Полная версия
Укус ангела
Петруша понял. Он ещё не отдышался до конца, и взгляд его был мутным, но он всё понял.
– Ты же брат ей… – вышла из него задохнувшаяся мысль.
– А впредь давай устроим так, – предложил Иван, – я буду делать как захочу, а ты будешь объяснять, почему я поступаю правильно.
Как ни странно, эта мрачноватая шутка со временем преобразилась в некий зловещий постулат, действительно определявший суть одного из уровней их отношений. Однако это случилось потом. Теперь же Петруша подхватил свою одежду и, бормоча довольно банальные ругательства, на нетвёрдых ногах устремился к дому. Иван остался на берегу. Он сидел неподвижно над мерно бликующей гладью, а из воды жёлтыми бисеринами глаз долго и неотрывно смотрела на него узкая уклейка. Если и было сейчас в Иване что-то от солнца, которым он когда-нибудь намеревался явиться державе и миру, то это было солнце в затмении. На него легла тень безумия.
Этой ночью Иван Некитаев вошёл в спальню своей сестры. И Таня его приняла – то ли из страха перед помрачением брата, то ли из артистической потребности в острых переживаниях, из художественной тяги ко всему запретному, преступному, оправданному пониманием простой вещи: всякий больше боится прослыть порочным злодеем, чем на самом деле быть им. Так или иначе, но она без принуждения окунулась в эту терпкую ночь греха, а вынырнув в июльском сияющем утре, объявленном пронзительным воплем юрловского петуха, не умерла от стыда и раскаяния. Напротив, нечто новое, какое-то зазорное, но оттого ещё более сладкое упоение нашла она в этой растленной любви, и с той ночи оба уже не упускали возможности во всякое время сорваться в бездну своей кромешной тайны, в обоюдном нетерпении не гнушаясь ни стогом сена со всей его скачущей травяной мелочью, ни погребом со студёным ледником, ни обсыпанным помётом, пухом и кудахтаньем насеста курятника. Собственно, таиться им приходилось лишь от стоячего воротничка попечителя, который по давно заведённому порядку со всем семейством проводил летнее время в усадьбе Некитаевых (часто, впрочем, отлучаясь по безотлагательным хозяйственным хлопотам), и его жены – фанатички грибных и ягодных заготовок. От Петруши – едва ли не с надменным вызовом – Иван почти не скрывался, а прислуга и местные крестьяне заподозрить неладное могли не иначе, как застав нечестивцев с поличным. Но в этом случае, можно не сомневаться, шестнадцатилетний Иван Некитаев не остановился бы перед душегубством. Как и во всяком другом случае.
Тем не менее, соответствуя своей непознанной природе, вскоре возник слух – словно бы сам собой, как пыль, червь или плесень. Чтобы направить домыслы в иное русло, луноликая фея Ван Цзыдэн, чувствительная к переменам в тонкой атмосфере взглядов и недомолвок, однажды, как бы не замечая присутствия в саду жены попечителя и горничной, кропотливо обирающих колючий куст крыжовника, с громким смехом привлекла к себе подвернувшегося под руку Петрушу и быстро, но выразительно его поцеловала. Затем Таня отпрянула, закатила Петруше не слишком болезненную оплеуху и убежала прочь, в пропахший кипящим вареньем дом. В тот же день она уехала в Петербург. Спустя немного времени покинул некитаевскую усадьбу и наскоро собравшийся Петруша. Домашним он сообщил, что едет гостить в Ялту, к бывшему университетскому товарищу, однако плавки оставил предательски трепетать в саду на бельевой верёвке. Иван угрюмо и нелюдимо прожил в имении ещё неделю, после чего убыл в казармы кадетского корпуса, напоследок изловив голосистого юрловского петуха и решительно свернув ему голову.
Теперь немного предыстории. За четверть века до встречи доблестного Никиты с хунхузкой Джан Третьей империю расколола смута. Достопамятная Надежда Мира, трижды проклятая и трижды прославленная голь-государыня, чьё рождение было отмечено дивным смятением стихий и чьи слова благоухали даже тогда, когда она изрыгала проклятия, разбудила в тот год могучие силы, о природе которых до сих пор препираются учёные и церковники. С несметной ордой нелепого воинства, впереди которой неукротимо катился чудовищный огненный жёрнов, спекавший землю в камень, Надежда Мира поделила державу надвое. Получив во владение Гесперию, а Отцу Империи оставив восточные пределы, она воцарилась в омытом водами Петербурге. Но не ради монаршего венца губила Надежда Мира города, армии и народы. После обмена заложниками, который призван был закрепить зыбкий мир в рассечённой стране, она получила наконец в своё полное владение предавшего её любовника – преемника Отца Империи. Но та любовь, что заставила Надежду Мира превзойти границы возможного и поколебать неодолимую державу, теперь, добившись своего, внезапно потеряла силу. При послах Востока владычица Гесперии, удручённая бесчувствием испепелённой души, собственноручно зарезала желанного заложника отменной сталью мастера Гурды. Кажется, её удивило, что кровь у бывшего любовника оказалась красной и пенилась, как кипящее масло. Вслед за тем Надежда Мира на глазах всей свиты обратилась в тень, которая до сих пор с шёлковым шелестом блуждает по Петербургу, и без того богатому на подобные штуки.
Если бы огненный жёрнов не оставил за собой выжженный след шириною в триста сажен, который долго ещё дышал таким жаром, что воздух над ним дрожал, истекая чистым веществом ужаса, а беспечно порхавшие над границей птицы на лету обращались в головешки, Гесперия и Восток, после престранного метаморфозиса Надежды Мира, должно быть, вновь соединились. Но рубеж был непреодолим. Держава смогла восстановиться лишь три года спустя. За это время Гесперия, лишённая единоначалия, день ото дня теряла силы, разъедаемая трупным ядом сепаратизма. Сначала отпали западные провинции: Польша, Моравия, Паннония и Чехия. Затем провозгласили независимость закавказские царства, Болгария и Румыния. Следом за ними отделились Финляндия, Курляндия и Литва. Ещё немного – и Гесперия, преданная вассалами, распалась бы в пыль, в ничто, но тут в Москве, столице Востока, диковинной смертью умер Отец Империи.
Как известно, по заключению смущённых медицинских светил и патологоанатомов, которые освидетельствовали смердящий, растекающийся липкой лужей труп, выходило, что им предъявлены останки человека, умершего по меньшей мере восемнадцать лет назад. Истории неведомо, как Отцу Империи удалось одурачить подданных и так долго править, будучи мёртвым, но совершенно точно известно, что одновременно с его вторичной и окончательной смертью выжженная огненным колесом граница внезапно сделалась проницаемой. То есть её не стало вовсе. Только полоса спёкшейся земли, растопленной некогда дивным жаром в магматический расплав и застывшей после в монолите, служила памятью о губительном рубеже. Однако со временем и эту каменную ленту на всём её протяжении от астраханских камышей до беломорской прибрежной тундры заглушили пески, степные травы, ольшаники, вересняки, душный багульный стланик да сырь болотных мхов. Словом, больше не стало причин, всерьёз мешавших изнурённой державе воссоединиться. И она воссоединилась.
Событие это впрыснуло в жилы страны небывалую силу. Теперь Гесперией и Востоком, вновь слившимися в Россию, правили два выборных консула – по одному от каждой из земель, обречённых в прошлом на невольную изоляцию. В стране были официально сохранены обе столицы: первые два года правления вновь избранных консулов правительство располагалось в Москве, вторые два года – в Петербурге. Вопреки предсказаниям учёных и астрологов внутренняя жизнь державы весьма скоро обустроилась, благодаря чему уже при втором консулате империя была восстановлена в прежних границах. При расправе над сепаратистами – в назидание затаившимся и непокорным – на территориях замирённых провинций и царств, ныне лишённых прежних (если такие имелись) привилегий, была введена практика публичных казней. Сорок семь тысяч преступных голов, хлопая удивлёнными глазами, прилюдно скатились с плеч, прежде чем развеялся в уцелевших мозгах дурман вольномыслия и на окраинах воцарилось относительное спокойствие. Причём все без исключения наместники и генерал-губернаторы отмечали в докладах правительству, что расстрелы и повешения производят на инсургентов впечатление куда меньшее.
Затем были: аннексия Могулистана и Монголии, Персидская кампания, оккупация Шпицбергена, повторное замирение Ширвана, десант в Калькутте, после чего Англии пришлось отчасти потесниться в Южной Азии, получение мандата на Кипр, блестящий рейд экспедиционного корпуса в Мекране и, наконец, разгром Оттоманской Порты. Империя являла волю к постоянству движения, обязательное для своего существования усилие, ибо она, как и любая империя, определённо была подобна велосипеду – когда седок перестаёт крутить педали, всё катится в упадок, разложение, развал. И солнце над миром горит, как шапка на воре…
После того безумного лета Иван Некитаев многие годы не появлялся в своём родовом имении. Предположительно, он стыдился. На счастье, к моменту окончания им кадетского корпуса случилась заварушка в Табасаране, куда Иван и был отправлен в качестве ротного командира (спустя весьма короткое время ему уже доверили десантно-штурмовой батальон).
Одиннадцать месяцев правительственные войска гонялись по скалам за отрядами табасаранских абреков, усмиряли восставшие аулы и разоружали искони вооружённых горцев. Именно тогда сложилось и разнеслось языками предание, прославившее Ивана Некитаева как дерзкого, непредсказуемого, безжалостного и до невероятия удачливого командира. Враги ненавидели и боялись его, всерьёз считая, что сам Иблис вселился в этого отчаянного уруса, наделил его своей дьявольской хитростью и на погибель правоверным добывает ему победу за победой. Не раз мятежники, превосходя противника силой, суеверно уклонялись от стычек с отрядом Иван-шайтана и, бывало даже, без боя обречённо сдавались в плен, обоснованно полагая, что иначе им нипочём не уцелеть. Пепелища, руины и курганы трупов оставлял за собою лютый батальон. Некитаев нещадно проливал кровь врагов, но он не унижал их – ни излишней жестокостью казней, ни насмешкой, ни милосердием. Пожалуй, для горцев это было самым загадочным и невыносимым, ибо в их мере бытия действительно выглядело чем-то нечеловеческим. Что до солдат империи, то они были убеждены и согласны подтвердить под самой страшной клятвой, что в комбате Некитаеве пребывает дух архистратига Михаила, необоримый и великий дух победы.
Иван был удостоен тринадцати покушений и при этом ни разу не получил даже лёгкой раны. Зато обрёл славу неуязвимого ратоборца, хранимого судьбой и всеми магометанскими джиннами от любой неприятности, будь то заряд динамита под сиденьем бронетранспортёра, шип скорпиона или понос от тухлой воды. К концу Табасаранской кампании он имел уже чин майора, должность комполка, три Георгиевских креста, именной револьвер штучной тульской работы (ныне в армии револьверы патриотично называли скоропалами), саблю – старинный персидский булат, – добытую в бою, и ларец, где хранились престранные сувениры: двенадцать бород подосланных убийц и лакированный череп тринадцатого. (Относительно этих трофеев Пётр Легкоступов впервые, сам не обратив на то внимания, исполнил завет Ивана, едва ли всерьёз обязавшего молодого герменевтика любой, пусть даже самый отъявленный жест Некитаева толковать позитивно. Как личность, известная в кругу петербургских интеллектуалов, Легкоступов однажды дал интервью, напечатанное в крупной столичной газете. Мятеж в Табасаране был только что благополучно усмирён, и об именах героев благодаря неумеренной пытливости репортёров, привыкших, точно навозники, извлекать пользу из того материала, какой имеют в наличии, равно как и обо всех присущих им, героям, достоинствах и милых чудачествах, осведомлены были весьма и весьма многие. Интервью получилось философическое, но вполне проницаемое – что-то о бодрийаровском симулякре и декадентском дискурсе новых символистов. Там, иллюстрируя мысль о неизменном примате внутренней деструкции над разрушением физическим, внешним, Легкоступов изрёк: «Вот, скажем, дерево. Что оно думает о себе? Оно думает: я дерево, дерево – не мышь, не облако, не севрюжина с хреном, но дерево. И поэтому оно остаётся деревом и весной расцветает, вместо того чтобы рассыпаться трухой и прелью. Или, скажем, эта жутковатая кунсткамера – известный всем ларец майора Некитаева. Что значит он? Да только то, что хозяин ларца думает: я живой человек, живой человек – не смоляное чучелко, не падаль, не гармонь и не седло барашка, но человек. И поэтому он живёт и побеждает и возвращает под державную десницу неблагодарный Табасаран. А как думают пребывающие в возвышенном упадке наши новые символисты, эти кропотливые искатели истины? Они думают так: мы живые люди, но что такое человек и что такое жизнь? И на глазах распадаются на атомы, изначальные идеи, вечные смыслы и обобщённые символы».)
Вскоре после возвращения с Кавказа Иван Некитаев, в числе наиболее способных молодых офицеров, был зачислен в общевойсковую Потёмкинскую академию. Благодаря этому событию и небольшой, кстати подвернувшейся войне в Барбарии, где отличились приглашённые советники и спецы империи, к двадцати восьми годам он, обласканный удачей Воин Блеска, стал самым молодым полковником Генерального штаба.
Глава 2. Табасаран
(за восемь лет до Воцарения)
Сейчас я мог бы пить живую кровьИ на дела способен, от которыхЯ утром отшатнусь.У. Шекспир. ГамлетНа Табасаран упала ночь – глухая, чёрная, непроглядная. Лишь кололи сверху мир острые звёзды. Батальон разбил бивак в полуверсте от аула – ночёвку в селе, где на площади высилась гора из четырёхсот пятидесяти шести трупов и запах гари изводил своей грубостью, комбат счёл неуместной. Что делать, на свете есть вещи с невозможно скверным характером, и война – одна из них. Так он и доложил по рации в штаб Нерчинского полка войсковому старшине Барбовичу.
Аул взяли только к вечеру. Мятежники дрались отчаянно, и вместе с ними отчаянно дрались дети, женщины и старики. А когда они поняли, что проиграли, и решили наконец сдаться, уповая на милость победителя, капитан Некитаев отказал им в своей милости. В назидание непокорному Табасарану.
Так он поступал уже не раз, за что получил от повстанцев лестное прозвище Иван-шайтан, ибо колыбель его, как считали горцы, качал сам Иблис, постёгивая младенца плёткой, чтобы тело бесёнка было упругим, а суставы – подвижными. Над саклями и дымящимися руинами взвились белые флаги. Вокруг колебались травы и непоколебимо высились горы. Капитан сказал: «У добрых хозяев рабы отвыкают бояться». И добавил: «Не истязать, не калечить, не жалеть». Приказы комбата исполнялись беспрекословно. Вскоре аул был безупречно мёртв. Счёт обоюдных потерь: на одного убитого имперского солдата – семьдесят шесть мятежников.
Лично расставив посты, Иван Некитаев возвращался в лагерь. Путь ему освещал наспех сварганенный из палки, верёвки и конопляного масла факел – электрические фонари были розданы караульным. Под ногами шуршали мелкие камни и сухая трава – к утру она, верно, станет сахарной от инея. Ноябрь. Две тысячи метров над морем, которого здесь нет и в помине… Пламя отчего-то было морковно-красным, тёмным, как будто светило сквозь ржавую пыль. Комбат думал. По всему выходило, что несколько мятежников из отряда, который капитан настиг и запер в ауле, прорвались в горы. Поблизости не было крупных банд, но какая-нибудь шайка, наведённая беглецами, вполне могла попытаться ночью наудачу атаковать сонный бивак. По распоряжению Некитаева солдаты в нескольких местах заминировали дорогу и поставили растяжки на тропах. Однако горцы были здесь дома и, возможно, знали пути, о которых понятия не имели имперские картографы.
Часовой у командирской палатки бодро щёлкнул перед капитаном каблуками. Неподалёку в кромешной тьме гортанно вскрикнула какая-то птица. Кажется, она ещё пару раз хлопнула своими махалками. Тьма здесь тоже была незнакомая, чужая – не та, что в России, где ночь реальна и нестрашна, особенно летом, особенно над рекой, когда по берегу шуруют ежи, а под берегом рыщут раки. Иван взялся за полог, чуть пригнулся, и в тот же миг чудовищный ледяной обруч стянул и безжалостно обжёг его мозг. Лютая стужа вспыхнула в глазах белым, судорога перекосила лицо… но обруч уже ослабил хватку. Капитану был знаком этот кипящий холод, этот любезный знак провидения, эта снисходительная подсказка смерти. Некитаев перевёл дыхание и выпрямился. Над головой по-прежнему были только звёзды и то, что между ними. Выходит, вновь вскоре кто-то придёт за его жизнью, которая ему неважна, как разница между «есть» и «нет», «полно» и «пусто», ибо это одно и то же для тех, чья воля победила тиранство разума. Но всё равно он отдаст жизнь лишь тому, кто сумеет достойно её взять, кто сумеет загнать его, как дичь, как зверя, кто поставит на него безукоризненный капкан.
Капитан в упор посмотрел на часового – крепкого моложавого сержанта из штурмового отделения Воинов Ярости – и кивнул в сторону входа.
– Слушаюсь, ваше благородие. – Штурмовик в зелёной распятнёнке с готовностью принял из рук командира факел и первым нырнул в палатку.
Ржавые отблески порскнули по стенам и куполу просторной брезентовой утробы – трофейный тебризский ковёр, отливающий золотистым ворсом, вешалка, лёгкий стол, четыре складных плетёных стула и походная кровать с пуховиком-спальником, полуприкрытая густо-синей шёлковой ширмой с чешуйчатым – чистый карп – драконом. Внутри всё было в порядке, то есть там никого не было. Некитаев шагнул к ширме. Он чувствовал, что холод не ушёл из мозга совсем – нет, стужа осторожно дышала, тихо, едва ощутимо; она оставалась рядом, только закатилась в дальний угол и затаилась, как мина на взводе. Достав из кармана фляжку коньяка, Иван сделал большой глоток, после чего протянул её сержанту. Тот с благодарностью принял, крякнул и занюхал «Ахтамар» продымлённым рукавом.
– Будем ждать здесь. – Капитан нагнулся и достал из-под кровати фальшфейер. – Факел брось, а как велю – свети этим.
Часовой метнул фыркнувший факел за полог и затоптал пламя сапогом. В полном мраке Некитаев щёлкнул зажигалкой, ступил за ширму, сел на шерстяной пол и привалился спиной к кровати. Подождал, пока сержант устроится за вешалкой с одиноким дождевиком на рожке, и сбил язычок голубоватого пламени.
– Опять умышляют, ваше благородие? – шёпотом спросил штурмовик.
– Да, Прохор, опять. И мы их снова сделаем.
– А то! – незримо осклабился в темноте Прохор.
Что Некитаев знал о них? Солнце – чернильница Аллаха. Нуга, халва, шербет. Раджеб, шабан, рамазан, шавваль. Муэдзин кричит с минарета, муфтий толкует шариат и заказывает паломникам кувшинчик воды из Земзема. Михрабы всех мечетей смотрят на Мекку. Шейх читает диван газелей Саади «Тайибат», что значит «Услады», и мечтает искупаться в Кавсере, что (мечта) ничего почти не значит. Фарраш расстилает молитвенный коврик, лифтёр Али свершает свой намаз. В чаше Джамшида отражается весь подлунный мир плюс звезда Зухра… Впрочем, это не о них. А вот о них: они нападают ночью и не используют трассеры, чтобы нельзя было засечь стрелка, а горное эхо отечески покрывает их, не давая сориентироваться по звуку. Они грызут гашиш, как сухари, и на спор ловят зубами скорпионов. После рукопожатия с ними можно не досчитаться пальцев. Они берут заложников и воюют, заслоняясь собственным прекрасным полом, который весьма невзрачен. С ними нельзя договориться, потому что у них змеиный, раздвоенный язык и они не помнят клятв. Они оставляют после себя оскоплённые трупы пленных, насаженные на шест скальпы и насмерть обваренные в смоле тела имперских солдат…
Часа полтора было тихо (Прохор пару раз едва слышно потянул носом, заряжаясь из щепоти кокаином), как вдруг со стороны ущелья раскатисто громыхнул взрыв – сработала растяжка – и застучали дробные автоматные очереди, нагоняемые собственным эхом. Лагерь ожил. Снаружи послышался топот и резкие выкрики команд. Сразу несколько осветительных ракет взвились в небо, бледными радужными репьями, как едва живые фонари на морозе, просвечивая сквозь брезент палатки. Сержант не шелохнулся – он был штурмовиком отменной выучки. Некитаев нащупал на боку рацию и щелчком вызвал ротных.
– Первый, второй, третий – к ущелью, – буднично распорядился он. – Четвёртый – охрана лагеря. Остальным усилить посты по всем направлениям. Я тоже иду к ущелью. Связь – только при крайней нужде.
Капитан выключил рацию и сказал в темноту:
– Хрена лысого. Остаёмся на месте. Эфир они, как пить, слушают. Пусть верят – меня выманили.
– Ясный папа, – манкируя уставом, откликнулся Прохор.
Возле ущелья шла вялая перестрелка, время от времени гулко ухали взрывы. Ничего серьёзного там происходить не могло – так, простодушная уловка, представление в виде случайной ночной стычки. Ротные вполне могли разобраться сами. Некоторое время всё продолжалось примерно в том же духе, как вдруг снаружи, за стенкой палатки, послышался тихий отчётливый шорох. В тот же миг на мёртвом небе зависла очередная ракета, и комбат углядел, как внутрь палатки, отогнув полог, неслышно скользнули две тени. «Прошли все посты, – отметил Некитаев. – И видят в темноте, как ночные зверушки». Однако, если гости и видели что-то во мраке, то всё же не так ясно, как при свете дня, ибо не приметили засаду и стали молча возиться с чем-то неподалёку от входа. Держа наготове скоропал, капитан дождался, когда небо бледно осветилось очередной ракетой.
– Давай! – беря на внезапный испуг, гаркнул он и одновременно пальнул в ближайшую метнувшуюся тень.
Сразу же громыхнул ответный выстрел, и пуля с треском расщепила что-то над правым ухом Некитаева. Как водится, треск он скорее почувствовал, чем услышал, – пальба съедает все другие звуки. Затем послышался тупой удар, приглушённый вскрик, и командирская палатка до рези в глазах озарилась шипящим сиянием фальшфейера.
Один абрек неподвижно лежал на ковре. Пуля комбата поразила его в мозжечок – бритую голову проветривала сквозная дыра размером с грошик. Второй – молодой, безбородый, с неуместной саблей на поясе – стоял на коленях и держался руками за левый бок, куда, по всей видимости, угодил ему сокрушительным сапогом сержант. Перед мятежником на полу валялись пистолет и кустарная полусобранная мина с радиодетонатором.
– Не бздеть горохом, – бодро посоветовал Прохор бледному табасаранцу и, нагнувшись, поднял пистолет. – Яйца резать не будем.
Полог отлетел в сторону, и в чёрном проёме с автоматом на изготовку возник караульный четвёртой роты.
– Лопухнулись! – сверкнул глазами сержант, но комбат остановил его жестом.
– Убери. – Иван указал вытянувшемуся караульному на мёртвого абрека.
Солдат выволок тело и задёрнул полог. На ковёр из простреленной головы натекла лужица вишнёвой юшки.
– Зачем ты пришёл? – Ледяной обруч растаял в мозгу Некитаева. – Разве ты не знаешь, что стало с теми, кто приходил до тебя?
– Знаю. – Лицо табасаранца было цвета мокрого мела, то и дело он судорожно сглатывал слюну. – Их трупы жрали собаки, их бороды ты пришил к свой бурнус.
– Стало быть, теперь послали тебя – безбородого, – угрюмо усмехнулся капитан.
– Такой воля Аллах. Старейшина видел. Старейшина сказал – вчера дерево тута на мой двор целый день плакал кровью. Старейшина видел. Такой знак…
Абрек прерывисто вздохнул и вдруг резко потянул из ножен саблю. Однако сержант держал ухо востро – на этот раз сапог угодил табасаранцу в правое плечо. Глухо, как стакан под матрасом, хрустнула ключица. Абрек завалился на спину, как-то сыро всхлипнул и до крови закусил нижнюю губу. На тёмном полуоголённом клинке благородно заиграли матовые блики. Капитан знал толк в подобных штуках, поэтому наклонился и с любопытством до конца обнажил саблю. Это был отменный булат с красно-золотистой муаровой вязью на дымчатом фоне.
– Зачем ты таскаешь по горам это стародавнее железо? – удивился Иван.
Прохор взял абрека за шиворот и вновь поставил на колени. Горец смотрел на капитана так, будто по меньшей мере уже тысячу лет был мёртв.
– Ты пришёл в Табасаран, – хрипло сказал он, – и горы тряслись. Камни летели вниз, упал минарет мечети Мухаммад. Там, куда упал минарет, земля трещал, как скорлупа орех. Там был большой гром, там был дым на небо. Ты – Иблис! – Мятежник отчаянно вскинул голову. – Эта сабля – дар Аллах! Там слово, там печать Сулейман – она убивает шайтан! Ты взял в руки твой смерть!
Комбат ещё раз оглядел клинок. Это было отличное оружие. Возможно, настоящий персидский табан. Но не более. Некитаеву захотелось тут же глотнуть коньяка, но он сдержался.
– Такой клинок следует поить кровью, – сказал Иван. – Иначе он истлеет без дела, как чугунок в болоте.
С этими словами он занёс и со свистом опустил саблю. Ковёр всё равно был уже испорчен. Не безнадёжно, конечно, но проще раздобыть новый.
– Были и у мамы круглые коленки, – удовлетворённо отметил сержант, поднимая за ухо голову мятежника.
Глава 3. Треугольник в квадрате