Полная версия
Цыган
– А вы знаете, гражданка Романова, что вам может быть за подобное вопиющее неуважение товарищеского суда?!
Шелоро неподдельно удивилась:
– Почему неуважение? Если б я не уважала, вы бы тут со мной до рассвета не разошлись: цыгане поговорить умеют. А я свой штраф тоже желаю добровольно уплатить. Записывай его, Николай Петрович, и распускай людей.
Брезгливым движением Николай Петрович отодвинул ее рубли от себя так резко, что они едва не слетели на пол и лишь чудом задержались на краешке стола зыбкой, трепещущей стопкой.
– Вы что же, надеетесь от товарищеского суда своими нечестно заработанными деньгами откупиться?
Глядя на раздувшиеся ноздри Шелоро, можно было предположить, что сейчас она разразится бурей, но она лишь с сожалением посмотрела на Николая Петровича:
– Нехорошо, Николай Петрович. Тебя в нашем поселке и русские, и цыгане уважают, а ты меня обидеть решил. Почему нечестными? Каждый человек получает деньги за ту работу, какую он умеет делать. Люди зря платить не станут. И ты, Николай Петрович, этими моими деньгами не гребуй. Тут за все мною прогулянные пять дней. На кукурузе я и зарабатывала не больше чем по два рубля в день.
Еще неизвестно было, как стал бы отвечать на все это Николай Петрович, потому что, судя по всему, такого поворота он не ожидал. И он явно обрадовался, когда сидевший по правую руку от него член суда, мужчина с пушистыми ковыльными усами, грубовато бросил Шелоро из-за стола:
– А ты бы поменьше в кукурузе карты раскладала. Могла бы, как другие, зарабатывать и больше.
Шелоро покачала головой с большими серьгами в ушах:
– Нам эта работа не подходит.
– Чем же она тебе плохая?
– Ты меня, бригадир, на слове не поймаешь, не думай, что только ты один тут самый умный. Если хочешь поймать, бери штраф, а если хочешь от меня правду узнать, то послушай. Я же не говорю: плохая работа, а не цыганская она. Под нашу природу не подходит. Кто смотря к чему от рождения привык. Мы – люди из природы, и нам еще нужно время, чтобы к этой работе привыкнуть.
И здесь уже в третий раз за вечер хозяйка придорожной корчмы ткнула под бок соседку кулачком:
– Слушай, слушай! Сейчас ей за эту природу моя квартиранточка Настя и врежет. Как цыганка цыганке. Видишь, она поднимается уже.
Над первым рядом заколыхался куст черных волос, перехваченных белой ленточкой. Почему-то в зале сразу же прекратились всякое движение и самый невинный шум: полушепот переговаривающихся соседей, стыдливый кашель. Высокий и гортанный голос с насмешливой презрительностью поинтересовался у Шелоро:
– И от своей полдюжины беспризорных детишек ты тоже думаешь откупиться этой десяткой, Шелоро?
Ни на секунду не промедлила Шелоро со столь же насмешливо-презрительным ответом:
– Мои дети, Настя, тут совсем ни при чем. Вот ты, когда себе заимеешь своих, тогда и будешь ими, как захочешь, торговать. Но до этого тебе еще придется хорошего муженька подобрать. А то ты, бедная, так еще и не решила, из каких себе выбрать – из бородатых или из молодых.
Почему-то при этих словах Шелоро какой-то гул или скорее ропот прокатился по залу клуба, и Настя на минуту потупилась – не для того ли, чтобы скрыть краску, так и прихлынувшую к ее щекам? Но тут же она опять вскинула головку с модным начесом, и все увидели, что на лице у нее ни кровинки.
– Об этом не беспокойся, Шелоро, тебя с бубном я на свою свадьбу все равно не позову, а вот твоих при живой матери сироток, пока ты ездишь людей дурить, мне, правда, и купать приходится, и расчесывать, и глаза им цыганскими и русскими сказками на ночь закрывать. И это бы еще ничего…
Шелоро низко поклонилась Насте, так, что ее мериклэ достали до самого пола, и серьезно сказала:
– За своих детишек, Настя, я тебе уже говорила спасибо и еще раз не поленюсь сказать, но это же такая твоя должность – за нашими детишками в детском садике глядеть, и тебе за это тоже деньги платят.
Новая волна ропота, прокатившаяся при этих словах Шелоро, явно не свидетельствовала в ее пользу, угрожая затопить ее всплесками взметнувшихся в разных концах зала реплик:
– А у тебя какая должность?!
– Вот это, называется, мать!
– Может, тебе за это тоже зарплату платить?
А у жены Василия Пустошкина, которая даже привскочила со своего места, чтобы наконец-то взять реванш за позор, только что перенесенный их семейством, стремительный залп слов невольно для нее самой сложился, как в частушке:
– Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить?
И этого оказалось достаточно, чтобы вслед за взрывом смеха не израсходованная еще часть огня, предназначавшегося Шелоро, переключилась на нее:
– Вот это у Васи жена!
– Отомстила Малаша.
– Ждала, ждала и подстерегла.
– Так их, Малаша, этих цыганей!
– Чтобы они не обижали твоего Васю.
– За такой, Вася, танкой и ты не пропадешь.
Даже Шелоро заулыбалась. Все еще не садясь на свое место, Малаша Пустошкина попыталась было противостоять этому натиску и даже перекричать его своим натренированным в словесных баталиях с соседками басом, но даже и ей с ее могучим и рослым, под стать своему Васе, телосложением это оказалось не под силу.
– А, да ну вас!
И она села. Супругам Пустошкиным сегодня явно не везло на трибуне. И лишь тем они могли считать себя частично вознагражденными, что по залу, по рядам, от человека к человеку еще долго передавалась вместе со смешками непредумышленная Малашина прибаутка: «Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить». Пока эти часто повторяющиеся слова не вызвали у кого-то в зале совсем других, исполненных глубокой задумчивости слов:
– А на чем же они теперь могут ездить на свою ворожбу?
Не таким-то и громким голосом они были обронены, но ни от кого не укрылось, как вздрогнула Шелоро и улыбка тут же замерла у нее на губах. Глаза ее, как два больших лохматых шмеля, зачем-то метнулись в полутьму зала и стали там выискивать что-то по рядам. Она совсем не умела и даже не пыталась скрыть, как ее напугал этот нежданно подкравшийся вопрос. Но, кажется, и не только ее, потому что и та громкоголосая часть аудитории, которая только что столь яростно атаковала Васю Пустошкина, сразу же оказалась безголосой, смиренной. Цыгане понурились и сидели молча. И только Настя, колыхнув кустом волос, отчетливо сказала:
– Об этом нужно спрашивать не у нее. Об этом лучше всего может рассказать ее муж Егор.
Николай Петрович поднялся из-за стола:
– Егор Романов здесь?
Очень скоро выяснилось, что Егор Романов, муж Шелоро, внезапно потерялся в полутемном зале клуба, как иголка в стоге сена. Должно быть, потому, что он был здесь, пожалуй, самым маленьким из всех мужчин, и не только из цыган. Правда, совсем недавно, несмотря на это, его и видно, и слышно было больше всех, и яростнее всех он, как ястреб, наскакивал на Пустошкина, развевая полами своего сюртучка, и вот Егор исчез. Жена его, Шелоро, с бледным, тревожным лицом стояла у сцены, и глаза ее метались из стороны в сторону, как два больших шмеля, но самого Егора не было. И уже отчаявшийся вызвать его из полутьмы зала Николай Петрович так, должно быть, и махнул бы на него рукой, если б не тот же Пустошкин. Встав с места, он долго буравил глазами зал, неярко освещенный светом от движка, и, все-таки высмотрев то, что ему надо было, вдруг торжествующе завопил:
– Так вот же он где! Его же сами цыгане в своем темном кутке хоронят.
И после этого тем же цыганам, которые надеялись спрятать Егора Романова от ищущих его взоров, ничего другого не оставалось, как самим вытолкнуть его из темноты на свет, как пробку из бочки.
Невольным новым взрывом смеха сопровождалось появление его перед столом, мелкорослого и щуплого, с торчащим из-за голенища кнутовищем, рядом со своей супругой Шелоро. Так она подавляла его внушительностью своих форм. Единственным, кто не мог сейчас позволить себе засмеяться или хотя бы улыбнуться, был председатель товарищеского суда Николай Петрович. Судорожно преодолевая улыбку, дергающую мускул щеки, он с преувеличенной официальностью спросил у Егора:
– У вас, Егор Романов, лошади есть?
В своем коротеньком сюртучке Егор стоял лицом к столу суда, спиной к залу.
– Есть, Николай Петрович.
– Сколько?
– Две, Николай Петрович. Конь и кобыла.
– Откуда же они у вас могли взяться, Егор?
Егор дотронулся до кнутовища у своей ноги и даже вытащил его до половины из сапога, но тут же засунул обратно.
– Они, Николай Петрович, завсегда были моими.
Зачем-то понижая голос и отбрасывая свою официальную вежливость, Николай Петрович перешел на «ты»:
– Ты что же их, от государства скрыл?
Медали на груди у Николая Петровича отражали свет люстры, ослепленный ими Егор учащенно моргал веками.
– Скрыл.
– Где же ты мог их все эти годы скрывать?
– Я их, Николай Петрович, спервоначала в степу при табуне держал, а теперь домой в сарайчик перевел.
– А с Указом Верховного Совета, Романов Егор, ты знаком или нет?
И тут вдруг все присутствующие увидели то, чего никто не мог предположить. Этот маленький, тщедушный цыган, муж Шелоро, вдруг повалился на колени прямо перед столом, за которым заседал товарищеский суд.
– Не забирайте, граждане-товарищи, у меня коней! Мы же цыгане!
Вот когда все увидели, как может совсем выйти из себя всегда такой уравновешенный и спокойный Николай Петрович. Все лицо у него побагровело до самых корней седых, как перекаленная проволока, волос, и, когда он выпрямился за столом, медали, сталкиваясь, угрожающе загремели. Он крикнул срывающимся тенором:
– Встань сейчас же! Это ты перед кем же посмел свою комедию ломать, перед советским товарищеским судом?! А ты знаешь, что мы тебя за эти рабские привычки можем настоящему суду предать?! Встань, тебе говорю, ну?!
Даже и на всех остальных присутствующих этот бурный взрыв ярости у Николая Петровича произвел впечатление, все притихли и съежились, но Егор Романов не подчинился.
– Не забирайте коней, – твердил он, оставаясь на коленях. И только лишь резкий возглас Шелоро мгновенно поднял его.
– Бэш чаворо! – крикнула она.
Вставая и утирая рукавом слезы, Егор поплелся к выходу с вишневым красным кнутовищем за голенищем сапога.
Никто не задержал его. Лишь один несказанно удивленный басок сочувственно бросил вдогонку ему:
– Чудак-человек. Да у нас же их, коней, здесь целая тьма. Садись на любого и паси табун.
Другой же, еще совсем мальчишеский, на переломе, голос мечтательно поинтересовался вслух:
– А что это такое может у них значить «бэш чаворо»?
Ему бы должна была ответить Шелоро, но она или не захотела отвечать, или не слышала его. Стоя у сцены и повернувшись спиной к столу, она смотрела на длинный проход между рядами стульев, по которому только что ушел из клуба Егор, таким же взглядом, каким обычно смотрят на расстилающуюся впереди по степи дорогу. И тогда после долгого молчания решила ответить на вопрос любопытствующего парнишки Настя:
– Бэш чаворо, Миша, это по-цыгански: «Садись-ка, мальчик, на коня».
Однако тот, кого она назвала Мишей, оказался из упорных. Настин ответ не вполне удовлетворил его:
– Нет, а что же это, тетя Настя, еще должно значить?
На этот раз Настя, медля почему-то с ответом, бросила взгляд на Шелоро. Та, казалось, не замечая ее взгляда, продолжала тягуче смотреть на проход и лишь слегка повернула к Насте ухо с полумесяцем большой серьги.
– У цыган, Миша, это иногда еще может означать, когда они что-нибудь натворят: «Давай-ка, мальчик, скорее отсюда удирать, пока еще не поздно».
Внезапно Шелоро резко повернулась к Насте, и красивое полное лицо ее исказилось.
– Врешь! – крикнула она. – Ты все, проклятая, врешь!! – И с растопыренными руками, потрясая кулаками и своими мериклэ на могучей груди, двинулась к Насте. – Это из-за тебя все! Ты уже и не цыганка совсем, у тебя от цыганки ничего не осталось! Погляди-ка на себя: ни мужик, ни баба. Цыганка своих никогда не станет продавать! – Мериклэ прыгали у нее на груди, и обезображенное яростью лицо уже вплотную приближалось к лицу Насти. – Я давно знаю, что ты хочешь забрать у меня детей. Ты свою природу уже забыла и теперь хочешь, чтобы они тоже забыли свою мать.
Даже Николай Петрович при этом внезапном взрыве ярости Шелоро растерялся и, ничего не предпринимая, только молча переводил взгляд с ее лица на лицо Насти. У Насти ж оно лишь чуть-чуть побледнело, но она как стояла, так и продолжала стоять на своем месте, ни на шаг не отступая перед надвигавшейся на нее Шелоро. И, глядя на нее в упор, не повышая голоса, она холодно бросила ей:
– Ты сама, Шелоро, забыла своих детей.
– Ты!.. – Так с поднятыми кулаками Шелоро и остановилась перед Настей. Если бы она увидела, что Настя испугалась ее, она, возможно, и не замедлила бы пустить кулаки в ход, но Шелоро хорошо видела, что Настя не боится ее. И Шелоро вдруг схватилась руками за голову. – А-а! – закричала она. – Деточки мои, деточки, как же я теперь без вас останусь?! А-а-а!! – И, дергая себя за волосы, но не очень сильно, и за нитки с мериклэ, однако тоже не настолько резко, чтобы они могли порваться, она закачалась из стороны в сторону. Настя с презрительной улыбкой смотрела на нее.
И здесь всего лишь во второй раз за весь вечер послышался голос того, пожалуй самого молчаливого, из цыган, Настиного соседа, с небольшой бородкой, который до этого все время так и просидел, не поднимая головы, с опущенными между колен руками.
– Тебе нужно успокоиться, Шелоро, – глуховатым голосом сказал он. – Никто пока не собирается отнимать у тебя детей. Ты совсем не поняла Настю. Правда, Настя?
Так получилось, что, встав со своего места, он невольно оказался между ними – между Настей и Шелоро – и, говоря, то к одной, то к другой поворачивал лицо с кудрявой черной бородкой. Но такой же черноты пучок колыхался и над головой у Насти.
– Для детей было бы лучше, Будулай, если бы их взяли у нее, – непримиримо сказала Настя.
Перестав кричать и прислушиваясь к их словам, Шелоро со жгучим вниманием бегала глазами по их лицам. В зале клуба стало так тихо, что было слышно каждое слово их разговора.
– Надо, Настя, очень серьезную причину иметь, чтобы мать или отца их родных детей лишить.
– А если, Будулай, они своим же детям враги?
– С такими словами, Настя, никогда не надо спешить.
– Ты ее еще не знаешь, Будулай. Она сегодня еще не все показала.
– А-а! – как бы в подтверждение этих слов вдруг опять закричала Шелоро, и ее мериклэ, как отборные крупные вишни, посыпались на пол. Срывая их с себя, она жменями разбрасывала их по полу вокруг, не забывая при этом искоса наблюдать за Настей и Будулаем.
И тогда он впервые тоже повысил голос:
– Перестань же, Шелоро, сейчас тут никто не собирается у тебя твоих детей отнимать, хоть ты и плохая мать. Но скоро, рома[5], если вы не опомнитесь, они сами начнут от вас уходить.
Теперь уже получалось, что он говорил все это не только одной Шелоро, но и всем тем другим своим соплеменникам, которые смотрели на него из безмолвного зала, слушая его. Комары сверлили воздух под потолком, и вокруг люстры мельтешил радужный венчик. Электрические матовые свечечки горели вполнакала, и не то чтобы совсем темно было в зале клуба, а как-то не светло. И, вытягивая вперед голову с кудрявой бородкой, он все время как будто силился что-то разглядеть в зале и понять, какое впечатление производят на них его слова. Бородка его, попадая в черту заревого полусвета, вспыхивала и становилась рыжей, а белки глаз и зубы еще резче белели на темном лице.
– Среди цыган тоже красивые мужчины есть, – сказала своей новой постоялице хозяйка придорожной корчмы. – А вот кончики своих усов он уже где-то поморозил. Но это ему не мешает, а даже наоборот. – И, не встречая со стороны своей соседки никакого, хотя бы малейшего, сочувствия этим словам, она покосилась на нее. – А чего это ты, Петровна, то все время вытягивала шею, как гуска через плетень, а то схоронила лицо в ладоши и сидишь?
– Очень голова у меня разболелась. Как сразу что-то ударило в нее.
– С чего бы?
– Не знаю. Я за всю прошлую ночь в дороге так и не могла заснуть.
– А я еще потянула тебя с собой сюда. Не проходит?
– Нет.
– А ты откинь-ка ее на спинку стула, чтобы кровь отлила.
– Нет, лучше мне будет, Макарьевна, на воздух выйти.
– Ну ладно, выйди, побудь на дворе и ворочайся. Надо же тебе до конца добыть.
– Вы мне потом все расскажете, а теперь я пойду.
– Ах ты господи, – искренне опечалилась хозяйка. – Надо же было тебе заболеть, когда еще ничего не кончилось. Куда же ты сейчас пойдешь? – И рука ее все время то дотрагивалась, то опять отдергивалась от бокового карманчика старушечьей бархатной кофты.
– Я дойду до дома и там вас на лавочке подожду.
– Нет, это не годится, – решительно сказала хозяйка. – Так ты совсем замерзнешь, и у меня тут будет об тебе душа болеть. А у нас здесь после этого еще всегда бывает концерт. – И на этом ее последние колебания кончились, уступив в сердце место порыву великодушия. – На вот, возьми, – сказала она, доставая из карманчика кофты и протягивая постоялице большой дверной ключ. – Бери, бери. Я эти цыганские концерты страсть как люблю.
Сзади, прямо у нее за спиной, негодующий бас рявкнул:
– Да тише ты! Тебе бы, старуха, в это время давно уже пора спать, а ты раскудахталась, как яйцо снесла.
Обескураженная, она на мгновение съежилась, но и не могла же она отпустить свою ночную квартирантку домой без соответствующих директив. И, переходя на дробный полушепот, она все-таки сумела закончить их:
– Ложись на свою койку и спокойно спи, а на крючок не запирайся, чтобы мне не пришлось тебя будить. Сейчас я толечко чуть привстану и выпущу тебя. Да ты не дюже пригинайся, тебя же тут все равно никто не знает.
Но ее постоялица, несмотря на этот совет, не менее чем полпути пробиралась до наружных дверей клуба между рядами стульев согнувшись и втянув голову в плечи. И только на полпути она распрямилась и уже не пошла, а почти побежала к выходу все более быстрыми шагами, как будто подталкиваемая в спину этим голосом:
– И тогда уже никто не поможет вам, рома, вернуть ваших детей. Никто.
Хозяйка придорожной корчмы возвращалась из клуба домой, переполненная впечатлениями вечера так, что если ей не поделиться ими с кем-нибудь теперь же, не откладывая, то, пожалуй, и не уснуть ей сегодня. И голова, и ноги гудели, как телеграфный столб на морозе в степи. Теперь уже она жалела, что все-таки не отговорила свою новую постоялицу уходить из клуба, а сама же вручила ей ключ от дома. Многое эта женщина потеряла такого, чего ей, может быть, и даже наверняка больше не доведется увидеть и узнать. Не всюду же среди русских и цыгане живут. И если все самое главное, что произошло на товарищеском суде, постоялица успела захватить, то такого цыганского концерта ей уже негде будет увидеть и услышать. Если бы все они так же работали, как танцуют и поют! Все, как один, артисты! И даже у этой Шелоро такой голос, что она как будто бы вынет из груди сердце, подержит на ладошке и опять на место вложит. Как ни в чем не бывало тоже выступала со всеми, и сам Николай Петрович хлопал ей. А до этого все ж таки не погнушался с нее за прогулянные пять дней штраф взять и предупредил, как бы ей дальше не было еще хуже. Но она только засмеялась ему в лицо и вернулась на свое место… И так умеет жалостливо своим цыганским голосом поиграть, что вот-вот вывернет душу. Но они же, эти артисты, и развеселить умеют своими плясками так, что люди опять уже от смеха плачут. А квартиранточка Настя, несмотря на то что она до конца сражалась с этим Будулаем на суде, так и вытанцовывала перед ним, чтобы его с места сорвать, так и вызывала, но он не поддался. Серьезный цыган. А все другие цыганские мужчины плясали, а потом и с русскими смешались. И тогда уже ничего нельзя было разобрать – все закружились в клубке. Из зала так и выскакивали на сцену один за другим. Русские начали по-цыгански плясать, а цыгане – по-русски. Ничего не поймешь. Ну а раз так, то пора уже было и убираться домой. А ее квартиранточка Настя, должно быть, и теперь еще перед ним выплясывает. Из всех самый почему-то невеселый цыган. Борода у него еще черная, а усы уже посеребрило. Она, бедняжечка, перед ним и с одного бока зайдет, и с другого, а он ни с места.
Даже не улыбнется. Мишка Солдатов, на нее глядючи, раза три отлучался с концерта и каждый раз вертался еще дюжее пьяный.
Многоголосый шум клуба и свет его окон все больше отдалялись от нее, оставшись за спиной, и она все глубже вступала в темноту безмесячной августовской ночи, но всеми своими мыслями была еще там и никак не могла освободиться от этих мыслей. И уже почти перед самым домом она внезапно даже остановилась посреди дороги, пораженная одной из них: «А может быть, и правду сказала Шелоро, что им трудно к нашей работе привыкнуть. Может, если б их всех и к работе такой приспособить, чтобы людей веселить, цыганские песни играть и плясать, то и люди бы на них не так обижались. Что же делать, если они к этому больше всего способны?.. Такой, значит, народ. Пусть бы и ездили, если захотят, из станицы в станицу, из поселка в поселок своими цыганскими бригадами, но чтоб без всякого баловства. Тогда бы и за незаконное содержание лошадей их перестали привлекать, все равно же они их потихоньку держат…»
И, настигнутая этой мыслью, она так призадумалась, стоя посреди дороги, что шофер трехтонки, нагруженной кукурузной силосной массой, внезапно увидев ее в свете фар, завизжав тормозами, едва успел вывернуть руль и, круто вильнув, до половины высунулся из кабины, недвусмысленно погрозив ей кулаком и подкрепляя этот жест соответствующей порцией соответствующих этому дорожному происшествию выражений. Только после этого она шарахнулась прочь с дороги к своей калитке, нисколько не обидевшись на шофера и считая, что он обошелся с нею еще сравнительно мягко. «Так тебе и надо, старая дура, чтобы не строила из себя министра посреди дороги. Развесила уши».
В доме было темно. Она повернула выключатель и сразу же поняла, что надежде, которую она еще продолжала лелеять, не суждено осуществиться. Постоялица, так и не дождавшись ее из клуба, уже улеглась спать, и, значит, на слушательницу, с которой можно было бы поделиться тем, чем непременно нужно было бы поделиться, не откладывая на завтра, рассчитывать нечего.
Снедаемая нетерпеливым желанием хотя бы малую частицу перелить из того, что ее переполняло, в кого-нибудь другого, хозяйка даже за шторку рискнула заглянуть, а может быть, ее постоялица вовсе и не успела еще уснуть, а, как это бывает с людьми на новом месте, все еще лежит с открытыми глазами, всматриваясь в темноту и вслушиваясь в незнакомую тишину. Нет, и глаза у нее были закрыты, и даже не шелохнулась она, не забеспокоилась от присутствия другого человека, ни единая черточка не дрогнула у нее. И веки, и губы были сомкнуты сном. Еще совсем не старая и хорошая женщина, а уже привыкла, что ее Петровной зовут. Видно, солдатская вдова. Со своей наружностью и всем остальным она бы еще вполне могла устроить себе жизнь, да, видно, не захотела из-за детей. Из-за них чего только не сделаешь, только бы им было лучше. Иногда, бывает, приходится и от самой себя отказываться, да не всегда они, деточки, это ценят. Вот и этот цыган на суде говорил, что, бывает, дети и отказываются от своих матерей и отцов. Но все-таки что-то уж очень румяные щеки у нее во сне, прямо огнем горят, а в клубе, перед тем как уйти, она была совсем бледной. Еще и в самом деле разболеется, бедная, вдали от родного дома, да и ухаживать за ней здесь некогда, когда у самой на руках и дом, и клиенты, и все остальное хозяйство.
Хозяйка осторожно попробовала ладонью лоб женщины, не без тайной, впрочем, надежды, что если бы нечаянно проснулась она, то можно было бы и присесть на краешек ее кровати… Но и после этого постоялица не проснулась. А лоб у нее был совсем горячий и черствый. И румянец такой, что вот-вот кровь брызнет… Ну да что же теперь поделаешь, придется отложить этот разговор до утра, хотя всегда куда как интереснее делиться новостями по свежему, когда все еще так и маячит перед глазами, как нарисованное, так и роится в голове, как растревоженные пчелы в улье.
И долго еще, после того как легла она на свою кровать и тоже крепко зажмурила глаза с твердым намерением уснуть, не мог успокоиться этот улей. Пчелы так и просились наружу и, рассерженные тем, что леток закрыт, начинали жалить. И тогда опять перед глазами с явственной отчетливостью, как если бы она уже не в постели у себя дома лежала, а все еще оставалась там, в клубе, – вспыхивали и набегали одна на другую картины только что увиденного и услышанного: и Шелоро, вихляющая бедрами и подрагивающая плечами не перед кем-нибудь, а перед самим Николаем Петровичем; и сам Николай Петрович, не устоявший все-таки перед ее вызовом и с каким-то клекотом ринувшийся, ко всеобщему восторгу, вприсядку, несмотря на свою раненую ногу; и сверкающие кружочки его медалей, заметавшихся из стороны в сторону на ленточках со звуком, перебивающим звон ее цыганского мониста. А ее квартиранточке Насте все же так и не удалось сорвать со своего места, вытащить в круг того строгого цыгана: как сидел он, положив большие руки на колени, так и остался сидеть. И выходит, что напрасно Мишка Солдатов ревновал ее и налакался за этот вечер молодой кукурузной бражки так, что неизвестно, допустит ли его утром завгар за руль самосвала.