Полная версия
Байрон
Прошло два дня. По дороге из Сеттона на Басфорд поползли сквозь туман вереницы угрюмых крытых повозок Те же люди в масках подстерегли эти возы, остановили лошадей, разгрузили подводы, на которых оказались ненавистные «широкие» станки. Загорелись костры, загудели молоты. Лошади вернулись к удивленным хозяевам с облегченными возами, а замаскированные люди исчезли. И вот отчаянные депеши летят в Лондон. В парламентских регистрах значатся донесения агентов: «Невозможно описать состояние умов в этом городе в течение последних четырех-пяти дней: день и ночь парадными маршами идут войска. Разводы на маленьких площадях создают впечатление начавшейся войны. Луддиты переправились через реку Трент, вошли в селение Реддингтон, сломали там четырнадцать станков, оттуда пошли в Клифтон и разрушили там все станки, оставив в целости только два. Клифтонская полиция, перепуганная насмерть, отправила в Ноттингем извещение с просьбой послать эскадрон гусар. Но в Ноттингеме не могли собрать эскадрона. Послали сколько могли, исхитрившись так, чтобы одна часть гусар организовала погоню за луддитами, другая разбилась на мелкие отряды у всех переправ и бродов через Трент, чтобы помешать луддитам скрыться. Но это не помогло. Луддиты не растерялись. Лодки, тайно заготовленные по реке, перевезли их там, где всего меньше ожидали речные сторожа».
Сохранился другой документ: секретное донесение городского клерка Ноттингема министерству внутренних дел: «Наши рабочие притворялись доносчиками: и, получив за доносы установленную вами плату, они обращали деньги на защиту и спасение захваченных рабочих». А когда действительные доносчики выдавали рабочих, причастных к движению, то после этого они совершенно лишались возможности оставаться в Ноттингеме и вынуждены были переселяться в другие графства. Другой клерк в секретном донесение парламенту сообщает, что некая женщина из Ноттингема по дороге в полицейское управление, куда она шла для дачи показаний против луддитов, была замечена рабочими и просто горожанами, которые у самого входа в полицию бросились на нее с целью убить. Полиция оказалась бессильной, и только выстрелы военного патруля спасли жизнь доносчице. Судья Бейли боялся выносить приговоры. Владельцы ноттингемских фабрик осаждали Лондон жалобами на трусливого судью.
И вот как раз в это время лорд Байрон в целях, расследования приехал на место происшествия. Ему представилась странная картина. Голубая речка, рыжая глина и прошлогодняя зелень выглядывают из-под снега по обоим берегам навстречу скупым лучам зимнего солнца. Через мост, в красивых медных киверах с султанами, в красных мундирах, под звуки полкового оркестра и длинных индийских барабанов, проходят гвардейские гусары в пешем строю. Далеко на берегу Трента горят костры, белеют палатки из русской парусины, играют сигнальные трубы; флажки развеваются над прибрежными домами в доказательство того, что здесь находится штаб кавалерийских частей майора Стерджена, победоносно захватившего поселок на левом берегу Трента в целях охраны британской короны и спокойствия лордов Англии. Четыре пушки смотрят с холма на рабочие хижины и улицы, запруженные ткачами.
27 февраля 1812 года, в 4 часа пополудни, Байрон закрыл кожаный портфель с последней корректурой своей первой книги, выходящей в Англии после приезда его с Востока. Пара лошадей доставила его к указанному сроку в здание палаты. Скорее прикрывая бешенство, чем разыгрывая спокойствие, новый лорд вошел на трибуну. Проходя кулуарами, он уже слышал, что вопрос о казни рабочих предрешен, что никто из больших государственных деятелей не будет говорить о рабочем бунте и Ноттингемском графстве. Свидетели «девственной» речи Байрона говорят, что она поразила слушателей необыкновенной уверенностью и красотой своего построения.
Громко и уверенно прозвучала в палате лордов первая длинная фраза, произнесенная Байроном:
«Милорды, предмет, впервые представленный теперь на рассмотрение ваше, хотя и является новостью для этой палаты, однако вовсе не нов для нашей страны. Я даже думаю, что он вызвал самые серьезные размышления у граждан всех, классов еще до того, как привлек внимание вашего законодательного учреждения, а между тем только ваше вмешательство могло бы оказать делу своевременную и необходимую помощь».
Если бы Байрон, остановившись, посмотрел в сторону, где сидит лорд Холланд, он заметил бы резкое движение этого человека, показывающего министру Персивалю письмо Байрона от 25 февраля 1812 года. Там, между прочим, говорилось: «…я считаю ткачей людьми пострадавшими и принесенными в жертву выгодам нескольких предпринимателей, которые обогатились благодаря приспособлениям, лишившим массу ткачей их работы. Вот вам пример: с изобретением известного рода станка один человек в состоянии исполнить работу семи и, следовательно, шестеро остаются безработными. Следует еще принять во внимание, что полученный таким образом товар гораздо худшего качества; его почти невозможно сбыть на родине, и он быстро фабрикуется с видами на экспорт. Безусловно, милорд, как бы мы ни радовались прогрессу в области изобретений, который может быть полезен человечеству, мы не должны допускать, чтобы человечество приносилось в жертву техническим усовершенствованиям. Поддержка и достаток рабочей бедноты – дело гораздо большей важности для человечества, чем обогащение нескольких монополистов, какими бы то ни было усовершенствованиями в области техники, которые лишают рабочего куска хлеба и делают труженика человеком, не имеющим права на заработок… Причиной моего выступления против проведения билля является его явная несправедливость, несомненная бесполезность. Я – очевидец положения этих несчастных людей, и считаю это положение рабочих позором для цивилизованной страны. Можно осуждать их эксцессы, но нечего им удивляться. Последствием настоящего билля будет открытое восстание. Несколько слов, которые я намерен сказать во вторник, будут основаны на этих взглядах и наблюдениях, которые я собрал на месте. Я убежден, что наша предварительная, осведомленность водворила бы этих людей, на места их прежней работы, и страна успокоилась бы. Быть может, еще не поздно; во всяком случае стоит попытаться. Я полагаю, милорд, что вы не вполне согласитесь со мной в этом вопросе; я вполне искренне подчиняюсь вашему компетентному мнению и опыту, я проведу другую линию аргументации) против билля или буду совсем молчать, если найду последнее более разумным. Обсуждая поведение этих несчастных, я верю в существование бедствий, которые должны скорее вызвать чувство горя, чем стремление к наказанию. Я остаюсь с почтением, милорд, вашим покорным и обязанным слугой.
Байрон.
P. S. Может случиться, что вы, милорд, по прочтении письма сочтете меня слишком снисходительным по отношению к этим людям и назовете, пожалуй, „стачечником“.»
Байрон продолжал речь:
– Я слышу здесь мнение двух лордов. Я знаю, что лорд Эльдон и лорд Райдер внесли билль о применении вооруженной сильг и смертной казни. Они кричат, что «ткачи образовали тайное общество для уничтожения не только своего благосостояния, но и самих средств к нему». Но можете ли вы забыть, что в сущности это все представляет собой чистый результат английской политики, разрушительных войн последних восемнадцати лет? Эти войны уничтожили условия спокойного труда, они подорвали ваше благосостояние, они подорвали всеобщее благосостояние: Эта политика, лорды, родилась в Англии одновременно с применением положения «нет больше великих государственных умов!» Это безумная политика. Она пережила мертвецов, чтобы лечь печатью проклятия на живущих, и так, очевидно, будет в Англии в третьем и четвертом поколениях!
Последняя фраза особенно встревожила почтенных лордов. Десятки горящих глаз устремились на Байрона с выражением негодования, десятки старых и лысых голов вышли из полусонного состояния, забормотали, закивали; иные с тревогой, иные с ненавистью смотрели на говорящего, а он продолжал:
– Ведь до этих восстаний ткачи никогда раньше не ломали своих станков; они работали на них, работали до износа, и даже потом сами рабочие чинили свои станки, чтобы, износившись, станки не стали препятствием к работе, дающей насущный хлеб. Что же мудреного в том, что в наши времена, когда банкротство, злостное мошенничество и наглый обман встречаются на каждом шагу, даже в таком общественном слое, который, право же, господа лорды, ничем не отличается от положения здесь сидящих, что, говорю я, мудреного в том, что низшая, хотя в сущности говоря, самая полезная часть Англии, могла забыть, как говорите вы, забыть свой долг, впав в состояние тягчайшей нищеты. Однако эта рабочая масса, даже под угрозой нищеты, оказалась неизмеримо выше многих представителей вашего класса. Обратите внимание на то, что преступник из аристократов находит средство обходить законы, и в то же время придумывает новые изысканные репрессии, расставляет новые убийственные ловушки для этой несчастной, так называемой «физической силы», которая доголодалась до преступления! Эти люди хотели бы взрыхлить поле, но заступ оказался не в их руках. Они вышли на дорогу просить милостыню, – никто им не подавал. Их право на труд, их собственные средства к существованию были отняты, их руки повисли, так как никто не допустил их к работе. Так можно ли удивляться тому, что эти люди пошли по пути восстания, как бы ни сожалели их одни и как бы ни осуждали их другие!.. Я скажу вам, лорды, что сами владельцы предприятий спровоцировали разрушение своих станков. Начатое мною следствие основано на неопровержимых документах, и не имею ли я права потребовать, чтобы вы обратили всю систему ваших взысканий на этих провокаторов. Мне кажется правильным, чтобы нас не приглашали сразу, не изучив подробно всех обстоятельств, к обсуждению билля с поспешностью, ничем не обоснованной и противозаконной, чтобы нас не приглашали сразу предпринять массовые приговоры и апробировать казни, подписанные вслепую.
Вся палата зашевелилась. Люди всех политических оттенков с любопытством переспрашивали друг друга: – Кто говорит?
– Что это за новый оратор?
– Что это за перенесение революционных речей в палату пэров?
Фамилия оратора шепотами, хрипами прокатилась по скамьям из угла в угол, из одной стороны в другую. Лорд Райдер и сэр Гоксбери в негодовании рвали клочки бумаги, лорд Эльдон сидел красный, как рак, с глазами навыкат и, казалось, готов был растерзать Байрона в куски. А с трибуны гремела речь:
– …Я слышу здесь, что этих людей зовут «чернью», отчаянной, опасной и невежественной. Ясно ли вы отдаете себе отчет в том, насколько вы, здесь сидящие, обязаны этой самой «черни»? Эта «чернь» работает на ваших полях, она прислуживает в ваших домах; она управляет вашими кораблями, из нее набирается ваше войско; от того-то именно она и дает вам возможность угрожать всему миру. Но зато будет время, когда ваше пренебрежение к ее интересам, когда бедствия этого великого множества рабочего люда повергнет этот люд в отчаяние, и тогда это будет живой угрозой вам… Разве можно превращать в тюрьмы целые графства! Вы хотите воздвигнуть плаху на всех полях, вы уже вешаете людей, как копченую рыбу. Вы хотите восстановить Шервудский лес, как место для королевской охоты и как заповедник беглецов, объявленных вне закона. Этими мерами вы хотите избавиться от голодающего населения. Но когда смерть оказывается единственным избавлением для этих людей, неужели вы воображаете, что ваши драгуны могут обеспечить спокойствие Англии? Неужели вы думаете, что то, чего не могли сделать ваши гренадеры, сделают палачи? Авторы вносимого билля могут гордиться тем, что они унаследовали славу африканского царька, записывавшего свои узаконения кровью…
Чайльд Гарольд в Лондоне
Кто этот Байрон, выступающий с такой дерзкой речью?
В ответ на эту фразу, еще долго звучавшую в Лондоне, в одно прекрасное утро марта месяца 1812 года появилось объяснение, сразу заставившее по-новому говорить об авторе дерзкой речи. Вышли две первые песни «Странствований Чайльд Гарольда», которые сразу, по выражению самого Байрона, «застали его знаменитостью». Неожиданность этого успеха обусловлена была и формой и содержанием поэмы. Типичная с нашей точки зрения романтическая поэма была написана в старинной форме девятистрочной строфы, в которой чередуются рифмы.
1а 2б 3а 4б 5б 6в 7б 8в 9 в. Это сложное и трудное чередование рифмы так же действовало на воображение читателя, как действует на зрение подкинутая к небу стрельчатая арка из тяжелых гигантских камней.
Со стороны содержания новая поэма Байрона также интриговала и беспокоила читателей. Это была какая-то всемирная политическая география в стихах; в поэме не было ни завязки, ни развязки, ни классического построения сюжета. В «Странствованиях» описывались путешествия юноши (по-английски – child – юноша благородного происхождения, предназначенный к посвящению в рыцари). Но этот юноша, Гарольд, в отличие от обыкновенного английского туриста, имеет совсем иные, чем тот, побуждения для своих путешествий. Его не гонит политическое преследование, его не интересует путешествие с целью открытий, он не ищет удовольствий в ознакомлении с экзотическим бытом далеких стран. Одним словом, нет у него никаких целей. Он жертва своего внутреннего разлада, своего страшного разочарования, заставляющего бежать от самого себя, – вот причина его скитаний. Им, как впоследствии пушкинским Онегиным, «овладело беспокойство, стремленье к перемене мест». Недаром Пушкин, рисуя своих ранних героев, хотя бы кавказского пленника, говорил: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи девятнадцатого века». Пушкин полностью развернул этот характер, когда изображал своего Онегина – москвича в гарольдовом плаще. Потом эти дети Чайльд Гарольда, постепенно вырождаясь, мрачными тенями прошли по всей мировой литературе и сделались главными героями тех писателей, которые рисовали нам образ неприкаянного молодого человека, ищущего себе места в жизни.
Необходимо иметь в виду, что сам Чайльд Гарольд имеет довольно сложную и притом совсем не английскую литературную родословную. В 1774 году в Германии вышла книжка под названием «Страдания молодого Вертера». Ее автором был выходец из буржуазной семьи, ученый, философ, министр Веймарского герцога, впоследствии гениальный поэт и великий оппортунист в делах житейских – Иоганн Вольфганг Гете. За пятнадцать лет до Великой французской революции его книжка звучала страшной тоской, выросшей на сумрачной и безрадостной почве самой отсталой европейской страны. Страдания молодого Вертера, его уход из жизни, его представление о человеческом обществе, так похожем на тюрьму, стены которой разукрашены ландшафтами, оваренными солнцем, с широкими свободными горизонтами, – все это, как нельзя более, отвечало настроению молодой германской буржуазии, угнетаемой тупым и жестоким дворянством. Все это говорило о том, что молодые люди нового сословия понимают жизнь иначе, что им тесно в старых рамках феодального уклада. В них появилось сознание умственного превосходства перед дворянством. В отличие от людей, владеющих землями и крестьянским трудом, эти молодые и старые горожане трудились над организацией производств, они двигали науку, они создавали философские системы. Они знали, что люди родятся свободными и равными в правах, и с любовью повторяли слова Руссо о том, что все выходит прекрасным из рук творца и все портится в руках неумелого человеческого общества. Молодой Вертер заражен ядом религиозных сомнений. Он испытывает целый ряд неудач, и самая главная неудача – это сомнение в ценности жизни, так как природа одарила его чистейшими стремлениями к чистейшему счастью без возможности удовлетворить это стремление.
Не все молодые люди такого склада кончали так плохо, не все уходили из жизни. Соратник Гете, герцогский фельдшер Фридрих Шиллер, изобразил другого неприкаянного молодого человека – Карла Моора. Это был идеальный разбойник, разбойник благородный. Вся совокупность жизненных условий бросила его на большую дорогу. На этот раз – это уже выходец из семьи феодалов, который бросает вызов всему обществу. Опять писатель молодой буржуазии ищет для молодежи дорогу к будущему. В воздухе той эпохи носился этот протест, но он исходил не из той среды, которая была способна на железный закал классовой воли, на огромность коллективных действий.
На смену героям Шиллера, на смену Вертеру появилось новое издание неприкаянного молодого человека. Из Бретани, из замка с заплесневелым прудом и протекающими крышами, окруженного землянками без стекол, в которых крестьяне спят на прошлогодней листве, бежал от громов революции дворянин Шатобриан и начал скитальческую жизнь. Этот молодой человек был в Америке, скитался по глухим лесам в надежде найти уголок девственной и нетронутой человеком природы. Затем он эмигрировал в Англию, превратившуюся в штаб европейской контрреволюции, но там постепенно, под влиянием гигантских событий, стал критически относиться к своему сословию и вступил на путь поисков примирения с действительностью. Он почти был готов броситься в объятия суровым истинам революции, когда Наполеон Бонапарт сломал хребет французской республики.
Шатобриан опять попал не в тон. Он опоздал приобщиться к революционной идеологии, а теперь он опоздал понравиться первому консулу. Из политической карьеры молодого человека ничего не вышло, но он, нашел живой и очень своеобразный отклик в новом французском читателе. Шатобриан заговорил живым и горячим языком новой французской публицистики; это был сумбурный, недоработанный язык парижских секций, понятный мелкобуржуазной массе французских городов. Но вместо революционного содержания, вместо живых и свежих людей, Шатобриан преподносил утомленному и напуганному французскому обывателю сумбурно меланхолические чувства с прослойкой контрреволюционных политических размышлений и с явно реакционным стремлением восстановить нрава религии.
В одной из его книг мы находим рассказ о разочарованном скитальце Ренэ. Мы узнаем в герое рассказа «Ренэ» самого господина Шатобриана, но в отличие от своего героя, который «никогда не желал говорить о своих приключениях, хотя собеседникам очень хотелось узнать, какое горе привело знатного европейца к странному решению укрыться в пустыне Луизианы», автор гораздо болтливее. Мы узнаем, что он был непреклонного нрава и неровного характера. То шумливый и веселый, то молчаливый и грустный, он собирал вокруг себя своих юных товарищей, затем покидал их внезапно, потом наблюдал бегущие облака и слушал, как дождь пронизывает древесную листву.
Оказывается, это старый знакомый – это Вертер, но вместо его серого камзола мы видим меланхолический голубой сюртук с черным бархатным воротником и сапоги с желтыми крагами, хлыстик в руке, перчатки, верховую лошадь. Старый Вертер – состарившийся неприкаянный молодой человек, но вместо свежего и чистого весеннего мироощущения мы видим, что вокруг этого нового издания Вертера – признаки гниения, разложения. Ренэ страдает от не совсем здорового стремления к нему родной сестры, монастырский быт тянет его к морю, море тянет его к берету. Он нигде не находит себе покоя. В отличие от молодого Вертера, на которого склепом наваливается тяжелая действительность, сила которой непреодолима, этот новый Вертер, Ренэ, видит перед собой покорные и послушные обстоятельства жизни. Старый Вертер еще не успел вкусить меда и уже умирает. А Ренэ настолько пресыщен, что его не привлекают лучшие плоды жизни и деятельности, он бежит от самого себя, бежит без оглядки, и там, где новое человечество без всяких иллюзий шло на труд и на борьбу за лучшее будущее, он не находит для себя ничего достойного внимания. Это плохая и упадочная обида на мир; неблагородная и смешная ссора с историей заканчивает первый цикл истории молодого человека XIX столетия.
Прошло десять лет, и вот в Лондоне появился Чайльд Гарольд, полузагадочный скиталец, вовсе не склонный к слезливости и чуждый сентиментализма. Если на первых порах он кажется шалопаем и снобом, то это впечатление исчезает, как только юный бездельник начинает давать оценки огромным политическим событиям, происходящим на территории Европы. Он подвергает жесткой критике систему человеческих отношений, рабство восточных стран, ханжество и другие черты, возникающие под влиянием религии, он поражает читателя смелостью и неожиданностью мысли. И если он смотрит разочарованными глазами на все, что встречает по пути, то он делится с читателем причинами своего разочарования; он рассказывает о победах английского оружия в Испании и говорит:
…пройдут годаИ все ж потомство, полное презренья,Позора не забудет тех вождей,Что, победив, узнали пораженье…Их ожидают в будущем глумленьяИ гневный приговор суда грядущих дней.И далее:
Так думал Чайльд, один бродя по горем;Тяжелых дум он здесь изведал многоИ пожалел, немой тоской объят,Что долго шел преступной дорогой;К проступкам он своим отнесся строго:От света истины померк Гарольда взгляд.И далее:
Гарольд вперед несется, очарованКрасой холмов, ущелий и долин…Не горестно ль, что цепью рабства скованТот светлый край?Какую громадную эволюцию проделал молодой Вертер! Воплотившись в поручика Наваррского полка, он через десять лет уже не выдержал соприкосновения с действительностью, и его бегство от самого себя превращается в поиски действительности. Если откинуть иронические объяснения Байрона, что, дескать, его Гарольд является повторением бандита Зелуко, если откинуть вообще мистификацию Байрона, которая является опытом самозащиты, то мы увидим, что Чайльд Гарольд все больше и больше теряет неопределенные черты неопределенного героя и под конец превращается в самого автора. То, что впоследствии было названо второй песнью «Чайльд Гарольда», было вчерне закончено уже на берегах Малой Азии, в Смирне. Рукопись Байрона, представляющая собой черновые наброски того, что вышло в Лондоне в марте 1812 года, датирована: Смирна, 28 марта 1810 года.
Поэма, появившаяся 10, марта 1812 года во всех книжных магазинах Лондона безымянно, сразу сделала имя автора знаменитым. За 1812 год поэма выдержала пять изданий сразу.
В том же году Байрон еще дважды выступал в палате лордов, и оба раза неудачно. Он выступал в защиту закона о равноправии ирландских католиков. Дело в том, что с XVII века экономически обоснованная вражда Британских островов с засильем католической церкви на континенте не только приобретала заостренные формы, но и была окрашена моментами вражды национальной. Ирландцы, шотландцы и бритты в силу политического объединения числились в составе Соединенного королевства, но фактически были разъединены как системой управления, так и целым рядом религиозных, бытовые и внутринациональных признаков. Традиции католической церкви в Ирландии сохранились в среде фермеров, мелкопоместных дворян и горожан. Критика не отмечает встречи Байрона в дни возвращения его в Лондон с памфлетистом Коббедом, – это был редактор еженедельной газеты «Режистер». Этот публицист с негодованием рассказал Байрону о том, что принц регент и министры ведут возмутительную травлю ирландских солдат, которые, так же как и природные бритты, сражаются в рядах великобританской армии с Бонапартом. Эта травля ирландских солдат, запрещение повышать их в чинах, производить в офицеры объяснялась очень просто: король еще до своего сумасшествия заявил, что он «никогда не будет возвращаться к вопросу о даровании равноправия католикам».
В 1811 году выяснилось, что Георг III не может больше править Англией. Король обнаружил явные признаки полного помешательства, но так как он был еще жив, то его наследник и сын под именем регента приступил к управлению страной. Приобщил он к этому и специфическую среду аристократов и крупнейших буржуа, обновляя старые фамилии земельных дворян выходцами из среды крупных купцов-бандитов. В 1812 году религиозная рознь и чисто ирландские стремления к самостоятельности приводили к тому, что на фронте, в боевой обстановке, героические люди Ирландии, сражавшиеся против Наполеона, не получали повышения, равно как и солдаты, провинившиеся в боевой обстановке, получали телесное наказание только в тех случаях, если они были ирландцами.
Последующие речи Байрона, как мы сказали, не имели успеха в палате лордов. Ему было вменено в вину то, что памфлет Коббеда об ирландских католиках на фронте совпадает с его собственной речью. Да и мало ли еще с чем неприятным для англичан совпадает выступление Байрона. Вот сэр Френсис Бердет – депутат палаты общин – требует изменения избирательной системы Англии; он говорит, что города, населенные новыми людьми, прибывшими из деревень на фабрики, лишены права избирать депутатов в палату общин, в то время как местечки Англии, давно залитые водой моря, наступающего на старинные берега, по-прежнему сохраняют свои избирательные права, а так как здесь давно уже не может жить ни один человек, то ближайший лорд выплывает из своего поместья на лодке, чтобы с моря голосовать за угодных ему депутатов. Да и мало ли других, простых и сложных махинаций придумывает старая веселая Англия в тех случаях, когда ей необходимо поддержать старый порядок.