bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Димосфенис Папамаркос

Гьяк

ОГИ

Димитрис Яламас

От редактора

Сборник рассказов Димосфениса Папамаркоса «Гьяк» – это жесткая книга. После ее прочтения ты чувствуешь такую же боль и такое же онемение в теле, как после просмотра одного из первых фильмов Йоргоса Лантимоса или после прослушивания Третьей симфонии Густава Малера в исполнении Теодора Курентзиса. Ты снова возвращаешься к прочитанным страницам с воображением, возбужденным абсурдом, насилием, неотвратимым злом, которые разбивают вдребезги чувствительность современного человека. Его герои – одновременно и палачи и жертвы – превращают читателя в своего немого отца-исповедника и вместе с тем – в соучастника своих греховных поступков, попутчика в поиске выхода как из темного круга «крови» (гьяк на арванитском наречии означает «кровь»), так и из еще более темного круга, где слышится невнятный шепот истории.

Главные герои рассказов Папамаркоса – солдаты, воевавшие в греко-турецкой войне 1919–1922 годов, но все, что происходит в его рассказах, могло произойти на любой войне, с любым врагом, в любой исторический момент. Папамаркос пишет о неизвестном солдате, вернувшемся с войны, которая всегда высвобождает в человеке жестокость. Он заостряет внимание на тех пограничных состояниях, когда солдат возвращается в город, в деревню и в свою семью, но продолжает носить в себе всю дикость кровавой резни. Это привыкший к крови человек. Заложник архетипических инстинктов, он становится мстителем, палачом своих личных врагов, мясником в мирное время. Персонажи рассказов Папамаркоса – это крайние случаи, именно те, о ком умалчивает общественная история. Этих персонажей писатель благоговейно ставит в ряд с нашими любимыми дедами, с почтенными деревенскими стариками, которые по воскресеньям надевали праздничную одежду и шли в церковь, а потом сидели в кофейне, смотрели на нас с добротой и любовью в глазах и рассказывали нам разные истории из своей жизни… И мы так никогда и не узнаем, как они сами были связаны с «кровью».

В эту жестокую игру памяти и сознания вводит нас оригинальный и сильный художественный текст Папамаркоса, и он добивается своей цели, потому что язык, на котором говорят люди в его книге, – это грубый и резкий язык человека из доиндустриального, маленького и закрытого общества, это просторечный деревенский говор. Мы больше не говорим на таком языке, но он отпечатался в нашей памяти как язык маленьких сообществ, которые составляли греческий мир, каждое – со своими различными традициями и говорами, со своими трагическими историями, со своими закрытыми границами, со своими секретами.

Рассказы из сборника «Гьяк» являются признанными в Греции литературными произведениями, а некоторые из них уже переведены на английский, французский, немецкий, итальянский и польский языки. Настоящее издание на русском языке будет первым иностранным изданием всего сборника рассказов целиком. Его перевод был делом совсем не простым. Язык Димосфениса Папамаркоса – это язык разговорный, с диалектными элементами из арванитского говора, с отсылками к разным особым социальным отношениям, к обычаям и традициям сельскохозяйственных сообществ современного греческого мира. С этой точки зрения ответственность переводчика и сложность самого произведения очевидны. Эллинист и этнолингвист К. А. Климова, обладающая многолетним опытом исследования балканских традиций, была идеальным человеком для передачи такого материала и смогла, в сущности, коснуться сути языка Папамаркоса и достичь в русском переводе поразительного результата.

Ксения Климова

Кровавые законы греческих арванитов

Герои рассказов Папамаркоса – арваниты. Так в Греции называют особую субэтническую группу исторических албанцев, православных по вероисповеданию, которые переселились на территорию современной Греции в XII–XV веках. В других регионах Балканского полуострова, а иногда и за его пределами, их принято называть арнаутами. Греческие арваниты говорят на специфическом старом диалекте албанского языка – арванитском, и именно на нем общаются между собой герои рассказов этого сборника. К нынешнему, XXI веку большинство арванитов эллинизировалось настолько, что немногие могут вспомнить свое этническое происхождение, а арванитский язык сейчас находится на грани исчезновения, как и многие другие так называемые малые балканские языки, на которых сейчас, в современном глобализированном мире, хорошо изъясняются только люди старшего возраста, в то время как молодежь и дети знают преимущественно всего несколько бытовых фраз, а в повседневной жизни используют новогреческий язык. Ассимиляция арванитов проходила в Греции на протяжении долгого времени, большинство из них еще со средних веков были двуязычны, они одинаково хорошо владели и родным арванитским, и греческим языками. В отношении этнического самоопределения для этой группы можно выделить два уровня: на уровне микрорегиона, внутри своей общины, они позиционировали себя как арваниты; а на более широком уровне, общегреческом, – как греки, при этом это никогда не вызывало у них никакого когнитивного диссонанса. Многие известные герои греческого восстания за освобождение от османского ига в 1821 году были арванитами: Маркос Боцарис, Одиссеас Андруцос, Ласкарина Бубулина. Арванитского происхождения были и знаменитые греческие деятели искусства, такие как актриса Мелина Меркури, певица Сотирия Беллу, поэт Никос Энгонопулос.

В книге «Гьяк» арваниты в составе греческой армии сражаются с турками во Второй греко-турецкой войне 1919–1922 годов (примечательно, что ни в Греции, ни в Турции эта война не имеет такого названия: греки называют ее Малоазийским походом, а турки – Западным фронтом в Войне за независимость). В начале военной кампании греческая армия постепенно завоевывала все новые территории, так что к 1921 году греки захватили почти всю западную часть Малой Азии, где тогда проживало значительное число греческого населения. Однако закончилась эта война в 1922 году полным разгромом греческих войск и большой гуманитарной трагедией – греко-турецким обменом населением, или, как ее называют сами греки, Малоазийской катастрофой. Около 1,5 миллиона греков были изгнаны с турецких территорий и насильно перемещены в Грецию, а около 600 000 мусульман были принудительно выселены с греческих территорий и перемещены в Турцию.

Каждый из рассказов сборника «Гьяк» (за исключением, пожалуй, только «Баллады», посвященной мифопоэтическому объяснению того, почему же покойники, уже давно лежащие в земле, никак не находят упокоения) повествует о событиях, произошедших на той войне, далеко, в Малой Азии, но имеющих очень важное значение в нынешней жизни героев. Каждый из них страдает от посттравматического синдрома, приобретенного там, в Малой Азии, но сквозь конкретные истории мы видим, как вместе с героями произведений Папамаркоса страдают все солдаты, пришедшие с войны – была ли она с греками, турками, немцами, афганцами, арабами, вьетнамцами, – а вместе с ними страдаем и мы.

Однако, помимо жестокости и крови, которые неизбежно сопутствуют любой войне, здесь мы наблюдаем действие и других кровавых законов – негласных законов традиционных этнических сообществ. Священный арванитский «Канун», средневековый албанский свод моральных канонов и правил поведения, в арванитском обществе гораздо важнее любых официальных законов. Именно «Канун» предписывает всегда мстить за пролитую кровь: «одна кровь» – убийство мужчины, «половина крови» – убийство женщины. Традиции вендетты в греческом мире характерны не только для арванитов, до недавнего времени они были очень распространены и на Крите, и, в особенности, в греческом регионе Мани (Южный Пелопоннес). Когда кого-то убивали, семья должна была отомстить, убив либо самого убийцу, либо другого мужчину из этого же клана; в ответ представители первой семьи могли убить следующего мужчину – и кровная вражда затягивалась на долгие годы. Доходило до того, что мужчины, опасаясь за свою жизнь, много лет подряд отсиживались в специально построенных для этих целей высоких каменных башнях рядом с домом, а всю работу выполняли женщины и дети.

Герои рассказов Папамаркоса находятся в очень сложном положении, на перекрестке двух миров, в каждом из которых действуют жестокие законы «крови»: это с одной стороны война, а с другой – традиционный мир, определяемый «Кануном». Ни один из этих миров невозможно гармонизировать с миром современным – миром глобализации и новых гуманитарных ценностей. Ценности героев «Гьяка» основаны на защите «своих», на поддержании любой ценой как семейного, так и этнического единства, хоть эта цена зачастую – смерть «чужого», будь то убийца, посягнувший на члена семьи, турецкий враг на поле боя или мирные жители: ходжа, призывающий к молитве, женщины и старики из турецких сел, которые просто по определению были «чужими».

Все истории, описанные в книге, представляют собой «рассказ в рассказе», поскольку мы всегда понимаем, что рассказаны они были не лично нам, не самому читателю, а какому-то другому человеку: будущему тестю, родственнику, другу, священнику, местной проститутке, попутчику… Мы словно подслушиваем откровенный разговор двух близких людей, тот разговор, где можно сказать всю правду, какой бы горькой она ни была. Это создает особое ощущение причастности к сокровенному.

Все герои рассказов «Гьяка» вернулись с войны, из Малой Азии, куда они отправились из своих родных мест, куда они никогда бы не попали, если бы не война, если бы не роковая необходимость. То есть все они побывали «на чужбине». В современной греческой традиционной культуре существует особое понятие «чужбина» (ξενιτιά) – это место, куда отправлялся кто-то из членов большой греческой семьи, когда уезжал на заработки или его перемещали туда насильно. В народном сознании «чужбина» превращается в некий мифологический топос, выходящий за рамки обычного мира. Родные места и чужбина в греческом фольклоре соотносятся между собой как обычный мир и загробный, потусторонний, Нижний мир. Этот образ в греческой традиционной культуре обладает фантастическими, сказочными чертами, на чужбине «все наоборот». Еще одна черта, отсылающая нас к фольклорному образу чужбины, – ее враждебность по отношению к герою, ведь в греческих народных песнях о чужбине герой всегда страдает, болеет и часто умирает там, не в силах возвратиться домой. Разве не таким же фантастическим и опасным топосом – «чужбиной» – предстает перед читателем Малая Азия, где воюют герои Папамаркоса? Возвращаясь с войны, все они на самом деле возвращаются «с того света», точно так же как «ходячие покойники» из «Баллады», и никак не могут найти себе места среди обычных людей. Может, именно поэтому Аргирис из рассказа «Нокер», не найдя успокоения в родном селе, отправляется в далекую Америку, снова возвращаясь на пусть уже и другую, но – «чужбину», так что Новый Свет превращается для него в «тот свет».

Гьяк

Йоргосу Гусису, моему другу

[1]


Косы я тебе отрежу

[2]

Ну, раз уж ты спросил, скажу тебе, Антонис. Так уж полагается, раз уж я пришел к тебе в дом и прошу у тебя то, что прошу. Только ты мне поклянись, что это останется между нами, дальше этого стола не пойдет. Я, ты, но больше – никто. Я не то чтобы стыжусь, но лучше, чтоб про это не прознали. Потом не удержать будет. Потерпи и поймешь, что к чему.

Сестру мою, Сирмо, ты помнишь. Да погоди, я не затем тебе рассказываю. Дай мне сказать. Сирмо, значится, и я были младшими. Был, конечно, еще Христофор, но он помер в годик-два, младенцем еще, Господь упокой его душу, мы даже и за брата-то не успели его принять. С Сирмо были мы ближе всех. Видишь ли, Стаматиса и Васи́лиса мать моя рано родила, и пока я немного подрос, они уже в женихах ходили. А мы последыши были. Я и Сирмо. Она была на четыре года постарше меня, да к тому же девчонка, и она лучше всех надо мной командовала. Вырастила меня короче, прямо так и скажем. Мать с отцом уходили по делам со всеми старшими, а меня с сестрой оставляли, потому как и бабка, покойница, тогда уж тоже начала косеть, так что доверия ей было не много. Сколько себя помню, с детства самого, помню, как Сирмо мне и поесть кладет, и моет меня, и жопу подтирает, и спать укладывает. А я не больно-то послушным ребенком был. Все не так мне было, бедовый. И все с нытьем. Но она никогда меня не ругала. Ну, так чтобы рассердиться, она ж тоже ребенок еще была, и сказать, а пошел ты к черту. Она же все с ласковым словом, все терпела. Такулечка мой да Такулечка мой, так она меня звала. Как мамочка. Вот даже, знаешь, однажды, когда мать меня схватила и начала колотить, уж за что там, даже не помню, Сирмо встала между нами и говорит, мать, мол, оставь малыша, он же ребенок, до чего додумался, то и сделал. А мать моя осерчала, да как схватит ее, да как начала лупить. А ты чего ему хвоста накручиваешь, говорит ей. Но Сирмо даже не пикнула. А как мы легли спать вечером рядышком, она меня обняла и говорит мне: не расстраивайся, Такулечка мой. Я уже совсем большая, и мне не больно, когда мать бьет. Вот те крест, так она мне и сказала. И что ж? Она ж тоже еще девочка была. Двенадцать-тринадцать лет, должно быть. Но такая добрая и рассудительная, словно взрослая женщина. Я еще помню, как тетя Дина говорила моей матери: Пагона, вот эта твоя такая уж ладная, такая разумница, что это тебе приданое должны дать, а не за ней просить. Ну, чего лишнего болтать, я, как маленький был, все за ней бегал. Одной рукой я делал что-то, а другой искал, как бы ухватиться за подол Сирмо. И как взрослеть начал, все опять же вокруг сестры крутился. Так что она однажды меня схватила и говорит: ну-ка давай, иди поиграй с другими детьми. Ты что же это, девка, что ли, чего все вокруг ткацкого станка крутишься? Так меня тогда это вот задело, ну, то, что она сказала, так что я и отвечать-то ей не стал. И кто – я, тот, кто на всех подряд огрызался, как собака. Но я понял, что она так любя говорила, видишь ли. Ну, короче говоря, выросла она, стала девкой на выданье, а я парнем, но мы всё не разлей вода были. И говорила мать моя, покойница, даже ежели я сегодня помру, буду спокойна, дети у меня самостоятельные, и один другого поддержит. Потому что если уж я сподобился вырасти и стать мужиком, то это все благодаря Сирмо.

Однажды вечером, значится, возвращался я из Люмлии, я туда животных ходил напоить. Захожу домой и, как обычно, еще до того, как дверь открыть, кричу Сирмо, чтобы поесть мне положила. Глянь, не отвечает. Снова кричу. Тишина. Смотрю. Дом пустой. Ни Сирмо, ни матери, ни отца. Снова выхожу я во двор, снова кричу, снова тишина. Ну, короче говоря, посмотрел я на сеновале, в отхожем месте и везде, где только мог и не мог вообразить. Нет, говорю, не может быть, ночь уже наступила, а дома никого. Пошел постучал в соседнюю дверь, тетке моей, – и там никого. Дальше пошел, к соседям, – снова никого. Я забеспокоился. Голова кругом пошла. Ну, думаю, что-то плохое случилось, раз никого дома-то нет. А сам про себя говорю, не надо все о плохом думать, чего-то там случилось, скоро все придут. Час-то уже поздний, долго ходить не будут. Но стемнело уж совсем, хоть глаз выколи, а никто так и не вернулся. И вот я сижу такой, думаю, надо пойти в кофейню сходить посмотреть, как бы не случилось какой большой беды, ну, знаешь ли, что все в церковь ушли, как вдруг ворота открываются и входит батя со всеми своими братьями. За ним мать с дядей, а следом Василис и Стаматис с женами. Ну, чего долго болтать, вся семья почти в сборе, и у всех головы опущены, как на похоронах. Ты Сирмо видел? – спросил меня отец, я даже слова не успел вымолвить. Что ты говоришь? – спрашиваю. Сирмо ни свет ни заря, как на ключ за водой пошла. Я весь день в Люмлии был. С чего это мне с Сирмо вместе быть? И тут он мне говорит, что с утра уже Сирмо пропала. Они как поняли, что долго нет ее, стали спрашивать там да сям, но ее никто не видал, так что пока не стемнело, искали ее. На ключ ходили, к Богородице, даже до Гуни дошли, но Сирмо нет нигде. Как дало мне это в голову-то, что отец сказал. Разозлился я и давай орать. Да че ты расселся тут, старик? – говорю. Сестра у меня пропала, а ты домой вернулся? Бери два факела, пошли, и пусть никто не возвращается, пока мы Сирмо не найдем. Мне уже шестнадцать было, и я за мужика считался, но сколько бы мне ни было, сам лучше меня знаешь, так с отцом не разговаривают. Он же мне ничего не сказал даже, ни сам, ни кто другой, хоть меня и отдубасить надо было за то, что я так заговорил, совсем без уважения. Вишь, прав я был, да и знали они, как сильно я Сирмо любил. Накинулись все на меня с ласковыми уговорами, стали объяснять, что нечего нам снова ночью ходить. Они послали уж за побратимом[3] моего брата Василиса, тот охотником был и собак держал, с утра пораньше они снова должны были начать поиски и, как говорили, все по камушку разнесут, если не найдут Сирмо. Затем они сели, собрали на стол поесть, но никому есть было неохота, да никто и слова не проронил, кроме как о том, где еще надо будет утром поискать и откуда кто начнет. Я не ел, не говорил, только думал, что же такого приключилось, что Сирмо не вернулась. Каких только ужасных вещей я не передумал! Но не мог в это поверить и в итоге сказал себе, что она, должно быть, ногу повредила, увидала, что не сможет сама вернуться, и сховалась куда-нибудь, пока мы ее не найдем. Так я понемногу успокоился и заснул.

Проснулся я еще до зари, самым первым, и построил их всех, чтобы долго не залеживались и не теряли времени даром. Пошел Василис, привел своего побратима с гончими, мы вышли всей компанией и разошлись по четыре стороны от деревни. К тому времени, когда солнце поднялось высоко и начало припекать, я, Стаматис и мой дядя Никос почти дошли уже до Лимниона, и по дороге мы все места-то обыскали. Мы договорились, что как дойдем до моря, сделаем кружочек по берегу, а потом пойдем выйдем к Илье Пророку и там встретимся с отцом и с еще одним его братом, Фанисом, посмотрим, нашел ли кто Сирмо. Так мы и сделали, но когда пришли к Илье Пророку, никого там не нашли. Сели подождать, снова стали обсуждать, где еще потом поискать, но время шло, уже полдень наступил, а никто так и не появился. Дядя мой и говорит, пойдем-ка дальше, туда, где они ищут, по дороге их и встретим.

Ну, слово за слово, мы снова поднимаемся и идем по тропинке за Ильей Пророком, собаку вперед пустили по дороге, а сами в каждую нору заглядываем. Только дошли мы до развилки, где одна дорожка идет в деревню, а другая в монастырь, как слышим сверху, на хребте, какие-то голоса. И собака лаять начала, я бегом к тому месту, а как только вышел наверх, вижу, как отец и еще один мой дядя сидят, согнувшись, их из-за куста только наполовину видно было. Я подбежал и уже готов был заорать на них, что они ничего не делают, как увидел Сирмо. Она лежала на спине, а лицо у нее было все в крови. Отец мой снял пиджак и набросил на ее тело, а дядя мой сидел рядом и держал в руках две ее косы, отрезанные, они висели, словно дохлые змеи. Беги в деревню, говорит мне дядя, пригони лошадь и принеси одеяло, да, и врачу скажи, чтобы пришел. Даже договорить они это не успели, как я взял ноги в руки и вмиг домчался до деревни. Пока возвращался назад, там уже все наши собрались, я издалека уже слышал рыдания матери вперемешку с воем собак. Спустился я с лошади и отодвинул их всех, чтобы врач прошел, с ним подошел и я, лег рядом с Сирмо и стал смотреть, как он начал ее осматривать да ощупывать. А про себя я говорил, Пресвятая Богородица, пусть она только будет жива и пусть только она поправится, и я тебе обет даю монахом стать. Только бы с Сирмо все было хорошо. Но не суждено ей было. Говорит врач, мол, девушка еле дышит. И голова у нее, и все внутри всмятку. Очень ей худо, и ни сама она не поправится, ни я не могу больше ничего сделать. Это чудо, что вы живой ее нашли, но ежели вы ее подымете, так она до деревни не дотянет. Если желаете, я поставлю ей укол, чтобы больно не было, но оставьте ее здесь, пусть больше не мучится.

И мы сели там, гладили ее, обнимали, но никакой радости от того, что мы нашли ее и держали теперь в руках, у нас не было, потому что мы ее оплакивали как мертвую, пока она была еще жива. Я ни слова не мог ей сказать, я только вызвался обмахивать ей лицо платком, а когда она начала трепетать от ран и от боли, я поцеловал ее и сказал про себя, ох, мамочка, ох, душа моя, не надо больше крепиться. Уходи, пора и тебе отдохнуть. И она как будто меня услышала, Антонис, будто поняла, чего это я так смотрел ей в глазки, потому что я ей был как сын и все она про меня знала. И тогда она вздохнула и отошла. Меня подняли вместе с ней, потому что ноги меня не держали, а больше я ничего не помню, как мы возвращались, только то, что я шел рядом с лошадью и держал ее за руку, и пока мы шли, ее пальчики становились все холоднее.

Что там потом было, нет смысла рассказывать. Каждый раз, когда это вспоминаю, каждый раз заново чувствую, что осиротел. Но знаешь, что сказали, Сирмо не сама упала и убилась. Кто-то ей встретился по дороге и убил ее. Это точно. А когда решил, что она умерла, то косы ей отрезал, а потом их в кусты бросил. Там их мой дядя и нашел. Эх, я как услышал это, клятву дал найти убийцу. Вернулся я на то место, где он бросил мою сестру, взял камень, который он ей на голову кинул, и поклялся на этом камне, что убью его и так спрячу, что даже дикие звери найти не смогут. Так же, как он с Сирмо сделал.

Прошло два года, как умерла сестра, пришел мой черед ехать в Малую Азию[4], но душа моя так еще и не успокоилась. Ходил я и в поле, и оливки собирать, и за скотом, и в кофейню, и в церковь, но все озирался вокруг, чтобы разглядеть какую странную привычку, услышать какой тайный разговор, может, удастся разузнать, кто был убийцей. Мне братья сказали, что это был чужак, что деревенский не причинил бы такого зла. Но я знал, что он был из наших. Там, где мы ее нашли, дороги никуда больше нет, понимаешь? Это дорога, чтобы спрятаться, а не чтобы там случайно ходить. Нужно специально туда зайти. И тот, кто это сделал, это знал, поэтому там ее и спрятал. Ну, не буду тебе голову морочить, это неважно. Тогда ничего я не разузнал. А потом я уехал.

В Малой Азии поначалу были мы в тылу. Через время послали и мой батальон на линию фронта. Но не думай только ничего серьезного. Турки бежали тогда. Изредка только пара выстрелов раздавалась кое-где, когда мы натыкались на отряды четов[5], которые кое-где еще оставались, но серьезной опасности не было. Все было жестко. У нас был приказ выгнать турков из всех окрестностей, а в таких вещах не миндальничают. Я тебе больше скажу – мы сеяли и пожинали порох. Никто тебе не расскажет, что мы там тогда делали, но, Антонис, мы разучились людьми быть. Я иногда вижу на улице тех, кто вернулся из моего призыва, думаю о том, что каждый из них там делал, и меня дрожь пробирает. Но опять же, а я разве не так делал? Единственное, я женщин не трогал, не потому что я не думал об этом деле, но вот же, мне каждый раз в голову сестра приходила, и я не мог.

Многое я, короче, повидал, столько, что, если человек столько повидает, он потом холодным становится, так что больше ничего уже не видит, но однажды я и еще двое зашли в один дом, якобы оружие поискать, а находим внутри только двух женщин. Одна старуха, другая молодая. Мать и дочь. Они начали говорить нам, что они там говорят, мы и ухом не ведем, все вверх дном перевернули, чтобы оружие найти. Да вранье все. Мы прогнать их хотели и искали, чего бы такого сказать. Ну, я там с одним пошел в сарай животных резать, а из дома слышу какой-то вой. Мы и ухом не повели. Снова и снова. Ну, мы, короче, закончили наши дела, и когда обратно пошли, видим, как третий из дома выходит. Эй, что случилось-то, спрашиваю. Он улыбается и говорит, да хотела она удрать, эта шлюха, но я с ней хорошо расправился. Ну и молодец, говорю ему, но в этот миг мой взгляд упал ему на руки. В одной он держал нож, а в другой – отрезанные косы. Знаешь ли, когда такие вещи происходили, люди много всяких странностей показывали. Кто груди отрезал, другому нравилось кусок от одежды брать. Но такой привычки я не видал. Меня внутри всего обожгло. Говорю про себя, тебе показалось. Бывает же, что иногда что-то странное происходит.

По дороге, как мы возвращались в лагерь, смотрю – он делает вооот так и забрасывает косы в какие-то кусты. Меня дрожь пробрала, он будто по лицу меня ударил, тогда-то я и решил не выпускать его из виду, последить за ним. Это было не очень-то и сложно, потому что в батальоне я, он и еще девятеро были из нашей деревни, так что не показалось никому странным, что я так с ним сдружился. Со временем мы даже хлеб один на двоих делить стали, так сказать. Одну буханку он сворует – мы ее пополам съедим. Другую я сворую – то же самое. Куда бы мы ни шли, всегда вместе. Филипп и Нафанаил[6]. Так нас называли. И вот, поскольку мы везде были вместе, я и узнал все его привычки да пристрастия. Но самым большим, таким, что не скроешь, были женщины. А раз уж там, где мы были, не было шлюх, для него были чужие женщины, ненашенские. Каждый раз, как бабу попортит, он ей косы отрезал. Но себе их не оставлял. Он всегда их затем выбрасывал.

На страницу:
1 из 3