Полная версия
Холм грез. Тайная слава
– Боюсь, ему нечасто приходится есть досыта, – объясняла она своему супругу. – Я думала, ему пойдет на пользу чашка хорошего чая с пирогом. Но этот мальчик так нелеп – он взял только один кусочек великолепного домашнего кекса и, несмотря на все мои уговоры, съел всего лишь пару слив. Прекрасные, спелые сливы! Дети обычно так любят фрукты.
Никому не нужный, Луциан проводил каникулы в одиночестве, наслаждаясь спелыми грушами, которые росли вдоль южной стены отцовского сада. Был там такой особый уголок, где августовская жара, словно зажатая между стенами, казалась еще сильнее. Туда-то Луциан и забирался по утрам, когда в долине еще висел густой туман, там он бродил между деревьями и «околачивался», то есть мечтал, укрывшись за стенами, сложенными из мягкого кирпича. Его переполняли изумление, страх и радость, он хотел остаться в одиночестве, чтобы снова и снова возвращаться мысленно к тому дню в крепости. Несмотря на все усилия, воспоминание это поблекло. Луциан уже не понимал, что так испугало его и заставило мчаться сломя голову сквозь лес вниз с горы, но физический стыд был еще жив – тот стыд, который он испытал, проснувшись и увидев свое обнаженное тело. Он до сих пор содрогался при этом воспоминании, словно и впрямь совершил нечто дурное. Его преследовали два видения – обнаженный фавн, чья плоть сияла на солнце, и жалкий, пристыженный мальчишка, трясущимися руками собиравший свою одежду. Все перемешалось в его сознании, образы потеряли четкость, но, как и прежде, то наполняли его исступленной радостью, то повергали в отчаяние и стыд, и все происшедшее снова казалось ему нереальным и фантастическим. Он больше не отваживался забираться в крепость и теперь держался той дороги в Каэрмаен, что огибала заветный холм не менее чем за милю, – между ней и высокими укреплениями оставался участок заброшенной земли и широкая полоса леса. Однажды Луциан все-таки дошел до калитки в изгороди и остановился в раздумье, но тут за его спиной раздались тяжелые шаги, и, поспешно обернувшись, он узнал старого Моргана с Белой Фермы.
– Здравствуйте, мастер Луциан, – начал тот. – Надеюсь, мистер Тейлор здоров? Я иду домой: мои работники просят принести в поле еще сидра. Не хотите зайти и выпить кружечку, сэр? В этом году он у меня и вправду очень хорош.
Луциан не любил сидр, но ему не хотелось обижать старого Моргана, и потому он сказал, что выпьет с удовольствием. Морган был невысоким, крепкого сложения фермером из семьи местных старожилов, неизменно и в полном составе являвшихся по воскресеньям в церковь и столь же неизменно начинавших день с крепкого бульона и домашнего сыра. Зимними вечерами они пили горячее ароматное вино, а по праздникам употребляли джин. Ферма испокон веков принадлежала этой семье, и, поднявшись вслед за Морганом на высокое крыльцо, ведущее к вырезанной из дуба двери, войдя в вытянутую, темную кухню, Луциан почувствовал себя словно в семнадцатом веке. В стену было глубоко всажено единственное окно с толстым стеклом и решеткой. Стекло, изукрашенное кругами и завитушками, искажало очертания розового куста под окном, искривляло сад и видневшиеся за ним поля. Потолок подпирали две тяжелые дубовые балки, окрашенные в белый цвет, в большом очаге мерцали последние искры огня, синий дым поднимался из глубины очага в трубу – настоящий домашний очаг далеких предков, по обе стороны от которого стояли глубокие кресла. Здесь можно было прикорнуть в холодную декабрьскую ночь, наслаждаясь покоем, безопасностью и теплом, здесь можно было умиротворенно попивать вино и прислушиваться к прорывающемуся сквозь шорох огня грохоту бури. В стену очага были вделаны почерневшие плиты с инициалами «И. М.» и датой – «1684».
– Садитесь, мастер Луциан, садитесь, сэр, – сказал ему Морган. – Энни! – крикнул фермер, просунув голову в одну из многочисленных дверей. – Тут мастер Луциан, сын пастора, зашел выпить кружку сидра. Принеси-ка нам кувшин!
– Сейчас, папа, – донесся голос из погреба, и через минуту, обтирая кувшин, в комнату вошла девушка.
Энни Морган волновала Луциана, еще когда он был совсем мальчиком; по воскресеньям он смотрел на нее в церкви, и удивительно бледная кожа Энни, ее блестящие, словно подкрашенные чем-то, губы, черные волосы, бездонные мерцающие глаза, весь ее облик погружал Луциана в странные, ему самому непонятные мечты. Но за последние три года Энни Морган превратилась в настоящую женщину, а он по-прежнему оставался мальчишкой. Она вошла в кухню, слегка присела и улыбнулась ему:
– Здравствуйте, мастер Луциан. Как поживает мистер Тейлор?
– Спасибо, все в порядке. Надеюсь, у вас тоже все хорошо.
– Все хорошо, сэр, спасибо. Мне очень нравится, как вы поете в церкви. Я еще в прошлое воскресенье сказала об этом папе.
Почувствовав себя неловко, Луциан криво улыбнулся, а девушка поставила кувшин на стол и достала из буфета стакан. Она низко наклонилась над Луцианом, наливая ему густой, зеленоватый, пахнущий летним садом сидр, и, коснувшись его плеча, вежливо извинилась. Он взволнованно взглянул на нее – черные глаза, своим разрезом напоминавшие миндалины, сияли, а губы смеялись. Простое черное платье, открытое у ворота, позволяло разглядеть прекрасную кожу девушки. На миг Луциан дал волю фантазии, но тут Энни снова присела, подавая ему сидр. Он поблагодарил, и она тут же ответила:
– Пожалуйста, пожалуйста, сэр!
Сидр и вправду был хорош – не слишком жидкий, не слишком сладкий и терпкий, но благородный, ласкающий нёбо напиток, в зелени которого на свету пробегали желтые искры, похожие на луч света, коснувшийся мягкой травы в густой тени старого сада. Луциан осушил стакан с наслаждением, одним глотком и, похвалив сидр, попросил еще. Морган чрезвычайно обрадовался.
– Я так и знал, что вы понимаете толк в хороших вещах, сэр, – сказал он. – А сидр и вправду хорош, хоть я его и сам сделал. Мой дед посадил яблони во время войны, а уж лучше его никто в то время в яблоках не разбирался. Да и прививки он делал, надо сказать, знаменито. До сих пор ни одной царапинки не найдешь на деревьях, что он прививал. Взять хотя бы Джеймса Морриса из Пенирхола – он тоже в этом толк знал, что и говорить, а всё же на «красно-полосатых», которые он мне прививал пять лет назад, пониже привоя кора уже вздулась. Как насчет яблочка, мастер Луциан? Там, в погребе, еще остался пепин.
Луциан сказал, что не откажется, и фермер вышел в другую дверь, а Энни осталась на кухне поболтать с гостем. Она сообщила о скором приезде своей замужней сестры миссис Тревор, которая собиралась у них какое-то время погостить.
– У нее такой красивый малыш, – говорила Энни. – И уже все понимает, хотя ему только девять месяцев. Мэри была бы рада вас повидать, сэр. Может быть, вы окажете нам любезность? Если, конечно, у вас найдется время. Говорят, вы стали уже настоящим ученым, мастер Луциан?
– Спасибо, с учебой у меня вроде бы все в порядке. Этот год я закончил первым в классе.
– Подумать только! Слышишь, па, каким ученым стал мастер Луциан?
– Да уж, он будет ученым, как пить дать, – откликнулся фермер. – Вы, верно, в отца пошли, сэр. Я всегда говорю: что касается проповеди, то тут с нашим пастором никто не сравнится.
После сидра яблоко показалось не таким уж вкусным, но Луциан съел одно, сделав вид, что ему очень нравится, а другое, поблагодарив, положил в карман.
Уходя, он еще раз поблагодарил фермера, а Энни улыбнулась и ласково сказала, что они всегда рады его видеть. Уходя, Луциан слышал, как она говорила отцу, что мастер Луциан стал настоящим джентльменом. По пути домой он размышлял о том, как мила и красива Энни и что бы она сказала, если бы он подстерег и поцеловал ее вечером в долине. Почему-то ему казалось, что она бы только рассмеялась и произнесла бы что-нибудь вроде: «О мастер Луциан!»
Еще много месяцев воспоминание о крепости нет-нет да и возвращалось к Луциану, бросая его то в жар, то в холод, но время все больше и больше размывало эти сладостные и тревожащие образы, пока наконец они не стали принадлежностью той страны чудес, на которую молодость оглядывается в изумлении, не понимая, почему когда-то эти образы могли вызывать у нее восторг или ужас. В конце каждого семестра Луциан неизменно возвращался домой. Отец становился все мрачнее, все реже и реже оживал хотя бы на минуту, а мебель и обои в гостиной совсем вытерлись и потеряли вид. Обе кошки, столь любимые Луцианом в детстве, умерли одна за другой. Старушка Полли, их верная лошадка, свалилась под бременем лет, и ее пришлось пристрелить. Теперь по знакомым дорогам не проезжала больше старая двуколка. Лужайка заросла высокой травой, и яблони у стены стояли неухоженными. Когда Луциану исполнилось семнадцать, отец забрал его из школы – не было больше возможности платить за обучение. Печальный конец постиг все мечты разорившегося пастора об университетской стипендии, наградах, отличиях и блестящем будущем сына. Теперь отец и сын проводили вечера вместе в старой гостиной у тлеющего очага, наблюдая за тем, как растекается и уходит в небытие время, строя обреченные на провал планы и прекрасно осознавая, что впереди их не ждет ничего, кроме унылой череды лет. Однажды кто-то из дальних родственников пообещал Луциану помощь, и было решено, что он поедет в Лондон. Мистер Тейлор раззвонил эту великую новость всем своим знакомым (его плащ стал слишком зеленым, чтобы у него еще могли оставаться друзья), да и сам Луциан поделился радостью с семьей доктора Барроу и мистером Диксоном. А когда из этого ничего не вышло, все очень сочувствовали старому священнику и его сыну и наперебой выражали свое сожаление, пряча в глубине души ту звериную радость, какую испытывает большинство людей, видя, как сорвавшийся с горы камень вдруг ненадолго задерживается на краю пропасти (нет-нет, где ему удержаться!), а потом еще стремительнее летит вниз и исчезает на дне поджидающего его озера.
Миссис Колли зашла к миссис Диксон обсудить предстоящее собрание матерей и поведала ей это чрезвычайно приятное известие. Миссис Диксон нянчила маленького Этельвига (примерно так звали сего достойного младенца) и высказала множество тонких соображений по поводу проявившейся в этой истории высшей справедливости. Неудача Луциана превратилась в ее устах прямо-таки в образчик Божественного провидения, который хоть сейчас можно было вставлять в «Аналогию» Батлера.
– Ведь у мистера Тейлора и в самом деле чересчур крайние взгляды, не правда ли? – заметила она, когда они с мужем садились ужинать.
– Боюсь, что да, – ответил мистер Диксон. – Меня так расстроило его выступление на последнем собрании округа. Бедный старина-епископ делал сообщение по поводу тайны исповеди – он был просто обязан это сделать после того, что случилось, – и скажу тебе, я никогда еще не испытывал такой гордости за нашу церковь.
Мистер Диксон с эпическими подробностями изложил все происшедшее на собрании и изобразил в лицах наиболее интересные выступления, восхваляя одних и сожалея по поводу других. По его словам, мистер Тейлор имел наглость процитировать в своем выступлении мнение авторитетов, которым епископ не мог возразить, хотя то, что они говорили, полностью расходилось с весьма разумным суждением самого епископа. Конечно же, миссис Диксон тоже была этим удручена: подумать только, священник вел себя подобным образом!
– Знаешь, дорогой, – заключила она, – я уже думала насчет этого бедолаги, сына Тейлора, и последней его неудачи, а после всего, что ты мне рассказал, я просто уверена, что это Бог наказывает их обоих. Право же, мистер Тейлор совсем забыл обязанности пастыря. Разве я не права, дорогой, – грехи отцов падают на детей, верно?
Луциан физически ощущал, как распространяется среди соседей успокоительная идея «Божьего наказания», и сторонился даже того небольшого общества, которое мог найти в деревне. Когда Луциан не «околачивался» на любимых им дорожках и среди полных счастливыми для него воспоминаниями лесов, он запирался в комнате, читая подряд все, что стояло в книжном шкафу. При этом порой он набирался совершенно ненужного, а то и опасного для себя знания. Луциан долго жил в семнадцатом веке, вместе с Пипсом бродил по залитым солнцем улочкам веселого Лондона, отдавался соблазнительному очарованию Реставрации, вместе с Исааком Уолтоном и его католиками поднимался по реке, приходил в восторг от влюбленного аскета Герберта; преодолевая страх, восхищался мистикой Крешоу. Поэты-кавалеры пели свои изящные песенки, мерные стихи Геррика звучали для Луциана магическими заклинаниями. В пословицах и устаревших выражениях того времени – времени, полного изящества, красоты, достоинства и веселья, – Луциан находил былую прелесть Англии. Он все глубже погружался в чтение, пока ненужные старые книги не стали его единственной радостью. Всей душой ненавидя расхожую фразу «А какая от этого польза?» – Луциан выбирал только самые никчемные и бесполезные книги. Он добрался до загадочной торжественности и символики каббалы, до пугающих тайн средневековых трактатов, до обрядов розенкрейцеров, загадок Вогена и ночных бдений алхимиков – все это доставляло ему удовольствие. Луциан брал книги с собой, отправляясь на прогулки к холмам и лесам. Он устраивался с ними где-нибудь на узком мостике или на берегу лесного озера, и его подхлестнутое книгами воображение сливалось с колдовством лесной страны, образуя единое целое. В крепость Луциан не заходил: ему довольно было дойти до замыкавших дорогу ворот и оттуда увидеть насыпь, окруженную заколдованными стенами фиолетовую вершину и кольцо черно-зеленых дубов, вечно хранивших тайну его давнего сна. Он посмеивался над самим собой и над видением, посетившим его жарким августовским днем, но в глубине души по-прежнему жил отсвет того странного события – неугасимый, как пламя костра, разложенного цыганами посреди холмов в туманную ночь и осветившего безлюдные места. Порою, когда Луциан с головой погружался в свои книги, пламя тайного восторга, ярко вспыхнув, освещало его душу, все ее причудливые, залитые солнечным светом берега, но он всякий раз пугался своего счастья и своего восторга. Упорное и печальное уединение превратило Луциана в аскета, и слишком бурные переживания стали казаться ему опасными. Он уже начал писать – сначала робко и неуверенно, потом все с большим увлечением. Луциан показал свои стихи отцу, и тот со вздохом признался, что когда-то, в годы учебы в Оксфорде, тоже мечтал стать поэтом.
– Очень хорошие стихи, сынок, – сказал старый священник. – Только вряд ли тебе удастся их где-нибудь напечатать.
Так Луциан и жил, читая все подряд, подражая всему, что пробуждало его воображение, пытаясь перенести размеры греческой и римской поэзии на почву английского языка, пробуя себя то в комедии масок, то в пьесах в духе семнадцатого века, задумывая великолепные книги, в написании которых ему никогда не удавалось продвинуться дальше первой страницы, потому что он не умел перенести на бумагу свои чудесные видения. И все же этот пустой досуг, эти бесплодные радости творчества не были вовсе бесполезными – они превращались в броню, защищавшую его сердце.
Однообразно проходили месяцы, и нередко Луциан был близок к отчаянию. Он писал, задумывал все новые и новые книги, наполнял корзину для бумаг разорванными, неудавшимися набросками. Порою Луциан посылал стихи или статьи в журналы, простодушно не понимая правил издательской игры, но чувствуя ее безумную сложность. Счастье, что поле битвы пока покрывал туман и Луциан не мог представить численность выстроившихся войск. Ему и так было достаточно трудно: он бродил по извилистым дорожкам тоненьких безымянных книг – в их сумеречных лесах, среди их холмов он чувствовал дыхание мощного ветра, проносившегося из лощины в лощину, – и возвращался домой, полный мыслей, восторга, тайн, которые так и просились воплотиться в записанные на бумаге слова, но результатом всех его усилий оказывалась лишь напыщенность. Его уделом были натянутая стилизация, одеревеневшая фраза, темная, неуклюжая речь – Луциан никак не мог постичь великую тайну языка, и ему уже казалось, что его звезды сияют лишь во тьме и исчезают при дневном свете. Периоды отчаяния затягивались, побед было мало, и они неизменно сменялись поражениями. Он засиживался допоздна – до того времени, когда отец, выкурив последнюю трубку, отправлялся к себе. С мучительным трудом Луциану удавалось написать страницу, после чего он в отчаянии рвал ее и шел спать, ощущая, что бессмысленно потратил еще один день. Порою привычный пейзаж вокруг родительского дома вселял тревогу, а безлюдные вершины холмов и темневшие вдали леса казались символами внутренней жизни чужого Луциану человека – его самого. Бывало, погрузившись в свои бумаги и книги или же задумавшись во время одинокой прогулки, а иной раз и посреди докучной болтовни местного «светского общества», Луциан с внезапной дрожью ощущал присутствие страшной тайны. И тогда трепещущее пламя пробегало по его жилам, и вновь возвращалось воспоминание о видении, посетившем юношу в чаще леса, а за ним вставало и более раннее видение – голые черные сучья деревьев и облако пламени над ними. И хотя Луциан остерегался той уединенной долины, а в последнее время даже избегал глядеть в сторону холма с крепостными укреплениями и черно-зелеными дубами, видение преследовало его все настойчивее, превращаясь в символ чего-то сокровенного и неопределенного. Там, в древних стенах, обрела убежище и храм буйная, пирующая плоть мира – и Луциан в тоске и страхе подумывал о побеге. Он мечтал укрыться от своих грез в пустыне Лондона, мечтал затеряться в грозном шуме и великом молчании современного города.
Глава 2
Луциан все больше волновался за судьбу своей рукописи. К двадцати трем годам он накопил достаточно опыта в этой области и понимал, что издатели торопиться не будут, но, с другой стороны, его книга лежала у мистера Бейта уже три месяца. Первые шесть недель Луциан и не ждал ответа, но день шел за днем, и постепенно жизнь превращалась в кошмар. Каждое утро несчастный писатель хватал почту и, задыхаясь, искал в ней свой приговор. Остаток дня он проводил, разрываясь между надеждой и страхом. Порою Луциан уверял себя, что успех ему обеспечен, мысленно перебирал страницы, написанные с радостной легкостью или с мучительным трудом, вспоминал удавшиеся, замечательные главы – а потом спохватывался и начинал сокрушаться, что у него не было никакого опыта и он, несомненно, написал незрелую, нелепую и совершенно непригодную для издания книгу. Луциан пытался сравнить те места, которые казались ему наиболее удачными, с произведениями, снискавшими признание литературных критиков, и ему казалось, что и в его книге есть кое-что хорошее. Особенно ему нравилась первая глава. Наверное, уже завтра он получит ответ. Так проходили дни, и мимолетные вспышки надежды делали эту пытку еще мучительней. Его растянули на дыбе – порою боль отпускала, и палачи бормотали ему слова утешения, но затем боль неизменно возвращалась. Наконец Луциан не выдержал и написал Бейту, униженно прося сообщить, поступила ли его рукопись в издательство. Он получил чрезвычайно вежливый ответ. Редакция извинялась за такую задержку, вызванную болезнью ответственного за чтение рукописей человека, но в течение недели отзыв непременно будет готов. Письмо завершалось еще одной порцией извинений. «Окончательный ответ» пришел, разумеется, не в течение недели, а почти через месяц – издатели благодарили автора за любезность, с которой тот предоставил им свою рукопись, однако, к великому сожалению, в данный момент не могли взять на себя публикацию этой книги. Луциан испытал неимоверное облегчение – самое неприятное было уже позади, исчез и тошнотворный страх, с которым он каждое утро вскрывал свою корреспонденцию. Он вышел в сад и устроился в старом деревянном кресле в своем любимом закутке, всегда залитом солнцем и надежно защищенном стеной от злого мартовского ветра. Вместе с рецензией издательство прислало ему изящную брошюрку, на обложке которой стояло: «Бейт и К°. Новые издания».
Луциан устроился поудобнее, раскурил трубку и начал просматривать каталог. Одним из первых значился «Крепкий орешек», новый трехтомный роман из жизни спортсменов, пера достопочтенной миссис Скюдамор Раннимед, автора книг «Вперед!», «Команда Мадшира», «Жокеи» и др. Роман, разосланный во все библиотеки, был объявлен «Пресс» «блестящим образцом беллетристики». Обозреватели сходились во мнении, что в книге миссис Раннимед фантазии и тонкого юмора присутствовало больше, чем в дюжине других спортивных романов. «Ревью» обнаружило в этой книге «живость, блеск и редкое в наши времена изящество», а некая непонятная Миранда, критик из «Изящного общества», прямо-таки захлебывалась от эмоций. «Прости меня, Аминта, – обращалось это юное воплощение изящества к своей, по-видимому столь же утонченной, подруге, – я обещала послать тебе новые выкройки мадам Лулу и совсем забыла о них. Я должна немедленно рассказать тебе замечательную новость! Вчера вечером ко мне зашел Том. Он был просто в восторге, прочитав новую книгу миссис Скюдамор Раннимед „Крепкий орешек“. Он сказал, что все „Изящное общество“ только об этой книге и говорит и что толпа, сбежавшаяся к книжному магазину, целый день мешала движению транспорта. Как ты знаешь, я читаю все, что выходит из-под пера миссис Раннимед, а потому немедленно позвала мою Миггс и строго-настрого приказала ей купить, выпросить или украсть где-нибудь эту книгу. Должна признаться, я „жгла свечу“ всю ночь – просто не могла оторваться! Так вот, тебе тоже надо непременно прочесть ее – эта книга великолепна!» Почти все авторы в списке издательства Бейта были женщинами – вернее, дамами, – все они писали романы в трех томах, всех их восхваляли «Пресс», «Ревью» и Миранда из «Изящного общества». А одно из упомянутых в каталоге творений, озаглавленное «Замужество Миллисент» и принадлежавшее перу выдающейся Сары Поклингтон Сэндерс, было, по словам критика, достойно и школьного класса, и книжного шкафа в гостиной, и избранной библиотечки наших изысканно воспитанных дочерей. «И это, – продолжал критик, – есть высшая похвала мисс Сэндерс. Ее роман тем более актуален, что в последнее время мы подвергаемся все большему натиску самоуверенных и громкоголосых „стилистов“. Мы хотели бы напомнить молодым людям, которые упиваются своей начитанностью, изысканностью стиля, сложными периодами и ритмической прозой, что английский читатель ждет совсем других книг. Вечернее чтение, неторопливое описание тихого семейного круга, достоверная повесть о наших мужественных и честных сельских эсквайрах, превыше всего дорожащих своей славой охотников, или же повесть о жизни невинной, здоровой духом английской девушки, о какой, кстати, с таким блеском поведала нам мисс Сэндерс, – вот темы, которые интересуют английского читателя. Эти книги будут радушно приняты в каждом английском доме, куда не пробиться изуверу изысканности с его отвратительными „откровениями“».
Дочитав брошюрку, Луциан почувствовал облегчение: он нашел в ней искреннюю готовность биться за правду и добро. За энергичными цитатами, которые так щедро рассыпала по страницам своего буклета фирма «Бейт и К°», Луциан разглядел сияющее, увенчанное очками и бакенбардами лицо критика и нежное сердце, слегка придавленное тесноватым уже для него жилетом. Даже завершающий пассаж был прекрасен – вот вам и изящный стиль, раз вы в нем так нуждаетесь. Рыцарь нежного румянца и ясных глаз доказал, что способен драться оружием соперника, – было бы только желание унижаться до подобных мелочей. Луциан откинулся в кресле и громко захохотал – так громко, что полосатый кот, забыв про всех своих кошек, испуганно выглянул из кустов, явив на свет физиономию, напоминавшую вышеупомянутого критика, – круглую, невинную, обрамленную бакенбардами. Наконец Луциан извлек из конверта несколько страниц своей рукописи и в веселом расположении духа принялся их просматривать. «По крайней мере теперь ясно, – думал он, – что моя жалкая книжонка не соответствует ни одному, даже самому низкому, стандарту мистера Бейта». Луциан писал свою книгу полтора года, пытаясь передать прозой тайное очарование куполообразных холмов, волшебство потаенных долин, грохот замутненного, вспененного ручья, проносящегося осенью по темному и голому лесу. Все дневные видения и ночные труды Луциана были воплощены в этих вдохновенных страницах. Он работал честно, без халтуры, по многу раз переписывая страницы, пытаясь поймать ритм, не жалея времени и сил – лишь бы вышло хорошо, достаточно хорошо, чтобы книгу опубликовали и ее захотел купить самый разборчивый читатель. Луциан просмотрел свою рукопись и с удивлением обнаружил, что на его вкус это была отличная работа. За четыре месяца он кое-что подзабыл, и теперь его собственная проза казалась ему необычной и свежей, словно ее написал другой человек. Он то и дело натыкался на замечательные страницы, на чувства, которые можно было назвать банальными, лишь покривив душой. Другое дело, что все это проигрывало в сравнении с его непосредственными впечатлениями: он видел охваченный пламенем очарованный город, величественный и страшный, и пытался воплотить этот образ в той жалкой глине слов, которая имелась в его распоряжении. И все же, несмотря на разрыв между замыслом и воплощением, книгу нельзя было назвать неудачной. Луциан аккуратно сложил свою рукопись и напоследок еще раз проглядел каталог издательства Бейт. Оказалось, что «Крепкий орешек» выходит не только в трех томах, но и в третий раз. Что ж, неплохо – теперь, по крайней мере, ясно, что следует писать ради успеха. Если очень постараться, то в один прекрасный день можно добиться похвалы даже от самой Миранды. Быть может, сия достойная девица отвлечется от своих, разумеется, совершенно бескорыстных рекламных трудов, от всех этих советов милым друзьям «зайти к Джамперам и попросить самого мистера Джампера показать вам чудные синие обои с желтыми цветочками стоимостью всего в десять шиллингов» – и воздаст хвалу его книге. Луциан отложил рукопись и вновь захохотал. Он смеялся над писателями, книгами, критиками – смеялся до тех пор, пока не понял, что вот-вот расплачется. Он знал теперь, что такое английская проза и английская критика, но это знание оборачивалось для него пошлой трагедией.