Полная версия
Дикие лебеди
Ганс Христиан Андерсен
Дикие лебеди
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
* * *Соловей
В Китае, как ты знаешь, и сам император и все его подданные – китайцы. Дело было давно, но потому-то и стоит о нём рассказать, пока оно не забудется совсем! В целом мире не нашлось бы дворца роскошнее императорского; он весь был из тончайшего драгоценного фарфора, такого хрупкого, что страшно было до него дотронуться. В саду росли чудесные цветы, и к самым красивым из них были привязаны серебряные колокольчики: звон их должен был привлекать внимание прохожих к этим цветам. Вот как тонко было всё придумано в императорском саду! Он тянулся так далеко, так далеко, что и сам садовник не знал, где он кончается. А за садом простирался прекрасный лес с высокими деревьями и глубокими озёрами. Лес доходил до самого синего моря, и корабли проплывали под нависшими над водой ветвями. Тут же на берегу жил соловей, который пел так чудесно, что даже бедный, удручённый заботами рыбак заслушивался его и забывал о своём неводе. «Господи, как хорошо!» – восклицал он, потом вновь принимался за своё дело, забыв о соловье, чтобы с приходом ночи снова слушать его дивное пение и повторять: «Господи, как хорошо!»
Со всех концов света стекались в столицу императора путешественники; все они любовались дворцом и садом, но, услышав соловья, говорили: «Вот это прекрасней всего!»
Возвращаясь домой, путешественники рассказывали обо всём, что им довелось увидеть; учёные описывали в книгах столицу, дворец и сад императора, но не забывали упомянуть и о соловье и даже превозносили его больше всего прочего; а поэты в чудесных стихах воспевали соловья, живущего в лесу, у синего моря. Их книги расходились по всему свету, и некоторые из них попали в руки самого императора. Восседая в своём золотом кресле, он всё читал и читал их, поминутно кивая головой, – ему были очень приятны эти похвалы его столице, дворцу и саду. «Но самое изумительное – это соловей!» – говорилось в книгах.
– Что такое? – удивился император, прочитав это. – Соловей? А я его и не знаю! Как же так? В моём государстве, и даже в моём собственном саду, живёт такая птица, а я о ней и не слыхивал! Удалось узнать о ней только из книги! – И он позвал к себе первого из своих приближённых, а тот был так спесив, что, когда кто-нибудь из ниже его стоящих осмеливался заговорить с ним или спросить его о чём-нибудь, он отвечал только: «Пф!», хотя это ровно ничего не значит.
– Оказывается, у нас здесь есть замечательная птица, которая называется «соловей». Её считают главной достопримечательностью моего великого государства! – проговорил император. – Почему же мне ни разу не доложили о ней!
– Я о ней ни разу не слышал! – ответил первый приближённый. – Она не была представлена ко двору.
– Я желаю, чтобы она была здесь и пела мне сегодня же вечером! – сказал император. – Весь свет знает, какое у меня есть сокровище, а сам я этого не знаю!
– Я и не слыхивал об этой птице! – повторил первый приближённый. – Но буду искать и найду её.
Легко сказать! А где её найдёшь?
И вот первый приближённый императора принялся бегать вверх и вниз по лестницам, по залам и коридорам, но ни один из тех, к кому он обращался с расспросами, и не слыхивал о соловье. Наконец, первый приближённый вернулся к императору и доложил, что соловья, должно быть, выдумали сочинители – те, что книжки пишут.
– Ваше величество, вы не должны верить всему, что пишут в книгах! Всё это выдумки!
– Но ведь эту книгу мне прислал сам могущественный японский император, и в ней не может быть неправды! – возразил император. – Я хочу слушать соловья! Он должен быть здесь сегодня же вечером, я объявляю ему моё высочайшее благоволение! Если же его здесь не окажется в назначенное время, то я прикажу бить всех придворных палками по животу, после того как они поужинают!
– Слушаю-с, – проговорил первый приближённый и опять забегал вверх и вниз по лестницам, по коридорам и залам. С ним вместе носилась и добрая половина придворных – никому ведь не хотелось отведать палок. У всех на языке был только один вопрос: что это за соловей, которого знает весь свет, а при дворе никто не знает?
Наконец, отыскали на кухне одну бедную девочку, которая сказала:
– Да как же не знать соловья! Вот уж поёт-то! Вечером мне позволяют носить моей бедной больной маме остатки от обеда. Живёт мама у самого моря, и вот всякий раз, как я на обратном пути сажусь отдохнуть в лесу, я слышу пение соловья. Мне тогда хочется плакать, а на душе так радостно, словно мама целует меня!
– Кухарочка! – сказал ей первый приближённый. – Я назначу тебя на штатную должность при кухне и выхлопочу тебе разрешение посмотреть, как кушает император, если только ты сведёшь нас к соловью. Он получит приглашение явиться во дворец сегодня вечером.
И вот все направились в лес, к тому месту, где обычно пел соловей. Чуть не половина придворных двинулась туда. Шли-шли, вдруг где-то замычала корова.
– О! – воскликнули молодые придворные. – Вот он! Какой, однако, сильный голос! И у такого маленького существа! Но мы, бесспорно, слышали его раньше.
– Это мычат коровы, – сказала девочка. – Нам ещё далеко идти.
Немного погодя в болоте заквакали лягушки.
– Изумительно! – вскричал придворный проповедник. – Теперь я слышу! Точь-в-точь колокольчик.
– Нет, это лягушки! – возразила девочка. – Но теперь мы, наверное, скоро услышим его.
И, наконец, запел соловей.
– Вот это соловей! – сказала девочка. – Слушайте, слушайте! А вот и он сам! – И она показала на маленькую серенькую птичку, сидевшую высоко в ветвях.
– Неужели этот? – удивился первый приближённый. – Вот уж не ожидал, что он такой! Какой невзрачный! Очевидно, все его краски полиняли, едва он увидел столько знатных особ!
– Соловушка! – громко закричала девочка. – Наш милостивый император желает тебя послушать!
– Очень рад! – откликнулся соловей и запел так, что все диву дались.
– Словно стеклянные колокольчики звенят! – сказал первый приближённый. – Глядите, как трепещет его горлышко! Удивительно, что мы до сего времени ни разу его не слышали. Он будет иметь большой успех при дворе.
– Хочет ли император, чтоб я продолжал? – спросил соловей: он думал, что император тоже пришёл его послушать.
– Несравненный соловушка! – ответил первый приближённый императора. – На меня возложено приятное поручение пригласить вас на имеющий быть сегодня вечером придворный праздник. Не сомневаюсь, что вы очаруете всех своим дивным пением.
– Пение моё гораздо приятнее слушать в зелёном лесу! – сказал соловей, но, узнав, что император пригласил его во дворец, охотно согласился отправиться туда.
При дворе шли приготовления к празднику. Фарфоровые стены и пол сверкали, отражая свет бесчисленных золотых фонариков, в коридорах были расставлены рядами великолепные цветы, увешанные колокольчиками, которые от всей этой беготни и сквозняков звенели так, что людям трудно было расслышать свои собственные слова.
Посреди огромного зала, в котором сидел император, водрузили золотой шест для соловья. Все придворные были в сборе; позволили стать в дверях и кухарочке – она ведь теперь получила звание придворной поварихи. Все были разодеты в пух и прах и глаз не сводили с маленькой серенькой птички, которой император милостиво кивнул головой.
И вот соловей запел, да так дивно, что у императора слёзы выступили на глазах. Вот они покатились по щекам, а соловей залился ещё более звонкой и сладостной песней, она так и хватала за сердце. Император пришёл в восторг и сказал, что жалует соловью свою золотую туфлю на шею. Но соловей поблагодарил и отказался, объяснив, что достаточно вознаграждён.
– Я видел на глазах императора слёзы, какой ещё награды мне желать! В слезах императора дивная сила. Я вознаграждён с избытком!
И опять зазвучал его сладостный голос.
– Вот что нужно для успеха! – защебетали придворные дамы и принялись набирать в рот воды, чтобы она булькала у них в горле, когда они станут с кем-нибудь разговаривать. Так они надеялись уподобиться соловью. Даже слуги и служанки дали понять, что получили большое удовлетворение, а это ведь много значит: известно, что этим особам угодить труднее всего. Да, соловей, несомненно, имел успех.
Ему приказали остаться при дворе, поселили его в особой клетке и приставили к нему двенадцать слуг, а гулять разрешили два раза в день и раз ночью, причём каждый слуга крепко держал его за привязанную к лапке шёлковую ленточку.
Мало радости в таких прогулках!
Весь город говорил об удивительной птичке, и, если встречались на улице двое знакомых, один сейчас же говорил: «соло», а другой подхватывал: «вей!», после чего оба вздыхали, сразу поняв друг друга. Больше того, одиннадцать сыновей мелочных лавочников получили имя Соловей в честь императорского соловья, хотя ни у кого из них не было и признака голоса.
Как-то раз императору доставили посылку с надписью: «Соловей».
– Ну вот, ещё новая книга о нашей знаменитой птичке! – сказал император.
Но то была не книга, а затейливая вещица: в небольшой коробке лежал искусственный соловей, очень похожий на живого, но весь осыпанный брильянтами, рубинами и сапфирами. Стоило его завести, и он начинал петь одну из тех песенок, которые пел живой соловей, и поводить хвостиком, отливающим золотом и серебром. На шее у этой птички была ленточка с надписью: «Соловей императора японского жалок в сравнении с соловьём императора китайского».
– Какая прелесть! – воскликнули все придворные. Искусственного соловья привёз посланец японского императора, и этого человека немедленно утвердили в звании «чрезвычайного императорского поставщика соловьёв».
– Теперь пусть-ка споют вместе. Вот будет дуэт!
Но дело не пошло на лад: живой соловей пел по-своему, а искусственный – как заведённая шарманка.
– Это не его вина! – сказал придворный капельмейстер[1]. – Он безукоризненно держит такт и поёт по моей методе.
Тогда искусственного соловья заставили петь одного. Он имел такой же успех, как и живой соловей, но был гораздо красивее, весь сверкал, как браслет или брошка. Тридцать три раза пропел он одну и ту же песню и не устал. Все охотно послушали бы его ещё разок, да император нашёл, что надо бы спеть и живому соловью… Но куда же он девался? Никто и не заметил, как он вылетел в открытое окно и улетел в свой зелёный лес.
– Ну что же это такое! – огорчился император; а придворные обозвали соловья неблагодарным.
– К счастью, лучшая из этих двух птиц осталась у нас, – говорили они.
И вот искусственному соловью пришлось спеть всё ту же песню в тридцать четвёртый раз. Никто, однако, не сумел запомнить её мелодию, такая она была трудная. Капельме́йстер расхваливал искусственную птичку, уверяя, что она даже превосходит живую, и не только нарядом и драгоценностями, но и внутренними своими достоинствами.
– Что касается живого соловья, высокий повелитель мой, и вы, милостивые господа, то никогда ведь нельзя знать заранее, что именно он споёт. А у искусственного всё известно наперёд, и можно даже отдать себе полный отчёт в его искусстве. Этого соловья можно разобрать и показать его внутреннее устройство – оно плод человеческого ума; можно показать расположение и действие валиков и вес, всё!
– Я сам того же мнения! – заявил каждый из присутствующих, и капельмейстеру разрешили в следующее же воскресенье показать птицу народу.
– Надо и народу послушать её, – сказал император.
Народ послушал и был так же доволен, как если бы вдоволь напился чаю. Все пришли в восторг и в один голос кричали «о!», кивая головами. Но бедные рыбаки, слышавшие живого соловья, говорили про искусственного:
– Недурно поёт, и песни его похожи на песни живого, а всё-таки – не то! Чего-то недостаёт в его пении, чего – мы и сами не знаем!
Живого соловья объявили изгнанным из пределов государства.
Искусственного соловья поместили на шёлковой подушке возле императорской кровати, а вокруг него разложили все пожалованные ему подарки, золото и драгоценные камни. Величали его теперь так: «Императорского ночного столика первый певец с левой стороны», – так как император считал более важной ту сторону, на которой находится сердце, а сердце даже у императора помещается слева. Капельмейстер написал труд в двадцать пять томов об искусственном соловье; книги были очень толстые и пересыпаны множеством мудрёных китайских слов, поэтому придворные уверяли, что прочли и поняли всё, что там написано, иначе их сочли бы за дураков и отколотили бы палками по животу. Прошёл целый год; император, весь двор и даже весь народ знали наизусть каждую нотку искусственного соловья; потому-то им так и нравилось его пение: теперь все они сами могли подпевать птичке и подпевали. Уличные мальчишки пели: «Ци-ци-ци! Клюк-клюк-клюк!», и им вторил сам император. Не правда ли, что за диво!
Но как-то раз вечером искусственная птичка только что распелась перед императором, лежавшим в постели, как вдруг внутри у неё что-то зашипело, зажужжало, потом колёсики завертелись, потом лопнула какая-то пружинка – и музыка смолкла.
Император соскочил с кровати и послал за придворным медиком. Но что тут мог поделать медик?! Призвали часовщика, который после долгих разговоров и осмотров кое-как исправил птичку, но сказал, что с ней надо обходиться крайне бережно: зубчики внутри поистерлись, а заменить их новыми так, чтобы музыка звучала по-прежнему, невозможно. Вот так горе! Часовщик разрешил заводить птичку только раз в год. И это было очень грустно, но капельмейстер произнёс речь, хотя и краткую, зато полную мудрых слов, и в этой речи доказал, что искусственный соловей ничуть не изменился к худшему. Значит, так оно и было. Прошло ещё пять лет, и страну постигло большое горе: все так любили императора, а он, по слухам, был при смерти. Уже все избрали ему преемника, а народ всё ещё толпился у дворца и спрашивал первого императорского приближённого о здоровье своего старого повелителя.
– Пф! – отвечал приближённый, покачивая головой. Бледный, похолодевший, лежал император на своём великолепном ложе. Все придворные считали его умершим, и каждый уже спешил поклониться новому императору. Слуги выбегали посудачить о новостях, а служанки проводили время в болтовне за чашкой чая. По всем залам и коридорам были разостланы ковры, чтобы приглушить шум шагов, и во дворце стояла мёртвая тишина. Но император ещё не умер, хоть и лежал неподвижный и бледный на своём великолепном ложе, под бархатным с золотыми кистями пологом. Месяц светил в раскрытое окно и на императора, и на искусственного соловья.
Больному императору трудно было дышать – ему казалось, что кто-то сидит у него на груди. И вот он открыл глаза и увидел, что это Смерть. Она надела себе на голову императорскую корону, взяла в одну руку его золотую саблю, а в другую роскошное знамя. Из складок бархатного полога высовывались какие-то странные головы: одни с кроткими и ласковыми лицами, другие с отвратительными. То были злые и добрые дела императора, смотревшие на него в то время, как Смерть сидела у него на сердце.
– Помнишь это? – шептали они попеременно. – А это помнишь? – и рассказывали ему о многом таком, отчего на лбу у него выступал холодный пот.
– Я совсем не знал об этом! – говорил император. – Музыку сюда, музыку! Большой барабан! Чтобы я не слышал их слов!
Но они не унимались, а Смерть подтверждала их слова кивками.
– Музыку сюда, музыку! – кричал император. – Пой хоть ты, золотая птичка! Я одарил тебя золотом и драгоценностями, я повесил тебе на шею свою золотую туфлю, так пой же, пой!
Но птичка молчала, некому было её завести, а без завода она петь не могла. В глубокой тишине Смерть всё смотрела на императора своими большими пустыми глазницами, а в комнате было так тихо, так угрожающе тихо!
Но вот за окном послышалось дивное пение. Маленький живой соловей сидел там на ветке и пел. Узнав о болезни императора, он прилетел, чтобы утешить и ободрить его. Он пел, а призраки, обступившие умирающего императора, стали тускнеть, и в ослабевшем теле императора кровь потекла быстрее; сама Смерть заслушалась соловья и всё повторяла: «Пой, пой ещё, соловушка!»
– А ты отдашь мне за это драгоценную золотую саблю и роскошное знамя? Отдашь корону императора?
И Смерть стала отдавать ему одну драгоценность за другою, а соловей всё пел и пел. Вот он запел о тихом кладбище, где цветут белые розы, благоухает бузина и живые, оплакивающие усопших, орошают слезами свежую траву… Смерть вдруг так затосковала по своему саду, что превратилась в клок белого холодного тумана и вылетела в окно.
– Спасибо, спасибо тебе, милая птичка! – проговорил император. – Я хорошо тебя помню! Я изгнал тебя из моего государства, а ты отогнала от моей постели ужасные призраки, отогнала даже Смерть! Чем мне тебя вознаградить?
– Ты уже вознаградил меня раз и навсегда! – ответил соловей. – Когда я в первый раз пел тебе, я видел слёзы на твоих глазах, и этого мне не забыть никогда! Слёзы – вот драгоценнейшая награда для сердца певца!.. И теперь засни и проснись здоровым и бодрым! Я буду петь для тебя.
И он запел опять, а император заснул сладким, благодатным сном.
Когда же он проснулся окрепшим и здоровым, в окно светило солнце. Ни один из его слуг не заглянул к нему, полагая, что он уже умер; только соловей всё ещё пел за окном.
– Ты должен остаться у меня навсегда! – проговорил император. – Ты будешь петь только тогда, когда сам этого захочешь, а искусственную птичку я разобью на тысячу кусков.
– Не надо, – сказал соловей. – Она послужила тебе, как могла. Пускай останется у тебя. Я не могу вить гнездо во дворце, позволь только прилетать к тебе, когда мне самому этого захочется. Тогда я каждый вечер буду садиться на ветку у твоего окна и петь тебе; и песня моя и порадует тебя, и заставит задуматься. Я буду петь тебе о счастливых и о несчастных, о добре и о зле – всё это тебя окружает, но скрыто от тебя. Маленькая певчая птичка летает повсюду: залетает и к бедному рыбаку, и к крестьянину, которые живут вдали от тебя и твоего двора. Я люблю тебя за твоё сердце больше, чем за твою корону, и всё же корона окружена каким-то священным ореолом. Я буду прилетать и петь тебе! Но обещай мне кое-что!
– Всё, что хочешь! – сказал император и встал величественный, как встарь, – он успел облачиться в своё императорское одеяние и прижимал к сердцу тяжёлую золотую саблю.
– Об одном я прошу, – сказал соловей, – никому не говори, что у тебя есть маленькая птичка, которая рассказывает тебе обо всём на свете. Так будет лучше!
И соловей улетел.
Слуги вошли поглядеть на мёртвого императора и застыли на пороге. А император сказал им:
– С добрым утром!
Пятеро из одного стручка
В стручке сидело пять горошин; сами они были зелёные, стручок тоже зелёный, ну, они и думали, что и весь мир зелёный; так и должно было быть! Стручок рос, росли и горошины; они приноравливались к помещению и сидели все в ряд. Солнышко освещало и пригревало стручок, дождик поливал его, и он делался всё чище, прозрачнее; горошинам было хорошо и уютно, светло днём и темно ночью, как и следует. Они всё росли да росли и всё больше думали, сидя в стручке, что пора им что-то предпринять.
– Век, что ли, сидеть нам тут? – говорили они. – Как бы нам не засохнуть от такого сидения!.. Сдаётся нам, есть что-то и вне нашего стручка! Уж такое у нас предчувствие!
Прошло несколько недель; горошины пожелтели, стручок тоже пожелтел.
– Весь мир желтеет! – сказали они, и кто бы им помешал говорить так?
Вдруг они почувствовали сильный толчок; стручок сорвала человеческая рука и сунула в карман, к другим стручкам.
– Ну, вот теперь скоро нас выпустят на волю! – сказали горошины и стали ждать.
– А хотелось бы мне знать, кто из нас сойдёт дальше всех! – сказала самая маленькая. – Впрочем, скоро увидим!
– Будь что будет, – сказала самая большая.
– Крак! – Стручок лопнул, и все пять горошин выкатились на яркое солнце. Они лежали на детской ладони; маленький мальчик разглядывал их и говорил, что они как раз пригодятся ему для стрельбы из бузинной трубочки. И вот одна горошина уже очутилась в трубочке, мальчик дунул, и она вылетела.
– Лечу, лечу, куда хочу! Лови, кто может! – закричала она, и след её простыл.
– А я полечу прямо на солнце; вот настоящий-то стручок! Как раз по мне! – сказала другая. Простыл и её след.
– А мы куда придём, там и заснём! – сказали две следующие. – Но мы всё же до чего-нибудь докатимся! – Они и правда покатились по полу, прежде чем попасть в бузинную трубочку, но всё-таки попали в неё. – Мы дальше всех пойдём!
– Будь что будет! – сказала последняя, взлетела кверху, попала на старую деревянную крышу и закатилась в щель как раз под окошком чердачной каморки. В щели был мох и рыхлая земля, мох укрыл горошину; так она и осталась там, скрытая, но не забытая Господом Богом.
– Будь что будет! – говорила она.
А в каморке жила бедная женщина. Она ходила на подённую работу: чистила печи, пилила дрова, словом, бралась за всё, что подвернётся; сил у неё было довольно, охоты работать тоже не занимать, но из нужды она всё-таки не выбивалась! Дома оставалась у неё единственная дочка, подросток. Она была такая худенькая, тщедушная; целый год уж лежала в постели: не жила и не умирала.
– Она уйдёт к сестрёнке! – говорила мать. – У меня ведь их две было. Тяжело было мне кормить двоих; ну, вот Господь Бог и поделил со мною заботу, взял одну к себе! Другую-то мне хотелось бы сохранить, да он, видно, не хочет разлучать сестёр! Заберёт и эту!
Но больная девочка всё не умирала; терпеливо, смирно лежала она день-деньской в постели, пока мать была на работе.
Дело было весною, рано утром, перед самым уходом матери на работу. Солнышко светило через маленькое окошечко прямо на пол. Больная девочка долго не отводила глаз от окна.
– Что это там зеленеет за окном? Так и колышется от ветра!
Мать подошла к окну и приотворила его.
– Ишь ты! – сказала она. – Да это горошинка пустила ростки! И как она попала сюда в щель? Ну, вот у тебя теперь будет свой садик!
Придвинув кроватку поближе к окну, чтобы девочка могла полюбоваться зелёным ростком, мать ушла на работу.
– Мама, я думаю, что поправлюсь! – сказала девочка вечером. – Солнышко сегодня так пригрело меня. Горошинка, видишь, как славно растёт на солнышке? Я тоже поправлюсь, начну вставать и выйду на солнышко.
– Дай-то бог! – сказала мать, но не верила, что это сбудется. Однако она подпёрла зелёный росток, подбодривший девочку, небольшою палочкой, чтобы не сломался от ветра; потом взяла тоненькую верёвочку и один конец её прикрепила к крыше, а другой привязала к верхнему краю оконной рамы. За эту верёвочку побеги горошины смогут цепляться, когда станут подрастать. Так и вышло: побеги заметно росли и ползли вверх по верёвочке.
– Смотри-ка, да она скоро зацветёт! – сказала женщина однажды утром и с этой минуты тоже стала надеяться и верить, что больная дочка её поправится.
Ей припомнилось, что девочка в последнее время говорила как будто живее, по утрам сама приподнималась на постели и долго сидела, любуясь своим садиком, где росла одна-единственная горошина. А как блестели при этом её глазки! Через неделю больная в первый раз встала с постели на целый час. Как счастлива она была посидеть на солнышке! Окошко было отворено, а за окном покачивался распустившийся бело-розовый цветок. Девочка высунулась в окошко и нежно поцеловала тонкие лепестки. День этот был для неё настоящим праздником.
– Господь сам посадил и взрастил цветочек, чтобы ободрить и порадовать тебя, милое дитя, да и меня тоже! – сказала счастливая мать и улыбнулась цветочку, как ангелу небесному.
Ну, а другие-то горошины? Та, что летела, куда хотела – лови, дескать, кто может, – попала в водосточный жёлоб, а оттуда в голубиный зоб и лежала там, как Иона во чреве кита. Две ленивицы ушли не дальше – их тоже проглотили голуби, значит, и они принесли немалую пользу. А четвёртая, что собиралась залететь на солнце, упала в канаву и пролежала несколько недель в затхлой воде, пока не разбухла.
– Как я славно раздобрела! – говорила горошина. – Право, я скоро лопну, а уж большего, я думаю, не сумела достичь ни одна горошина. Я самая замечательная из всех пяти!
Канава была с нею вполне согласна.
А у окна, выходившего на крышу, стояла девочка с сияющими глазами, румяная и здоровая; она сложила руки и благодарила бога за цветочек гороха.
– А я всё-таки стою за мою горошину! – сказала канава.
Гадкий утёнок
Хорошо было за городом! Стояло лето, рожь уже пожелтела, овсы зеленели, сено было смётано в стога; по зелёному лугу расхаживал длинноногий аист и болтал по-египетски – он выучился этому языку от матери. За полями и лугами шли большие леса с глубокими озёрами в чаще. Да, хорошо было за городом! Прямо на солнышке лежала старая усадьба, окружённая глубокими канавами с водой; от самого строения вплоть до воды рос лопух, да такой большой, что маленькие ребятишки могли стоять под самыми крупными из его листьев во весь рост. В самой чаще лопуха было так же глухо и дико, как в густом лесу, и вот там-то сидела на яйцах утка. Сидела она уже давно, и ей порядком надоело это сидение – её мало навещали: другим уткам больше нравилось плавать по канавкам, чем сидеть в лопухе да крякать с нею. Наконец яичные скорлупки затрещали.