bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Боюсь, и мой рассказ может стать сентиментальным: всё же речь о подростковых годах, когда мы впервые завели настоящих друзей и впервые влюбились; и я прошу меня за это простить. Но, по крайней мере, я отдаю себе отчёт: ни одно доброе слово выпускника не имеет ни малейшего отношения к тому, что в реальности происходило (и происходит до сих пор) в Академии.

Вы, должно быть, слышали новомодные разговоры об образовании? Что дети лучше воспринимают информацию в процессе игры? Что объём человеческой памяти ограничен и даже интересные вещи имеют обыкновение забываться? Что интеллектуальный труд изнурительнее, чем труд физический? Что полноценный и регулярный отдых для обучения не менее важен, чем усердие и концентрация? Что учиться лучше в благожелательной атмосфере, учителя должны улыбаться, дружить с учениками и не давить на неокрепшую психику грузом заданий? А ещё вы, наверное, считаете, что не все одинаково способны? Кто-то быстрее разбирается в математике, кому-то проще даётся стихосложение, а кто-то предрасположен к абстрактному мышлению и легко визуализирует модель атома и взаимодействие химических элементов. Наверняка вы знаете, что есть старательные зубрилы, а есть лентяи, которые всё схватывают на лету. У кого-то дислексия, у другого аналитическое мышление, у третьего хорошая наследственность. У каждого есть особый талант, его надо только обнаружить и развить, но любой ученик имеет «потолок». Или вы начитались Монтессори и верите в естественное развитие, подготовленную среду и творческое вовлечение?

Забудьте. Педагогов Аббертона о прогрессе гуманизма уведомить забыли.

Они не знали, что у человека вообще есть лимиты. Академия не считала, что у вас есть право быть неспособным. Вы должны были знать всё, от начала и до конца, помнить каждый термин, каждое слово в прочитанных книгах, сформулировать собственную точку зрения и отстаивать её до конца, а в итоге, после недельных дебатов и тысяч написанных слов, сдаться и признать её неверной.

В Академии учились девять лет: обычно поступали после средней школы в четырнадцать – пятнадцать лет и выпускались в двадцать три – двадцать четыре.

Нас учили всему. Географии – политической, экономической, физической и исторической; антропологии, общей истории, древней истории, теории и методологии исторической науки и науки вообще; современной истории, политической науке, политической теории, междисциплинарной политологии; исламской и христианской теологии (вероисповедание значения не имело), классической филологии, безусловно, латыни и греческому, мировой, древней и современной литературе, как минимум двум языкам на выбор (по-французски я говорю свободно, а вот русский, увы, подзабыл); клинической психиатрии, наркологии и медицинской этике; философии и истории философии; математике и математическому моделированию, теории игр, классической логике; эволюционной биологии и социобиологии, генетике, нейроанатомии, астрофизике и теоретической физике; экономической теории, экономическому, общему и международному праву, психологии бизнеса и прикладным основам управления и администрирования. На (обязательном) спецкурсе «публичное выступление» преподавали ведение дебатов, язык тела и актёрское мастерство: системы Станиславского и Михаила Чехова, биомеханику. Некоторой разгрузкой служили занятия по физической подготовке: карате, бокс, фехтование и стрельба.

И, кажется, я забыл свой любимый предмет! «Общее искусствоведение». Ренуар и Лучо Фонтана, Заха Хадид и Дали, византийская мозаика и Антониони, Паваротти и Марина Абрамович, венский акционизм и Мейерхольд, «Комеди Франсез» и Филип Гласс. Перед вами ставили две картины и спрашивали, где шедевр, а где фикция.

Думаете, вопрос вкуса, личного восприятия и контекста? Красота в глазах смотрящего? Нет. Здесь всегда был правильный ответ, А или Б, картина слева или картина справа. И если накануне вам не шепнули старшекурсники, если вы не озаботились разведкой и не имели понятия, как отличить квадраты Малевича от компьютерной имитации, вам оставалось только закрыть глаза и угадать.

Пяти-шести лет обычно хватает. Долгий утомительный устный и письменный анализ, обсуждения с наставниками и однокурсниками, сотни часов отсмотренного визуала и курсы по истории искусства – и вы, к собственному удивлению, действительно начинаете разбираться. И вдруг – без подготовки и шпионажа, впервые видя два абстрактных рисунка, – вы отличаете Поллока от безымянного ИИ.

Не потому что вы прониклись. Потому что другого выхода нет. «Не могу», «не хочу», «не понимаю», «заболел», «устал», «забыл», «не знал» – забудьте. Да, были срывы, были антидепрессанты и снотворное, были попытки суицида и набеги испуганных и разгневанных родителей. Но Академия предупреждала: за невысокими стенами близ городка Аббертона, меж зелёных полей и дубовых аллей, где старинные корпуса библиотеки стоят бок о бок с современными корпусами и вертолётной площадкой, теряют силу слёзы, физическое истощение и деньги семьи. С медленным издевательским скрипом ворот прежняя жизнь заканчивалась; впереди ждали девять кругов ада.

Академия не признавала посредственностей. Её не устраивали ученики со средними способностями. Ей нужны были гении, необычные и уникальные дети и подростки, и если вы таким не являлись, это была ваша проблема.

Никаких учебников. Фильмы, романы, научные статьи или трактат «О вращении небесных сфер» – всё, что обсуждалось на уроках, мы должны были изучать в «свободное время»; то же самое «свободное время» отводилось на физические тренировки и домашние задания. Текст за текстом, эссе за эссе, исследование за исследованием, речь за речью, анализ поэмы за анализом картины, аудит банка за рефератом по сильному взаимодействию.

Понятно, почему я взял «свободное время» в кавычки? Будем справедливы: нам оставляли два часа днём на обед и короткий отдых, а после восьми вечера мы могли заниматься хоть всю ночь вплоть до заветных десяти утра.

Предполагалось, что мы будем спать с одиннадцати или двенадцати до восьми – вполне достаточно, чтобы выспаться и с утра проверить и поправить написанное накануне. Но на практике не получалось. Мы ничего не успевали. Библиотека закрывалась в одиннадцать, и мы продолжали заниматься у себя в комнатах, смотрели усталыми глазами в мониторы ночи напролёт.

Мы жили в больших комнатах по двое или трое. Мы все ничего не успевали и потому проводили ночи за выполнением заданий, размышлениями и мозговыми штурмами.

Те ночи – единственное, по чему я скучаю. Мы спали не больше трёх-четырёх часов в сутки, отсыпались по выходным и доводили себя до изнеможения в будни; но эти страшные ночи, проведённые бок о бок, сплачивали нас и дарили иррациональную уверенность.

Да, я ничего не успел, и я на грани нервного срыва, и до рассвета всего час, и поспать сегодня не выйдет точно, и меня вполне могут отчислить (к моей тайной радости и вящему горю отца), но рядом друзья, и у них тоже завал, и все мы бодримся, перешучиваемся, обсуждаем девчонок и параллельно выстукиваем на ноутбуках какие-то умопомрачительные тексты.

Недалёкие люди полагают, что гении скрывают свои идеи, опасаясь конкурентов. Настоящие гении, окружавшие меня в Аббертоне, гордились именно тем, что их генератор идей никогда не выходит из строя. Только этим мы спасались: ловили это электричество из воздуха, тянули друг из друга.

Чувство локтя, знание, что ты не один и окружён равными, – вместе с естественной завистью, желанием выделиться и быть лучшим, но лучшим не в рейтинге (хотя и там тоже), а по совету, который ты можешь дать другу. Главный урок мы преподавали себе сами, создавая общее пространство свободного обмена идей. Бесценный опыт.

Выдерживали не все. Некоторые были недостаточно умны, другие – очень способные – не могли войти в ритм и, погрузившись с головой в учёбу, перегорали. Для меня отдушиной стали друзья: мы могли отложить занятия и, постоянно поглядывая на часы, пойти погулять по парку или съездить в город, вместе посмотреть фильм к занятию. Многие не решались отдыхать. Боялись не успеть, не сдать работу вовремя, и в результате растрачивали все силы, и не показывали прогресса.

Прогресс! Самое страшное слово. Каждый должен показывать прогресс. Вы можете писать тексты лучше Тома Вулфа, произносить речи не хуже Линкольна, знать физику как Ричард Фейнман, а по теории эволюции прочитать лекцию Гексли, – но всё это не стоит и цента, если вы не продвигаетесь вперёд.

«Нет прогресса» – самая пугающая пометка из тех, что учитель мог написать на вашей работе. «Нет прогресса» или «несамостоятельность суждений» – куда страшнее низкой оценки или требований переделать.

– Нет прогресса, – произносимое с задумчивой улыбкой, – несамостоятельность суждений…

Мы слышали эти слова в кошмарных снах.

Возвращаясь с каникул, мы с содроганием ждали нового семестра. За первый год отчислили процентов тридцать учеников, и из года в год количество предметов увеличивалось и требования ужесточались. Не просто тяжёлый, но изнурительный, выматывающий процесс, сплошная мясорубка, сквозь которую нужно было проползти.

Только к шестому или седьмому году становилось легче. Мы взрослели: нагрузки не уменьшались, но в отношении учителей появлялось всё больше уважения и интереса. Они сами начинали черпать у нас энергию, вдохновение и идеи.

Отчисление не означало конец света: отучившегося хотя бы пять лет в нашей Академии с удовольствием забирал любой университет мира. Но окончить именно Аббертон стало вопросом принципа. Некоторые стремились обеспечить себе интересную карьеру, другие не хотели подвести родителей, а третьи – из упрямства.

Я особо упрям не был и не могу сказать, что в последние годы так уж сильно боялся разочаровать Авельца-старшего. Он, конечно, подготовил меня к Академии: мне, заранее научившемуся хитрить, было проще. Но Аббертон никогда не был моим выбором. И даже обманывая окружающих, успешно маскируя недостатки своих текстов, спать я всё равно не успевал – в отличие от одного моего сокурсника, соседа по комнате, который ежедневно засыпал в два.

Это был один из тех двоих, чьё обучение Академия оплачивала сама. Энсон Роберт Карт. До сих пор не понимаю, как ему это удавалось. Я видел трудолюбивых, я видел самоуверенных, я видел гениальных и исключительных. Но часовые стрелки для всех бежали одинаково – для всех, кроме него.

Не иначе как он повелевал временем. Всегда жизнерадостный, подтянутый, бодрый. Уже тогда мы понимали – его судьба, если только её не прервёт нелепый случай, будет стремительной и яркой.

Энсон был лучшим. Это не преувеличение, не выражение моей симпатии или восхищения; так сказал Господь на седьмой день, отдохнув: «Вчера я создал людей, а сегодня, на свежую голову, создам-ка Энсона Карта». Карт всегда был лучше всех, первый во всём. Донжуан, джентльмен, франт, денди, атлет, поэт, голубоглазый гетеросексуальный белокурый ариец с фотографической памятью.

Когда он всё успевал, я не знаю, но ему не требовалась подготовка: он читал речи с белого листа и потом стойко слушал укоры учителей, смягчённые, правда, тем, что его импровизации были лучше, чем трижды переписанные и четырежды подготовленные выступления других. С «прогрессом» проблем у него не было: на предпоследнем курсе главный редактор «Юнайтед таймс», читавший у нас лекцию, лично позвал его вести еженедельную колонку. Что касается «самостоятельности», то на сто советов, данных другим, Энсон просил два себе: как правило, один исходил от вашего покорного слуги.

Хотя он был солнцем, согревавшим и одновременно затмевавшим нас, и бросить ему вызов (на уроке или в компании) считалось высшим проявлением доблести, он не зазнавался. Удивительно, но он никогда ни с кем не разговаривал свысока. Мне это настолько же непонятно, сколь возмутительно. Единственный, кто имел право смотреть на меня сверху вниз, этим правом так и не воспользовался.

Я добился его дружбы с трудом, и она стала главной причиной не возненавидеть Аббертон.

Утомительная гонка, тысячи ненужных предметов, бесконечные дискуссии и тексты, работа с утра и до следующего утра – всё это закаляет и развивает, но, с моей точки зрения, эффективность подобного обучения ничтожна. Оно помогает скорее слететь с катушек, нежели превратиться в сверхчеловека. Единственная функция, в исполнении которой Аббертон преуспел, – это отбор. Искусственный отбор самых упрямых и стойких, самых амбициозных.

Год за годом, с первого курса и до последнего, Академия проводила отбор. И в конце мы оказались вместе: необычные студенты, подвергшиеся нечеловеческой нагрузке, мы перенимали сильные стороны друг друга и прикрывали слабые.

Не думаю, что таков был оригинальный замысел. Не думаю, что наставники это понимали.

Но это работало.

Я попал в Аббертон запуганным и меланхоличным подростком. Первые три года у меня не было друзей. Первые четыре года я регулярно видел две страшные пометки на своих текстах.

Всё изменилось, когда я однажды разговорился с Энсоном, когда случайно провёл полтора часа в кабинете наставника наедине с Корнелией, дочерью друзей отца, – она училась на два курса старше. Когда разыграть отрывок из пьесы «Троянской войны не будет» меня поставили вместе с лучшей лицедейкой курса – светловолосой и очень талантливой Моллиандой Бо.

И только тогда, постепенно став частью этого нового общества, восторгаясь тем, насколько интересными могут оказаться люди, если общаться с ними, как увлекательно с ними спорить или просто дурачиться, – только тогда я полюбил Аббертон. Только тогда я научился принимать Академию, лишь потому, что она познакомила меня с ними.

Если вас интересует вопрос любви – милых школьных романов, – то я не буду хвастаться, как начал бы Энсон. Романы начались не сразу – сперва на них не хватало времени. Только когда нам исполнилось по шестнадцать-семнадцать, разгорелись настоящие страсти.

На это время пришёлся пик отчислений, депрессий из-за учёбы и на почве неразделённых чувств, попыток травли (жёстко и естественно пресекаемой), скандалов с пронесёнными наркотиками и пойманными «наедине» студентами.

За секс в стенах Академии отчисляли сразу. Никого, кроме меня, это не останавливало. Стыдно признаваться, но я, наверное, был единственным, кто не пробовал заняться сексом в учебных аудиториях, или в женском корпусе, или приведя девушку в наши комнаты. Особо бесстрашные старшекурсники уже на пороге выпуска экспериментировали ночью в парке.

Для осторожных же тихонь вроде меня существовал сам прекрасный город Аббертон – с тремя дешёвыми гостиницами и четырьмя квартирами в аренду. Если пара жила не в Академии, а снимала комнату в городе, то подняться утром нужно на десять минут раньше, но проблема, считай, решена.

По числу романов Энсон лидировал – когда с учёбой справляешься быстро, образуется излишек свободного времени. В отличие от него, я влюблялся в Академии лишь трижды: во-первых, мне нравилась Корнелия, но она предложила остаться друзьями; во-вторых, была девочка на курс младше, которую до меня бросил Энсон (чем и была знаменита); в-третьих, та самая Моллианда Бо.

Ближе к выпускному мы стали задумываться о будущем. К чести выпускников, отношения продолжать никто не решил. Энсон проделал нечто подобное в шутку – сделал предложение нашей общей подруге, прекрасной брюнетке Евангелине Карр.

Она отказала, но в ответ предложила незабываемое, верю, прощание в четырёхзвёздочном мини-отеле «Блэк Бонд Холл».

В ту ночь шёл дождь. Наш третий сосед дописывал диссертацию в Берлине, и я остался в комнате один. У меня умер отец, и мне следовало немедленно всё бросить и лететь в Париж, где пару часов назад в больнице оборвалась его жизнь; но все мои мысли (что взять с молодых?) были прикованы к великолепной Моллианде Бо.

У Энсона была Евангелина, у меня – Моллианда. Он шутил, что мы с ним эстеты. Слышать такое от самого Энсона Карта, первого ловеласа Академии, было приятно, не скрою.

4. Специализация – для насекомых

После Аббертона даже война в Южной Африке казалась увлекательным приключением. Восстановить экономику Аргентины, сместить правительство в Австралии, выиграть выборы в Марокко, развязать войну или войну предотвратить – адекватные, выполнимые задачи.

Чтобы решить, кто разожжёт мировой пожар, а кто его потушит, Господь Всемогущий в лице канцлера и совета Академии учредил «общепрофильное собеседование».

За этим скучным названием скрывалось важнейшее событие нашей жизни. На выпускников Аббертона высокий спрос: каждый на выходе имеет ряд привлекательных предложений о трудоустройстве, и какое принять – его личное дело. Но выпускники Аббертона, честолюбивые и самовлюблённые, гонятся не за деньгами, а за влиянием, престижем или по-настоящему интересной работой.

Некоторые слушались родителей. Другие возвращались в семейный бизнес. Остальные, и таких было большинство, выбирали сами – и здесь важно не ошибиться, чтобы потом не обнаружить себя гниющим от скуки где-нибудь в Центральной Азии.

Обсуждая между собой будущее, мы подчёркивали, что после Академии уже никому и никогда не позволим нам указывать – ни родителям, ни наставникам, ни политикам. Это мы, гениальные выпускники Академии, сформируем касту тех, кто будет указывать остальным.

Общепрофильное собеседование проводилось как для нас, так и для потенциальных работодателей. Оно длилось несколько дней подряд: каждый выпускник входил в аудиторию и беседовал с комиссией. Беседу вели сам канцлер Аббертона, куратор курса, персональный наставник – и, что гораздо важнее, прибывшие со всего мира охотники за юными талантами, представители корпораций и правительств, чиновники и миллиардеры, инвестбанкиры и военные.

У «охотников» были наши резюме, они получали рекомендации и характеристики от педагогов, и некоторые заранее назначали встречу со студентом, их заинтересовавшим. Но разговаривали мы на равных. Комиссия, убеждённая, что знает нас лучше нас самих, пыталась помогать советом – и иногда у них получалось.

Корнелия Францен, например, собиралась продолжить политическую династию матери: в их роду два премьер-министра Дании и несчётное количество министров по всей Скандинавии, а уж не быть депутатом фолькетинга считалось неприличным и в семействе отца, возглавлявшего крупнейшую морскую транспортную компанию Балтики.

Но, посоветовавшись с наставником, Корнелия внезапно отправилась в Америку и нашла себя в роли финансового консультанта ЦРУ (чем сослужила мне хорошую службу в дальнейшем).

А вот Ева Карр, любовница Энсона, с самого начала тяготела к термоядерной энергетике и отправилась помощницей вице-президента «Сан Энерджи» в Южный Китай, место во всех смыслах, кроме расщепления атома, малоприятное.

Я же грезил мегаполисами.

С самого детства меня увлекал мир беспокойных больших городов, растущих агломераций, переплавляющих миллионы людей разных наций и культур. Потрясающее богатство, бурлящие потоки денег, показная роскошь – а по соседству трущобы, нищета, преступность и загрязнение. Небоскрёбы с микроклиматом – и типовые лачуги без водоснабжения. Институты, запускающие спутники на орбиту, – и подполья неонацистов.

Контрасты притягивали. Мне не терпелось отправиться туда, в это сжатое, но точное самовоспроизведение Земли в миниатюре, где учёные изобретают бессмертие, а неподалёку люди умирают от голода.

На каникулах я летал в Токио, в Москву и в Нью-Йорк. Я с интересом изучал их жизнь, и мегаполисы не обманули моих детских ожиданий. Но как истинный наследник Бронислава Малиновского я знал: нельзя понять жизнь племени, пока не отрешишься от своего мира и не погрузишься в туземный мир.

Я собирался найти работу в Токио, Москве, Нью-Йорке, Шанхае или Гонконге. Париж и Лондон меня не устраивали: слишком старинные и слишком понятные.

Я отправил запросы, воспользовавшись в том числе и отцовскими связями, и отовсюду получил положительные ответы.

Токио и Москва хотели видеть меня в городском руководстве; Нью-Йорк предлагал заняться проблемами безопасности и курировать пилотные проекты частных полицейских организаций; но самое заманчивое предложение поступило из Шанхая.

Город-государство тратил огромные деньги, пытаясь вытащить пригороды из бедности. Потоки беженцев из центральных районов Китая, отравленных после техногенной катастрофы, стекались на побережье, экономика находилась на грани коллапса, и город учредил несколько холдингов для аккумуляции длинных денег на социальные проекты. В надежде, что со мной придут деньги из Европы, мне предложили должность в руководстве одного из таких холдингов.

Очень высокая позиция для начала. Я немедленно принялся листать англо-китайский разговорник и учить карту Шанхая.

Поразительно, как часто в моей биографии всплывает этот город. Я отвергаю мистику и судьбу, молюсь лишь одной богине – Удаче, но так странно, что именно Шанхай выпадал мне столько раз. Отправься я туда после выпуска из Аббертона – кто знает, на чьей стороне я бы оказался в конфликте Худзё и преподобного Джонса?.. Уверен в одном: я бы увидел катастрофу на горизонте, я бы не дал ей случиться и не дал городу погибнуть.

С другой стороны, не могу гарантировать, что в таком случае катастрофа не случилась бы на другом конце Земли: тяжело жить на планете, где на двенадцать миллиардов жителей один-единственный Ленро Авельц.

Но в Шанхай я не поехал.

За три года до выпуска я пригласил Корнелию, Еву и Энсона к себе на Лазурный берег. Они неплохо поладили с отцом, если не считать небольшого спора за ужином: Энсон симпатизировал альтерглобалистам и критиковал концепцию общей партийной системы Евросоюза, в то время как отец защищал христианских демократов.

После ужина Корнелия и Ева отправились на верховую прогулку, а мы с Энсоном и бутылкой «Романе-Конти» лежали у бассейна и вяло обсуждали политику.

Рассуждая о том, какими средствами принуждения должна обладать Организация, мы вспомнили подписанный в 1928 году Парижский пакт. Госсекретарь США Фрэнк Келлог и министр иностранных дел Франции Аристид Бриан декларировали «отказ от войны как орудия национальной политики». К пакту примкнули почти все значимые страны той поры, включая Японию, Италию, Германию и Советский Союз. Насколько законопослушны они были – показало время. Пакт вспомнили на Нюрнбергском процессе, но потом снова забыли, запутавшись в нагромождениях международного права и замысловатом Уставе Организации.

Я утверждал, что Парижский пакт нужно возобновить, однозначно объявив «войну во имя национальных интересов» вне закона. Государства должны отказаться от собственных вооружённых сил и передать их под контроль Организации, которая будет выполнять функции всемирной полиции, станет метисом от брака «Левиафана» Гоббса с «Вечным миром» Канта. Чем скорее традиционный патриотизм признают человеконенавистническим, тем лучше.

Да, последнее прибежище негодяя, – соглашался Энсон, – но посмотри вокруг. И Лига Наций, и старая ООН, и наша Организация – все обладали полномочиями. Вооружённые силы Северного альянса – войска США, Евросоюза и России, мощнейшая военная машина мира, – уже фактически выполняют те задачи, о которых говоришь ты. Что изменится?

Войны, раздирающие Южное полушарие, ведутся под прикрытием информационных бомб и пропаганды – скорее деньгами, чем живой силой. Любой диктатор всегда найдёт предлог.

Возникнет так называемая Армия Земли, объявят войну вне закона – ничего не изменится. Мы просто будем врать ещё бесстыднее – и вести не старые добрые «лобовые» войны, а новые, «гибридные», одновременно промывая мозги, поддерживая террористов и убивая людей не снарядами, а синтетическими вирусами. Речь не о национальных интересах, а о реальном капитале и ресурсах.

Меня возмутил его ответ. Я пытался его переспорить – безуспешно. Энсон отбивал мои атаки одну за другой. От злости я написал пространное сочинение о юридических обоснованиях всемирной монополии на насилие, к которой так стремилась Организация.

Искренности в тексте осталось мало: я не написал, что офицерские погоны следует прибивать гвоздями, а «отцов нации», трогательно пишущих письма родным и близким погибших солдат, следует вешать; что суверенитет – гнуснейшее из слов, придуманных человеком; и странно, если речь идёт об убийстве одного – это преступление, а убийство тысяч – «тяжёлый и трудный долг главнокомандующего».

Вероятно, именно по причине сдержанности текст высоко оценили, в моём досье отметили, что я интересуюсь международной безопасностью, и на моё собеседование прибыли господа из так называемой Специальной комиссии Организации по пределам применения силы.

Если вы оглянетесь, то поймёте, откуда вырос наш с Энсоном спор.

То было время смятений и новых надежд. Организация располагала лишь стерилизованным корпусом миротворцев и правом просить Совбез о международной коалиции; в крайнем случае Организация запрашивала Северный альянс о вмешательстве. Разговорами о том, чтобы создать Организации полноценный военный департамент, полнились коридоры мегаломанской штаб-квартиры в Ньюарке.

На страницу:
3 из 6