с женой и дочерью было самым тяжелым делом в его жизни, он и все окружающие его солдаты были полны решимости встретить врага лицом к лицу и остановить гитлеровский режим. И вот наконец-то, после многих месяцев учений, они были готовы к высадке на берег. Готовы приводить мир в порядок.
«Давайте уже начнем», – думал он, стараясь унять дрожь в пальцах.
Внезапно на их катер налетела волна; резкий толчок и прилетевшие в лицо ледяные брызги вернули Доминика к реальности. Медали с ним больше не было; у него отобрали даже фотографии Салли и крошки Чечилии, но он должен был верить, что Бог с ним, несмотря ни на что. А разве не так?
Когда он шевельнулся, пытаясь перенести вес с онемевшей ноги, на груди звякнули жетоны. На двух одинаковых металлических пластинках была вся самая необходимая информация: Бонелли, Доминик А. Страховой номер. Группа крови: О. Католик. Только сухая суть, без каких бы то ни было подробностей, делавших его человеком.
Так его видела армия. Номер. Пушечное мясо. Один из тысячи безликих людей в бесцветной форме, согнанных, как скот, в тесные катера. Доминик поймал себя на том, что скручивает и раскручивает цепочку, на которой висят жетоны, и трет их друг о друга. Ему опять некуда было девать руки. Тишина перед безумным броском.
Дома он никогда не сидел сложа руки. Когда он не копал уголь на шахтах под Питсбургом, он укачивал свою дочурку и грубым голосом ей пел: иногда бессмысленные нескладушки, которые придумывал на лету, а иногда – старые сицилийские песни, которым его научила бабуля, но никто уже теперь не понимал.
Чечилии было все равно. Она все их обожала; слушала, гулила и тянулась пухлыми ручонками к его лицу. А когда Чечилия засыпала и дом наполнялся тихими звуками оперы из радиоприемника, он брал палочку угля и, пока Салли мыла посуду, садился рисовать. Он часто подумывал нарисовать пейзаж или натюрморт, но в конце концов каждый вечер рисовал идеальные линии ее волос, окружности ее тела. Самой новой из них был наполненный обещанием второго ребенка растущий животик. Рисуя, он все время поглядывал на нее, но знал, что в этом нет необходимости: образ Салли ясно отпечатался в его памяти, навсегда сохраненный в самой глубине его души.
Особенно ее улыбка. Она завладела его сердцем однажды вечером три года назад, когда он после работы в шахтах поднимался по склону холма, возвращаясь домой. Он заметил Салли в саду ее родителей, она собирала яблоки. Завоевать сердце Салли было нелегко. Поначалу она отказывалась впечатляться его глупой болтовней, отказывалась сдаваться его упрямству, отказывалась дать себя захватить. Поначалу она заносчиво велела ему проваливать, но за ее дерзостью Доминик заметил улыбку. Дедушка сказал Доминику, что настойчивость всегда побеждает, и оказался прав. Доминик каждый день останавливался по пути домой на ее углу, и однажды она наконец поделилась с ним только что сорванным с дерева яблоком.
К реальности Доминика вернул громкий крик командира. Солдаты вокруг него собрались, приготовившись к высадке, и сердце Доминика выскочило через пятку сапога. Он поднял голову и увидел, что перед ними развернулся серый берег «Омаха-Бич»; туман и водяная взвесь смешались в дымчатую завесу, за которой скрывался страшный враг, притаившийся, как знал Доминик, за дюнами. Он выпустил из рук жетоны и сжал пальцы в замок, чтобы скрыть дрожь. Отдаленные хлопки выстрелов уже заставляли его сердце биться быстрее; он знал, что каждый этот тихий хлопок – это звук летящей к кому-то из солдат на пляже смерти.
– Помоги нам Бог, – сказал солдат рядом с ним. Он увидел, что руки его трясутся и болтовая винтовка дрожит в его пальцах.
Снова зазвучал голос командира:
– Пошли, ребята!
Операция «Нептун».
Доминик смотрел на лицо командира, на то, как шевелятся его губы, но остальные слова утонули в наползающей тени и оглушительном реве самолетных двигателей.
Доминик расплел пальцы и схватился за ствол своей винтовки. На берегу за бортом катера была мешанина выстрелов и спрыгивающих с катеров людей. На организованное нападение это не походило, для Доминика это все выглядело как хаос. В тумане уже блестели вспышки выстрелов.
Доминик смотрел, как приоткрылась, а потом с грохотом, подняв ворох брызг, опустилась аппарель. Весь взвод издал отчаянный боевой вопль. Плечом к плечу они бросились вперед.
7
ЛеонардоФлоренция, ИталияАпрель 1482Думаю, что лучшая конструкция для военного корабля – с трапом, который опускается с носа судна. Что-то вроде баржи. Судно с трапом на петлях, который можно откидывать, когда оно пристанет к берегу, и высаживать на землю солдат неожиданно для врага. Вдохновение для этого замысла снизошло на меня как обычно посреди ночи. У меня почти не было времени перенести его на бумагу, прежде чем я пробежал по мосту до окруженного стеной и полного скульптур сада дворца Медичи.
И вот теперь я наблюдаю, как Лоренцо «Великолепный[17]» поглаживает ладонью щетинистую щеку и в задумчивости напряженно сжимает губы в тонкую линию, пока его умные глаза много знающего человека изучают вырванный лист. Мой господин должен понимать, какую пользу такое судно может принести в борьбе с пизанцами. Нет сомнений, что они, при всей своей хваленой доблести в морских сражениях, ничего подобного не придумали.
Не хочу показаться неблагодарным, ибо удостоиться внимания его светлости – уже честь для меня. Но я больше не питаю надежды, что Великолепный закажет мне военную машину. Он не даст мне место за своим столом. Не станет платить мне стипендию или хотя бы комиссионные. Разрешение сделать наброски с древних скульптур в тиши его сада это все, чего я добился за годы попыток. Все, на что я теперь могу рассчитывать, это шанс, что поручительство его светлости поможет мне найти патрона где-нибудь подальше отсюда.
– Да, – говорит мне Великолепный, вкладывая пергамент обратно мне в руку. – Я понимаю, как полезна может быть военному кораблю такая конструкция трапа. Но не в Милане. Как вы убедите в ценности этой идеи человека, рожденного в Ломбардии, правящего обширной, не имеющей выхода к морю территорией, на которой простираются насколько хватает глаз лишь пшеничные и рисовые поля?
Он прав. В конце концов, Людовико Сфорца, которого прозвали «иль Моро» – «мавр[18]», – захватил контроль над двором Милана без всяких кораблей. Все, что он сделал – это переманил на свою сторону врагов – и одновременно родственников – одного за другим. Он переманил даже родную мать маленького герцога и ее ближайших, самых доверенных политических и военных советников. И теперь Людовико Сфорца – регент Милана, практически герцог, хоть и не называется так.
– Мы должны быть уверены, что Флоренция останется союзником Милана, – констатирует Великолепный. Я плетусь вслед за ним по длинному проходу, примыкающему к его пышному саду, заполненному древними извлеченными из грязи вокруг Рима статуями.
– Людовико Сфорца показал себя как весьма могущественный человек, – говорит его светлость. – К четвертому сыну, которому удалось обойти старших родственников, нельзя относиться легкомысленно. Мы должны следить за ним.
– Я могу поехать в Милан от вашего имени, – предлагаю я. – Посмотреть, что из себя представляет этот двор изнутри. Я могу держать вас в известности, мой господин.
Великолепный замедляет свой быстрый шаг и на несколько долгих мгновений останавливается, чтобы рассмотреть нежную белую лилию. На мгновение меня охватывает беспокойство, что он сейчас сорвет этот благоухающий, покрытый росой цветок – лилию, символ нашего города. Но в конце концов он оставляет ее на стебле.
– Да, – говорит он. – Ты вместе с другими. Мы организуем свиту из дипломатов и придворных шутов. Ты передашь Людовико иль Моро подарок от семейства Медичи.
Я задумываюсь:
– Экипаж с защитой. Или колесная катапульта. Мой господин?
– Нет, – отвечает он. – Музыкальный инструмент. Ты создашь лиру.
– Лиру?
Он кивает, его тонкие губы решительно сжаты:
– Принеси мне эскиз лиры.
– Но со всем уважением, мой господин, регенту Милана могут быть больше нужны защитные конструкции, а не музыкальные инструменты. Вы сами сказали, что венецианцы угрожают Людовико иль Моро заговором с востока, а с севера – Франция. Ему угрожает заговор даже внутри его собственного дворца. Я слышал, что его придворные аптекари готовят яды для его ближайших родственников…
Легкий взмах руки, и я смолк.
– Отправишься в Милан со свитой дипломатов и музыкантов. Мои люди позаботятся об этом. Я дам тебе рекомендательное письмо. Тебе остается только сделать лиру.
– А защитные конструкции…
– Если хочешь ознакомить Людовико иль Моро со своими навыками, можешь составить список.
Часть II. Страшная сила
8
ЧечилияМилан, ИталияЯнварь 1490Ее песня началась с печальной ноты.
Чечилия чувствовала, как в груди рождается первый звук. Голос дрожал, и она изо всех сил постаралась придать ему твердости. Звук вырос и поднялся, оживая, а затем разошелся по всему огромному приемному залу замка Сфорца.
Встретиться глазами с устремившимися на нее взглядами дюжины гостей замка, разодетых в изысканные наряды, каких Чечилия даже вообразить себе не смогла бы, было невыносимо. Вместо этого ее взгляд пробежался по ветвям вьюна, протянувшимся по серым грубо отесанным камням стены и красным кирпичам оконного проема. За окном Чечилия видела мутные воды рва и дворцовые ворота, которые патрулировал конный стражник с пером на шлеме. Под землей, далеко от высоко расположенного зала, Чечилия вообразила себе лабиринт глубоких ходов, который можно было бы использовать для защиты замка, если его атакуют.
Чечилия начала следующий куплет. Наполняя зал звуками своего голоса, она ощущала знакомое чувство пустоты в груди. Она сосредоточилась на словах. Собравшиеся, конечно же, слышат, как бешено бьется в ее груди сердце? Так же громко, как и звонкие звуки, слетающие с ее губ.
Если бы у нее было больше времени на подготовку, она могла бы сама аккомпанировать себе на лютне или лире, подумала Чечилия. Она могла часами играть, подбирая ноты на слух. Но при дворе Милана так было не принято: эту работу выполнял Марко, придворный музыкант. Он тепло смотрел на Чечилию и играл непринужденно, позволяя пальцам бегать по струнам лютни, как будто бы бездумно.
Воодушевленная спокойной поддержкой Марко, Чечилия посмела теперь посмотреть на толпу. Взгляд ее остановился на брате, его восхищенном лице, открытой улыбке. Она старалась не смотреть на мать, устремившую взгляд на кончики собственных пальцев, которыми она нервно постукивала по коленям. Чечилия продолжила петь каждый куплет с удвоенной силой и точностью.
В монастыре, или вообще где бы то ни было еще, ей никогда не получить такой аудитории, размышляла Чечилия. Это была ее единственная возможность попасть во дворец и с ним – в совершенно иную жизнь. Ее единственный шанс избежать заключения, невообразимой тоски в стенах монастыря. Единственный шанс не провести жизнь с ниткой и иголкой подле матери, которая проведет собственные последние дни за критикой каждого ее стежка. Единственный шанс завоевать сердце мужчины, который может изменить ее судьбу одним взмахом руки. До тех пор, пока она удерживает его внимание. Но Чечилия знала, как говорить с мужчинами и добиваться своего. «Я обязана этого добиться, – думала она, начиная последний куплет. – Это может стать моей последней возможностью сделать со своей жизнью что-то значительное».
В бесконечной гробовой тишине, последовавшей за песней, брат одобрительно кивнул. Марко положил ладонь на струны, заставляя их замолчать, а потом улыбнулся Чечилии. И тогда зал наполнил внезапный, оглушительный рев аплодисментов. Один из гостей закричал: «Brava!» Еще несколько гостей поднялись со своих мест с выкриками одобрения.
Только тогда Чечилия нашла в себе смелость посмотреть на Людовико иль Моро, сидевшего в окружении гостей. Он сидел с высоко поднятой головой, но, несмотря на это, выражение его лица было трудно понять. Его зубы были крепко стиснуты, но он не отводил от лица Чечилии своих темных глаз. И вот она заметила, как он приподнял уголок рта.
Чечилия почувствовала тогда, что ее наполняет опьяняющее блаженство. Звук аплодисментов затих, но блаженство осталось. Она склонилась в неглубоком неловком реверансе.
«Вот, – подумала она. – Я это сделала. В этом мое предназначение. Моя семья. Они увидят. Этот дворец. Этот двор. Этого мужчину. Только руку протяни».
9
ДоминикСеверная ФранцияАвгуст 1944Доминику снилось, как Салли наклонилась над ведром, и, с той деловитой силой, которая в ее изящной фигурке всегда поражала его, достала оттуда влажную простыню, и перекинула ее через длинный кусок бечевки, который они когда-то протянули между деревьями. Волосы ее были аккуратно убраны за уши.
– Приветствую вас, мадам, – сказал Доминик, снимая кепку. Он притянул ее к себе, испачкав ее платье потом и угольной пылью.
– Тебе нужно помыться, – сказала она, шутливо наморщив веснушчатый нос, со своим живым ирландским акцентом. Потом она всем телом прижалась к нему и поцеловала с распаляющей страстью.
И тут его сердце будто пронзило льдом: он проснулся. Доминик пошевелился и ощутил суровую реальность: он лежал на нижней койке, от жесткой решетки которой его отделяли будто бы всего полдюйма грязного матраса. Несколько секунд он так и оставался лежать, замерев, в агонии, и только потом осмотрелся по сторонам. Вокруг него его товарищи: кто курил, кто перекусывал сухим пайком, а кто – просто лежал на койке, уставившись в медленно колыхающуюся ткань потолка их палатки. Пол был уже влажным от дождя. Неужели с тех пор, как они разбили лагерь, прошло всего несколько часов? Может быть, в этот раз им перепадет роскошь постоять пару дней на одном месте. Доминик давно уже не следил за тем, где они находятся. Франция, Бельгия – какой-то богом забытый уголок сырой, разрушенной войной Европы. Он уже устал от этого похода, но одновременно каждую минуту радовался, что все еще жив, что пережил жесткую высадку на берег и последовавшую за ней жестокую перестрелку.
Остальные не обращали на него внимания. Судя по тихому храпу, доносившемуся с верхней койки, Пол Блэкли, долговязый рядовой из Сан Антонио – его, так же как и Доминика, призвали в военкомате в Кэмп-Гленн и отправили в Нормандию, – все еще спал. Доминик перевернулся к своему маленькому вещмешку и достал оттуда обрывок бумаги – он недавно подобрал его возле офицерской палатки. Кто-то его смял и выбросил, но для Доминика этот листочек, хоть на нем с одной стороны и была напечатана телеграмма, был настоящим сокровищем. К нему несколько дней назад Доминик добыл в сгоревшем лесу, через который они проходили, пригодную для рисования обугленную палочку. Теперь он наконец-то мог воспользоваться и тем, и другим.
Вопроса, что нарисовать, не возникло. Он еще и задаться этим вопросом не успел, когда уголек будто сам начал изображать ее такие знакомые формы. Он нарисовал ее такой, какой больше всего любил: уютно устроившейся на своей стороне кровати, с распущенными волосами, беспорядочно рассыпанными по шее и спине. Даже глядя на черно-белый рисунок, он видел, как локоны Салли горят на подушке ярко-рыжим пламенем.
Внезапно кто-то подошел и резко схватился за рисунок. Доминик инстинктивно дернул листок на себя, но увидев, что в уголке появился маленький надрыв, машинально разжал пальцы.
– Вы только посмотрите! – раздался грубый голос. – И кто же эта красотка?
Доминик вспыхнул и вскочил на ноги. Перед ним возвышался огромный, широкоплечий рядовой Келлерманн. Манеры у него были под стать: как у бухого носорога. Он поднес рисунок к свету и заржал; смех его звучал зло и вульгарно.
– Хороша красотка, Бонелли! Поделиться не хочешь?
Руки Доминика сжались в кулаки. Даже от самой мысли, что на изображение – пусть даже и не слишком похожее – его жены будет пялиться Келлерманн, у него закипела кровь.
– Отдай, – сказал он.
Вокруг уже собрались остальные солдаты: потная, вонючая толпа полуголодных мужиков, месяцами не видевших живой женщины. Реалистичного изображения жены Доминика им было более чем достаточно. Они с воплями и улюлюканьем передавали друг другу рисунок, и с каждым отпечатком грязных пальцев на листочке его кровь кипела все сильнее. Под свист толпы Доминик бросался от одного солдата к другому в бесплодных попытках отобрать свой драгоценный рисунок, но те передавали его друг другу, дразня, прямо у него над головой.
– Прыгай, Макарони! – взвыл один из мужиков. – Попрыгай за свою даму!
Доминик проигнорировал чересчур знакомое прозвище. В конце концов рисунок снова оказался у Келлерманна, и тот, облокотившись о койку, насмешливо поднял листок у Доминика над головой.
– Слышал, что тебе сказали, Доминик? – засмеялся он. – Прыгай!
Доминик не успел ответить, когда неподвижная фигура, лежавшая на верхней койке, неожиданно ожила. Из-под одеял в одно мгновение появилась рука Пола и быстро, но аккуратно выдернула листочек из хватки Келлерманна. Келлерманн в возмущении обернулся и открыл было рот, чтобы запротестовать, но, глядя, как Пол садится на койке, благоразумно замолчал. Хоть сосед Доминика и говорил с гнусавым техасским акцентом, его огромный рост и светло-голубые глаза намекали на скандинавского предка, который сотни лет назад наверняка сжимал в неистовом гневе свой щит на борту драккара. Выражение его лица предупреждало Келлерманна, что сам он сейчас, не задумавшись, поддержит семейную традицию.
– Хватит. – Пол говорил редко, но когда говорил, его слушали. Толпа солдат неохотно разошлась, и остался только Доминик. Он стоял, сложив руки на груди, и смотрел Келлерманну прямо в глаза, хоть для этого и приходилось поднимать голову повыше. – Это его жена, приятель. Прекрати.
Последовала минута ледяного молчания, а потом Келлерманн зло рассмеялся.
– Ну продолжай марать бумагу, итальяшка, – прорычал он. – А мы пойдем воевать. – Он неуклюже развернулся и пошел прочь, обернувшись, только чтобы плюнуть Доминику под ноги.
Все еще в ярости, Доминик повернулся к своей койке. Пол протянул ему рисунок. Доминик забрал его, сказал: «Спасибо», – и удивился тому, как дрожит его голос. Он расправил листочек огрубевшими пальцами.
Повисла тяжелая, болезненная тишина. Пол ее аккуратно отодвинул:
– Очень хороший рисунок, – тихо сказал он; его техасский акцент как будто смягчил густой воздух между ними. С тех самых пор, как они еще в учебном лагере оказались соседями по койке, Пол был Доминику верным товарищем. Он был одним из немногих из их взвода, кто пережил ту резню на страшных пляжах Нормандии. Неизменное благодушие Пола делало их медленное продвижение по разоренной местности чуть менее невыносимым. Несмотря на огромный рост и спокойствие, Пол быстро двигался и еще быстрее соображал; ловкость, с которой он отобрал у Келлерманна рисунок, проявлялась еще и в карточных играх и фокусах при свечах. Это бывало очень редко, но Доминик думал, что это не от недостатка долгих стоянок, а потому что высадка на пляж окончательно уничтожила всякое желание играть в игры.
– Я и не знал, что ты рисуешь, Бонелли, – сказал Пол.
Доминик пожал плечом, потом встал и принялся заправлять койку.
– Я с детства рисую. Очень хотел пойти в художественную школу, найти учителя, но что поделаешь? После девятого класса пришлось пойти работать на шахты. А потом были Салли, свадьба, и Чечилия… и война. – Он потрогал шею на том месте, где так подозрительно отсутствовала медаль святого Христофора. – Теперь просто рисую иногда, когда есть время. Меня это расслабляет.
Доминик заметил, что за все время, что они с Полом провели вместе еще с учебного лагеря, они поделились друг с другом лишь краткими, отрывистыми рассказами о своей домашней жизни. И все же, поражался Доминик, время, проведенное вместе перед лицом постоянных опасностей, связало их так, будто они были знакомы всю жизнь. «Так и бывает на войне», – думал Доминик.
Пол мало говорил о своей семье. Доминик знал, что ему не перепало провести много времени с отцом: старый фермер воевал в Первой мировой и вернулся сломленным; с тех пор он больше времени проводил в обществе бутылки, чем собственного сына, и страдала от этого вся семья. Мать Пола одна растила пятерых мальчишек на разваливающейся скотоводческой ферме во время Великой депрессии. Ее сил едва хватало на то, чтобы прокормить сыновей, и на внимание к каждому сил, конечно, не было. Пол о них почти не упоминал, но зато часто упоминал Францину. Ни разу он не назвал любимую девушку красивой, но именно таким было выражение его лица, когда он о ней говорил. От одного только упоминания ее имени он будто бы светился изнутри. Доминику это чувство было знакомо.