Полная версия
Горбачев. Человек, который хотел как лучше
Андрей Серафимович Грачев
Горбачев. Человек, который хотел как лучше
© Грачев А.С., 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Вере и Алене
«…я пойду медленно, как пойдет скот… и как пойдут дети»
(Бытие 33:14)Пролог
«Нет истории, есть биографии», – процитировал Ральфа Эмерсона президент США Рональд Рейган, когда впервые принимал Михаила Горбачева в Белом доме в декабре 1987 года. Что имел в виду американский философ? Что историю надо изучать по именам и свершениям великих деятелей или что у истории нет иного инструмента самовыражения, кроме человека и его поступков?
Нет ничего проще, чем поделить прошлое на эпохи по именам царей, королей, президентов или генсеков. Проблема лишь в том, что у истории своя табель о рангах, не совпадающая с должностями и чинами правителей. Места в ее пантеоне заранее не бронируются и не продаются. И если одно из них, безусловно, зарезервировано за Михаилом Горбачевым, то вовсе не потому, что он шесть с половиной лет правил Советским Союзом – сначала как генсек компартии, а затем как его президент, – а потому, как распорядился оказавшейся в его руках неограниченной властью.
Его будут вспоминать и поминать – одни восхваляя, другие проклиная, – не только за то, что он сделал и на что отважился, но и за то, на что не решился и от чего удержался. Конец 20-го века останется эпохой Горбачева уже потому, что именно он подвел черту под главным конфликтом столетия и, перевернув эту страницу истории, дал возможность писать ее дальше с чистого листа.
К тридцатилетию падения Берлинской стены и окончания холодной войны между СССР и западным миром во Франции и в Англии почти одновременно вышли книги с практически одинаковыми заголовками, написанные двумя выдающимися историками – оксфордским профессором Арчи Брауном и постоянным секретарем Французской Академии наук Элен Каррер д’Анкосс. Книга Брауна называлась «Семь лет, которые изменили мир»[1]. Заголовок книги д’Анкосс отличался незначительно: «Шесть лет, потрясшие мир»[2]. Обе посвящены уникальному, с точки зрения авторов, историческому явлению конца 20-го века – советской Перестройке и ее инициатору и символу Михаилу Горбачеву.
Не сговариваясь между собой, они оба не устояли перед искушением устроить перекличку с Джоном Ридом, автором легендарной книги «Десять дней, которые потрясли мир», посвященной Октябрьской революции 1917 года. Их можно понять.
Оба события тесно связаны между собой и тем, что произошли в России, и исторической логикой. Перестройка, начинавшаяся, по первоначальному определению Горбачева, как «продолжение Октября», завершилась распадом родившегося в результате революции 1917 года советского государства и подвела черту под грандиозным социальным экспериментом по воплощению в жизнь утопического коммунистического проекта, на попытку реализации которого ушло почти 70 лет российской истории.
Оказав грандиозное влияние и на мировую историю, оба эти события, по оценке другого английского историка, Эрика Хобсбаума, обозначили рамки «политического» 20-го века. Того самого, который, начавшись глобальным мировым кризисом, приведшим к Первой мировой войне и заставив мир пережить Вторую, едва не закончился Третьей мировой. Приняв форму ядерного конфликта, она скорее всего стала бы последней для человечества. «Если бы не Горбачев» – заключают оба автора. Благодаря Горбачеву 20-й век революций, мировых катаклизмов и войн – эпоха классового антагонизма, «железного занавеса», разделявшая Европу, и страха перед ядерным апокалипсисом – окончился на 10 лет раньше календарного срока.
Конечно, содержание и значение такого тектонического потрясения мировой истории, которым стало неожиданно мирное разрешение конфликта между Востоком и Западом и самороспуск одной из двух сверхдержав, не сводятся только к окончанию холодной войны. Начатая Горбачевым Перестройка стала уникальным событием, поднявшим во всем мире беспрецедентную волну ожиданий и надежд, вызвавшим восторги, сменившиеся разочарованиями, и оставившим массу неотвеченных вопросов. Но, главное, принципиально изменившим Россию и наложившим отпечаток на последующее мировое развитие.
В том, что сконструированное большевиками по лекалам классовой борьбы и диктатуры пролетариата взрывное устройство, занимавшее одну шестую часть земной суши, удалось разрядить относительно благополучно, что распад советской империи не превратился во вселенский Чернобыль, главную роль сыграл тот, кто пришел к власти в Москве в марте 1985 года совсем с другими намерениями, – последний Генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачев.
Как обычные люди становятся историческими личностями? Что выделяет их из общего ряда? То, что отличает от остальных, – исключительные способности, энергия, честолюбие, жажда власти, приверженность идеалу, а может быть, напротив, безоглядный цинизм, беспринципность, самонадеянность или то, что с ними связывает, – знание жизни, умение уловить и выразить настроения и надежды народной массы? Очевидно, все это вместе для каждого – в своей пропорции, в смеси, состав которой можно определить лишь по интуиции, а удостовериться, что желаемое блюдо получилось, – по результатам.
Наверняка Горбачев уже в молодости обладал большинством качеств, выделявших его среди сверстников и коллег. Но не в такой степени, чтобы в нем можно было угадать будущего лидера национального или тем более мирового масштаба. Интрига истории разворачивалась по ей одной известным сценарию и календарю, и даже ее главный герой не был до поры до времени посвящен в смысл своей миссии. А уготовано ему было нешуточное: сокрушить систему, царившую почти на половине земного шара, которая претендовала на мировое господство и не подавала никаких, по крайней мере внешних, признаков истощения.
Скорее наоборот, по мере того как режим умирал внутри, все чаще отправляя на кремлевский погост своих руководителей, его претензии на сверхдержавность становились все безудержнее и безрассуднее. Мало кто мог вообразить себе в эти годы, что и афганская авантюра, и новые ракеты, нацеленные на Запад и на Восток, должны были не столько устрашать реальных или воображаемых врагов Советского Союза, сколько компенсировать растущую слабость дряхлеющей системы.
Поэтому те, кто знал или догадывался о необратимом процессе ее разложения, имел все основания опасаться, что при крушении режима, остававшегося, по словам самого Горбачева, «крепким орешком», высвободится гигантская энергия разрушения и накопленного в обществе насилия. «Если крах советской системы произойдет без третьей мировой войны, – отмечал великий физик Лев Ландау, – это будет чудом». Чудо произошло.
Этого ли хотел, к этому ли стремился Горбачев, или история записала его в списки своих Великих Реформаторов, не спросив его самого?[3]
Глава 1
Почва и судьба
Ставропольский Давид
Почему именно ставропольский Давид был избран судьбой для сокрушения тоталитарного Голиафа? Почему почти идеальный, образцовый продукт коммунистической системы, ее убежденный сторонник оказался для нее более опасным внутренним врагом, чем все внешние противники, вместе взятые? И почему режим, так успешно противостоявший иностранному военному нажиму и попыткам разложения со стороны идейного врага, оказался безоружным и уязвимым перед проектом реформаторов, стремившихся его «всего лишь» улучшить, ради того чтобы спасти?
Ответы содержатся в самих вопросах. Систему, вооруженную до зубов «единственно правильным учением» и ощетинившуюся против всего мира, могла поразить только внутренняя коррозия, идейная ересь. Не агрессия извне, а «восстание ангелов». И возглавить его без страха мог, разумеется, только тот, кто сам был без упрека. Только истинно верующий мог стать еретиком. Тот, кто был бы всем обязан советской власти и при этом ничего не должен никому, кроме самого себя. Кто бы не страдал от комплексов неполноценности, традиционно присущих российским интеллигентам, желавшим освободить и осчастливить свой народ. Кто не был бы частью «прослойки», а сам происходил из народной гущи и потому не боялся в нее вновь окунуться.
Кто, как пролетарий, которому нечего терять, не страшился бы разжалования и, в точном соответствии с предсказанием авторов «Коммунистического манифеста», наилучшим образом подходил на роль могильщика строя, порожденного им самим. Классики оказались правы. Они ошиблись лишь на одну историческую октаву – вместо того, чтобы хоронить капитализм, сотворенный системой «новый класс» взялся за похороны социализма. И успешно довел дело до конца.
Чего все-таки оказалось больше в ставропольском парне – типичного для его среды, друзей, всего поколения или необычного, предназначавшего его для еще неведомой ему исторической роли? Должны же были быть заложены в его характере, в генах, в натуре какие-то уникальные качества! Ведь не каждый удостаивается при жизни титула одного из великих политических деятелей своего века. И не придется ли, чтобы объяснить сотворенное им, опять кланяться марксистским догмам и «Краткому курсу», утверждающим, что в истории нет выдающихся личностей, есть лишь «сыновья своего класса».
Ведь даже те, кому вроде бы на роду написано историческое призвание, далеко не всегда его оправдывают. История, как гигантская лотерея, многих возносит на гребень лишь по своей прихоти. И потому только задним числом, роясь в генеалогии, в чертах характера и воспоминаниях друзей, историки находят у ее избранников безусловные приметы величия…
У Миши Горбачева в момент его рождения 2 марта 1931 года таких примет, судя по всему, не было. И хотя он появился на свет в условиях, библейских по неприхотливости, в крестьянском доме на окраине села Привольное, над его изголовьем не стояла Вифлеемская звезда. К единственным знамениям, возвещавшим его особое призвание, можно, пожалуй, отнести известное родимое пятно, явственно проступившее на лбу, уже когда он основательно полысел, да тот труднообъяснимый факт, что его дед, Андрей Горбачев, крестивший внука в церкви села Летницкого, сменил имя Виктор, данное мальчику родителями при рождении, на Михаила и таким образом, может быть, неосторожно поменял ему судьбу: лишив шансов стать «Победителем», он обрек его на одинокую гордыню «Подобного Богу».
Других знаков свыше подано не было. Зато было другое: любознательность и неуемная энергия, буквально распиравшие сельского парнишку, с детства мечтавшего, по его собственному признанию, «что-то сделать. Удивить отца и мать, и своих сверстников». Добавим к этому смешанную русско-украинскую кровь двух семей переселенцев, осевших и породнившихся в Привольном: Горбачевых из Воронежа и Гопкало с Черниговщины. Смесь не только кровей, достаточно характерную для юга России, но и политических темпераментов его дедов.
Вот что пишет о его корнях американец Таубман, автор, как считается, лучшей биографии Горбачева, недавно изданной и на русском языке, который успел поговорить со многими стремительно уходящими свидетелями той эпохи и добросовестно зафиксировал их:
Отец матери – Пантелей Гопкало – с пылом окунулся в послереволюционную жизнь, вступил в партию, активно занимался коллективизацией, «продразверсткой» и воплощал новую власть, работая вначале уполномоченным по заготовке зерна, что в ту эпоху означало наделение чрезвычайными полномочиями, а потом председателем созданного им самим колхоза.
Дядя по линии матери помогал «душить кровопийц». «Я в комсомольской ячейке состоял, – рассказывал. – Ну и гонял со всеми по дворам, на которые указывали. Потрошили их». В результате грянул Голод, равного которому в истории страны, пожалуй что, и не было. Причем в самых хлебородных районах: на Украине, в Поволжье, на Кубани и на Северном Кавказе…
Голод – самое раннее воспоминание Горбачева: лягушки плавают в большом котле и, сварившись, переворачиваются белыми брюшками кверху. Правда, он не может вспомнить, ел он их тогда или нет, зато очень хорошо помнит другой случай: «надо сеять, а все семена съели» – съели он и его младший дядя (он был старше Михаила всего на пять лет)…
Как раз тогда Сталин, выступая на Первом всесоюзном съезде колхозников-ударников, и сказал, что «главные трудности уже пройдены, а те трудности, которые стоят перед вами, не стоят даже того, чтобы серьезно разговаривать о них… ваши нынешние трудности, товарищи колхозники, кажутся детской игрушкой».
В Привольном, пишет Горбачев в своих воспоминаниях, вымерла по меньшей мере треть, если не половина села. Умирали целыми семьями. В семье деда Горбачева по отцу, единоличника Андрея, из шести детей от голода в 1933 году умерло трое.
Дед Андрей – антипод Пантелея, как бы специально для контраста введенный в семейную сагу. Убежденный единоличник, изо всех сил сопротивлявшийся коллективизации вплоть до того, что не захотел делиться нажитым добром и выращенным урожаем не только с советской властью, но и с собственным сыном Сергеем, когда тот подался в колхозники.
Горбачев в красках описывает в своих мемуарах типичную для той поры драматичную сцену классовой борьбы, чуть не дошедшей до драки между отцом и сыном из-за зерна, спрятанного дедом Андреем на чердаке. Позже, уже во время войны, когда в Привольное на несколько месяцев заявились немцы, именно беспартийный Андрей выручил своего партийного сына, спрятав на свиноферме на окраине села уже не урожай, а своего двенадцатилетнего внука Михаила, после того как пронесся слух, что оккупанты решили перед отступлением разделаться с семьями коммунистов.
Пренебрегая политическими расхождениями, советская власть подстригла обоих дедов под одну гребенку машиной репрессий. При этом Пантелею Ефимовичу, убежденному ее стороннику, в сценарии 37-го года досталось амплуа «активного члена контрреволюционной правотроцкистской организации», тогда как Андрею Моисеевичу выпала за невыполнение плана посева зерновых более скромная роль «саботажника». Соответственно разнились и вынесенные обоим приговоры.
«После ареста деда Пантелея дом наш, как чумной, стали обходить стороной соседи, – напишет потом Горбачев, – и только ночью, тайком, забегал кто-нибудь из близких. Даже соседские мальчишки избегали общения со мной… Меня все это потрясло и сохранилось в памяти на всю жизнь…» Дед ни в чем не признавался год с лишним, и это его спасло. Потом разоблачили и сняли наркома Ежова, так что кое-кому из ранее арестованных выпал шанс уцелеть. Те же люди в краевом управлении НКВД, что подписывали обвинительное заключение Пантелею Ефимовичу, вдруг прозрели и увидели, что изобличается он лишь голословными показаниями бывшего председателя РИКа, который к этому времени уже был расстрелян. И деду сначала поменяли расстрельную статью – на безобидную. А потом и вовсе отпустили.
Горбачев вспоминал: «В доме родителей сели за струганый стол самые близкие родственники, и дед со слезами рассказал все, что с ним делали, добиваясь признания… Больше об этом он не заговаривал никогда. После освобождения Гопкало односельчане снова избрали его председателем колхоза.
Деда Андрея арестовали весной 1934-го – за невыполнение плана посева; крестьянам-единоличникам тоже устанавливали такой план. Но семян не было, и план выполнять оказалось нечем. Как «саботажника» деда Андрея отправили на принудительные работы на лесоповал в Иркутскую область.
Вернулся досрочно, через год, с четырьмя грамотами за ударный труд. Грамоты забрал в рамки и повесил в «красном углу», под иконами. Судя по воспоминаниям внука, был суров и угрюм, и даже впоследствии сделал карьеру: стал заведующим свинофермой.
Трагичнее сложилась судьба деда тогда еще не известной Михаилу его будущей жены – Раисы Титаренко – Петра Степановича Парады. Все в том же 37-м постановлением «тройки» он был расстрелян на Алтае. Но хотя оба типа репрессий сталинского режима – и политических, направленных на устрашение партийных и хозяйственных кадров, и экономических, служивших формированию армии даровой рабочей силы, – не обошли стороной семьи родителей Горбачева, ни тот, ни другой дед не считали ответственным за них самого Сталина. Виновными в их глазах были, разумеется, слишком усердные местные исполнители, а то и «вредители».
Порочный круг взаимных подозрений и обоюдных обвинений, таким образом, замыкался, и запущенный вождем механизм общенационального террора, подпитываясь «общенародной поддержкой», функционировал безотказно. Позднее, размышляя над его роковыми последствиями для советского общества, будущий «калининский» стипендиат (до «сталинского» он не дотянул) Михаил Горбачев скажет: «Сталинизм развратил не только палачей, но и их жертвы. Предательство стало распространенной болезнью».
Заплатив свою подать государственному террору, исполнили свой долг Горбачевы и на войне. На обелиске павшим в центре Привольного – столбец из семи имен с этой фамилией. Михаил с матерью пережили и прощание с уходившим на фронт отцом (сыну Сергей Андреевич в этот день купил мороженое и, возможно, на память – балалайку), и тревожное ожидание писем, и даже похоронку, которую, к счастью, вскоре опровергло письмо от отца с фронта. Старшина Сергей Горбачев дошел до Карпат, был ранен, награжден и – вернулся.
У самого Михаила от детских предвоенных и военных лет остались впечатления, неотличимые от воспоминаний миллионов крестьянских детей той эпохи. Сад, корова, глиняный пол в хате, теленок зимой в доме, чтобы не замерз, «тут же гусыня на яйцах», голод. Вечный круговорот, в сущности, крепостной жизни, за пределы которой Мише уже с ранних лет хотелось вырваться.
Осознанно или нет, но он нащупал дорогу, ведущую в другой, тогда совсем неизвестный ему мир, – учебу. По этой дороге, включая вполне конкретный многокилометровый ее участок, отделявший Привольное от районной средней школы в селе Красногвардейском, Миша Горбачев двинулся к знаниям. Ребенком он был непоседливым, но, главное, уже тогда любопытным и упорным. Читал «все, что попадалось на глаза». Рассказывает, что почти на три дня пропал из дома, переполошив мать, когда скрылся от всех на сеновале с книжкой Майн Рида «Всадник без головы».
Когда чего-то не понимал, откладывал, потом перечитывал заново. Знания впитывал жадно, интересовался сразу всем – физикой, математикой, литературой. Открыл для себя поэзию, заучил большие куски произведений Пушкина, Лермонтова, Маяковского, которые под настроение и с охотой декламировал. Увлекся Белинским и так зачитывался книгой его статей из сельской библиотеки, что получил ее в подарок от односельчан, когда первым из жителей Привольного поступил в МГУ.
Влюбился, как и положено, в одноклассницу, с которой вместе играл в школьном театре в «Снегурочке» Островского. Миша с накладными усами был Мизгирем. Вообще сцену он обожал. Из других ролей обычно вспоминал князя Звездича в лермонтовском «Маскараде». Трудно сказать, что его притягивало больше: возможность перевоплощения, смены масок, лицедейства или внимание публики, устремленные на него глаза, аплодисменты. Во всяком случае, какое-то время он всерьез подумывал об актерской карьере. Наблюдавшие его много позже совсем в другом амплуа такие разные люди, как А.Н. Яковлев и Е.К. Лигачев, с редким для обоих единодушием утверждают, что из Горбачева, безусловно, получился бы выдающийся актер. Что ж, может быть, он и получился, только в особом, политическом театре.
Впервые примерил он на себя в школьные годы еще одну роль – принципиального комсомольского лидера. Одни помнят, как строго Михаил выговаривал за опоздания на собрания, в том числе своей «Снегурочке»; другие – что он принес в школу из своего деревенского, во многом патриархального быта уважительное отношение к старшим, приветливость и благожелательность в общении с одноклассниками.
Не только от полярных по политическим темпераментам дедов, но и во внутрисемейном укладе получал он первые уроки идеологического плюрализма и терпимости, называя ее «деликатностью»: в доме у Пантелея Ефимовича в одном углу на столе стояли портреты Ленина и Сталина, в другом – привезенные бабушкой из Печерской лавры иконы.
Событием, резко выделившим его из школьной среды, стал, конечно, полученный им в возрасте 17 лет орден Трудового Красного Знамени, которым он был награжден за работу с отцом на комбайне. Помогать отцу-механизатору на комбайне он начал уже в 14 лет – для деревенского мальчишки это было естественным продолжением обычных домашних обязанностей. На равных со взрослыми – и под дождем, и в 35-градусную жару – участвовал в ежегодных «битвах за урожай».
На комбайне с отцом они трудились по двадцать часов в сутки, до двух-трех часов ночи, на ходу подменяя друг друга. «Жарища – настоящий ад, пыль, несмолкаемый грохот… Со стороны посмотришь на нас – одни глаза и зубы. Все остальное – сплошная корка запекшейся пыли, смешанной с мазутом. Были случаи, когда после 15–20 часов работы я не выдерживал и просто засыпал у штурвала. Частенько носом шла кровь…»
Видимо, в этом изнурительном «крепостном» труде, как потом скажет сам Горбачев, развилась и укрепилась между отцом и сыном тесная мужская и одновременно трогательная связь. Отца Михаил обожал. Подлинной нежностью пропитаны строки воспоминаний о нем. Фотография отца в солдатской гимнастерке стояла на рабочем столе генсека на даче. От отца Михаил Сергеевич унаследовал не часто встречающееся в крестьянской среде подчеркнуто «рыцарское отношение к женщине», которое наблюдала у своего деда дочь Горбачева Ирина.
Сложнее складывались отношения с матерью, Марией Пантелеевной. В своих воспоминаниях Горбачев упоминает о ней вскользь, как бы нехотя, подчеркивая всякий раз, что она была «решительной женщиной». Односельчане считали ее грубоватой по сравнению с более мягким по характеру, «интеллигентным» по манерам Сергеем Андреевичем. Как-то в разговоре, рассуждая о своих «вечных сомнениях», Горбачев обронил: «Вот у моей матери никаких сомнений никогда не было. Она никогда не училась, и ей всегда все было ясно». Оставшись после смерти мужа одна, эта действительно энергичная женщина продолжала по заведенному раз и навсегда жизненному принципу вести дом и хозяйство, трудиться на огороде и напрочь отказывалась обсуждать варианты переезда с обжитого места.
После того как Михаил с Раисой перебрались в Москву, за его матерью приглядывали крайком и сельская власть. Когда Горбачев стал генсеком, ее дом отремонтировали, проложили асфальтированную дорожку, провели телефон, а по соседству обосновалась охрана. Но видеться и разговаривать с сыном Марии Пантелеевне выдавалось все реже. Связующим мостиком между ними оставалась Ириша, которая еще при жизни деда часто гостила летом в Привольном и регулярно позванивала бабушке.
В 1991 году, когда случилась «форосская история», несколько нескончаемо долгих дней о судьбе президента ничего не знала и его мать. Когда же связь восстановили, он в горячке драматических событий ей из Крыма не позвонил: «Не получилось. До сих пор переживаю», – напишет он потом в книге «Августовский путч».
Может быть, на их отношения повлияло то, что мать, как это нередко бывает, больше привечала и холила младшего сына Сашу, последыша, родившегося через 16 лет после Михаила. Своему младшему брату поручал он заботиться о матери и когда ушел в отставку. Только в 1992 году, впервые после отставки приехав в родные края, Михаил Сергеевич убедил мать покинуть село, где прошла вся ее жизнь, и перебраться в Москву. После переезда она прожила недолго. Похоронили ее рядом с мужем в Привольном…
В 1950 году, заканчивая школу, 19-летний (из-за двухгодичного перерыва, связанного с войной) Михаил попросил родительского благословения на продолжение учебы. Жажда учиться и стремление вырваться в большой мир были столь сильны, что он готов был подать заявления сразу в пять вузов, – ему все казалось в равной степени интересным. Начал было приглядываться к Ростовскому институту железнодорожного транспорта, потом нацелился на карьеру дипломата, а в конце концов отправил документы на юрфак МГУ.
Этот серьезный сюжет обсуждался, по понятным причинам, прежде всего с отцом. Тот напутствовал сына лаконично: «Поступишь, будем помогать, чем сможем. Не поступишь, возвращайся на комбайн, будем дальше работать вместе». Известный американский журналист Хедрик Смит, долго работавший в Москве и написавший книгу о Горбачеве, уже в самом факте поступления деревенского парня из далекого ставропольского села в престижнейший институт усматривает чуть ли не божий промысел: «Это все равно что негритянскому подростку из Гарлема добиться зачисления в Гарвардский университет», – объясняет он американским читателям.
Михаил Сергеевич свое поступление на юрфак МГУ комментирует прозаичнее: «После войны, выбившей миллионы молодых людей, в стране был такой голод на квалифицированные кадры, что для поступления в вуз достаточно было только желания. У нас из школы даже те, кто учился много слабее меня, почти все поступили». И тут же, чтобы совсем не принижать значения своего первого Гераклова подвига, как бы в шутку добавляет: «У нас ведь никогда не переводились Ломоносовы».