bannerbanner
Аппендицит
Аппендицит

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Два эскалатора

До восьми лет я жил с бабушкой и дедушкой во Львове, а потом переехал к маме и папе в подмосковный Подольск, где папа получил квартиру. В поезде со мной путешествовало много вещей, даже деревянная складная школьная парта с наклонной столешницей. Пока папа все это в Москве выносил из вагона, поезд тронулся на запасной путь, и папе с последней порцией пришлось на ходу спрыгивать с подножки.

По выходным мы с родителями порой ездили в Москву: в театр или в гости к их знакомым. Доезжали на электричке до Курского вокзала, а там прямо с платформы спускались в метро, попадая в большой круглый подземный зал, в центре которого стояла, поддерживая потолок, круглая колонна, которую я про себя называл каменным цветком – она расширялась к верху. как бутон цветка, например, лилии. Из этого зала по длинному эскалатору мы спускались на платформу и садились в вагон метро. Но я знал, что, если из круглого зала с каменным цветком свернуть направо, то попадешь в короткий туннель, за которым будет короткий эскалатор наверх, выводящий из метро на асфальтовый скат, что шел к вокзалу от Садового кольца. Это была моя мечта – на обратном пути после длинного эскалатора, подняться еще и на этом коротком, а затем уже спуститься по склону к вокзалу. Ведь во Львове метро не было, в московское метро я попадал не часто, и последовательная поездка на двух эскалаторах казалась мне захватывающим приключением. Но уговорить родителей, особенно папу, сделать небольшой крюк удавалось редко. Но все же иногда удавалось.

С чем я сейчас мог бы сравнить радость от такой поездки?

Пожалуй, со вторым оргазмом во время любви, вскоре после первого.

Концерт

У нас был стереопроигрыватель «Вега» – с полированными деревянными накладками на корпус и двумя тоже полированными колонками в локоть вышиной. Сейчас все это напоминает мне игрушечный мебельный гарнитур – ящик для белья с откидной крышкой и две тумбочки. Но тогда я так не думал, ибо вступил уже в возраст молодежной музыки и танцев. Из молодежной музыки были у меня две советские маленькие, на четыре песни каждая, пластинки Битлз – одна из них гибкая, в бумажной, как у книги, обложке, я ее купил в газетном киоске – и одна, тоже маленькая, пластинка Ролинг Стоунз. Отдел пластинок находился в подольском универмаге – двухэтажном, темного красного кирпича, еще дореволюционном здании. Там я и купил диск – то есть большую пластинку – «Оркестр Поля Мориа» с фотографией Парижа с Эйфелевой башней во всю обложку. Она и сейчас у меня есть, эта пластинка… (В том же универмаге купил я в другой раз коробку с четырьмя пластинками «Страстей по Матфею» Баха с Эрнстом Хефлигером и Мюнхенскими Баховскими хором и оркестром, но об этом в другой раз).

Зимой по воскресеньям – по субботам дети тогда еще учились – мы все катались в лесу на лыжах. Возвращались, обедали и засыпали. Однажды папа проснулся первый и отчего-то поставил диск Поля Мориа, причем довольно громко. Первой была музыка из фильма «Крестный отец». (Я этот фильм хотел тогда посмотреть, да не пришлось. А потом не пришлось, потому что уже не хотел). И вот электроклавесин стал вколачивать в мой сон звенящие, как стеклянные гвозди, первые аккорды, вокруг этих аккордов, как жаворонки, вились флейты, а затем мелодию протяжно подхватили и понесли, как перелетные птицы, другие духовые и скрипки.

В то время популярна была байка про обучение во сне с помощью магнитофона. Ставишь на магнитофон катушку с записью лекции, а сам ложишься спать. Утром просыпаешься, а вся лекция уже у тебя в голове. Видно, и в мою голову навсегда впечаталась мелодия «Говорите тише» в исполнении оркестра под управлением Поля Мориа.

Позже, зимой, в девятом классе – тогда все уже танцевали под «Бони М» – я вдруг услышал по радио, что в концертном зале гостиницы «Россия» выступает оркестр Поля Мориа. После уроков я на электричке отправился из Подольска в Москву. В кассе концертного зала народу находилось немного, но и билетов никаких не было. Я вышел на гранитную террасу между гостиницей и рекой. На мне был советский синий костюм в мелкую клетку – из магазина готового платья, как сказали бы в другой стране или в другую эпоху. (Что подтверждает, что был я тогда именно в девятом классе. Ведь следующим летом на львовской барахолке мы с бабушкой купили мне джинсы «Левис». На летней практике после девятого я заработал треть нужной суммы, на станке нарезая резьбу в металлических корпусах швейных машинок. Дело было на бывшем заводе «Зингер», который тогда лаконично назывался «ПМЗ»). Под пиджаком на мне была водолазка, как у Янковского в фильме «Обыкновенное чудо» – думаю, темно-зеленая, а не бежевая – их у меня было целых две. А сверху короткая рыжая цигейковая шуба, перешитая из бабушкиной длинной. Шуба смотрелась почти как медвежья. Наверно, поэтому ко мне в скором времени подошел невысокий стройный парень лет тридцати. Он был в облегающем черном пальто, но без шарфа и шапки, так что было заметно, что голова его понемногу начинает лысеть. Да, был он без шапки, а погода стояла морозная. Парень огляделся по сторонам, и, ясным взором посмотрев мне в глаза, сказал:

– Могу за чирик провести на концерт.

Это было чудо, которого я ждал. Чирик (он же червонец, то есть 10 рублей) у меня был. Мы вошли в гостиницу и разделись в кабинете, где, говоря его языком, сидел мой Вергилий. – Пальто висит, значит, начальник видит – я на работе, – сказал Вергилий.

Затем, прошагав по скучным гостиничным коридорам, неожиданно для меня очутились мы в фойе концертного зала. Места наши были на ступеньках в ложе партера. Мы уселись на красное, похожее на велюр, ковровое покрытие. Почти сразу подошел рослый парень в черном костюме и строго посмотрел на меня. – Это со мной, – пояснил мой Вергилий и парень в костюме отвалил.

Что осталось в памяти от концерта? Немного. Одетый в белый смокинг и похожий на ученую мышь из сказки Гофмана Поль Мориа со словно вынутой из бутерброда с сыром острой дирижерской палочкой. Вот он, как в цирке, в интермедии подтаскивает к себе ногой норовящий уползти в сторону белый круг прожекторного света. Да еще вокальная женская группа в белых платьях – словно высокие голоса ангелов.

Я до сих пор не знаю, хорош оркестр Поля Мориа или плох. Просто для меня это аромат счастья. Ведь мир в его времена был еще юным. Только-только расцветшим на руинах последней великой войны.

Король поэтов

Впереди у моих гостей было небольшое выступление и им надо было немного выпить.

Мы вышли на Никитскую.

«Амадеус» был на ремонте, но «Белая Русь» гостеприимно распахнула нам свои двери. Мы спустились в подвал. Алексей – как главный выступающий – заказал себе сто грамм виски. Мы с Дмитром взяли на двоих двести грамм белорусской водки. У нас было примерно полчаса времени.

– Позавчера он получил премию Вышеславского, – кивнул Дмитро на Алексея.

– Слушай, – оживился я, – так у Вышеславского же был перстень Председателя земного шара. Он перешел к тебе?

– Нет, – поморщился Алексей, – там с самого начала не было никакого перстня. Когда Хлебникова провозглашали Председателем земного шара, в качестве перстня взяли обручального кольцо у – Алексей назвал фамилию. – Он его потом у Хлебникова забрал, хотя Хлебников не хотел отдавать. А последним Председателем земного шара после смерти Вышеславского был Юрий Каплан. Ты же его знал.

– Да, – кивнул я, – встречались. Последний раз, наверное, лет пять назад.

– Его тоже убили, – добавил Алексей. Я не стал уточнять.

– А, вообще, ту идею с Председателем земного шара придумали не футуристы, а Гумилев, – продолжил Алексей. – Он когда был в Лондоне, пугал англичан разговорами о том, что миром скоро будут править позты.

– А, – сказал я, – я смотрел в телевизоре такой фильм, наверное, американский. Там один парень поймал золотую рыбку или выпустил джинна из бутылки. В общем, у него была возможность загадать желание. «Вот этот большой дом среди большого сада на берегу моря чтоб был мой. А жена у меня чтоб была красавица», – выбрал парень. Оп! И он уже живет в большом доме со слугами на берегу моря и жена у него красавица. Но через некоторое время стал парень замечать, что жена изменяет ему с шофером. И собрался он уже вызвать джинна или золотую рыбку, мол, что за дела? Но тут к дому подъезжают два серьезных чувака и идут прямо к нашему парню. «Слушай, – говорят, – срок истек сегодня утром. Если завтра не отдашь деньги, вышибем тебя из дома к чертовой матери». И уходят. Тут наш парень уже без промедления вызывает своего джинна или рыбку: «Как же так? Что за дела с домом?» «Послушай, – отвечает джинн. – Ты ведь не просил, чтобы дом был без долгов. У нас, джиннов, тоже, знаешь, есть свои сложности…» «А жена?» «Ну, ты же не просил, чтобы она тебя любила…»

– Ты это к чему? – посмотрели на меня Дмитро с Алексеем.

– Сталин был поэт, – ответил я.

Поэт как коммивояжер

Когда я увидел Сергея в первый раз, он торговал. Образцы книг лежали на офисном столе из обшарпанного ДСП. Рядом на другом столе, сгорбившись, как гриф над гнездом с птенцами, сидел Сергей. Продажи шли вяло. Я пролистал образцы. Одна книга делилась поровну между Сергеем и пожилым немецким поэтом. Каждый стих на языке оригинала и в переводе. Мелованная бумага. Графика на каждой странице – черные тяжелые изломанные мазки. Издание профинансировала немецкая сторона. Второй образец – рассыпающаяся брошюра – содержал труды харьковского литературно-музыкального фестиваля: смутные фотографии и набранные поверх них стихи и тексты песен. В том числе несколько стихотворений Сергея. Я купил вторую книгу. Хотелось поставить на место этого сидевшего неподвижно двадцатипятилетнего молодого человека. Краем глаза он пристально наблюдал за мной. Его интересовали продажи. Даже в столь ограниченном объеме. Возможно, как материал для прогноза.

Ведь поэт – такая же корпорация по впариванию, как и все остальные Вызревший в его мозгу вирус должен поразить как можно большее количество людей. Структура из по-особому сцепленных звуков должна намертво застрять в мозгу покупателя и влиять на процессы его жизнедеятельности. То, что в другом бизнесе есть акт рекламы, здесь – уже продажа. Ведь не думаете же вы, что цель поэта – заработать на своих книгах?

Мы повели разговор о продажах. Но продажах чего? Что за вирус производит корпорация? Если вы занимались бизнесом, то знаете, что способны на это практически в любой области, отрасли и сфере человеческой деятельности. Но правильней заняться тем, в чем у тебя преимущество. Так и у поэта. У него есть нечто, что он знает лучше других. То, от чего он отталкивается каждый раз, пускаясь в плаванье в медном тазу рифм и размеров. Именно об этом он не расскажет никогда.

На следующий день я снова увидел Сергея. В помпезно убранном зале Украинского культурного центра тянулись литературные чтения. Раздвинув портьеру на дверях, вошли двое. Впереди покачивающейся тигриной походкой шагал Ярослав. Священный огонь московской водки горел на его бородатом лице. Сергей напоминал печального ангела. Начинала сказываться серьезная разница в весе. Да и опыт вдвое старшего Ярослава брал свое. Было понятно, что останавливаться им нельзя. Они совершили по залу небольшой круг и ушли «догонять».

Сергей уехал из Москвы, не досидев до конца фестиваля. Ему, вообще, трудно оставаться на месте, поджидая покупателя. Он сам идет навстречу потребителю, чтобы, взмахнув перед носом блесной «настоящая поэзия», подцепить на крючок, подтащить поближе, и впрыснуть в уши порцию словесно-генетического материала.

А я подружился с Ярославом. Без обиняков предложив ему выпить. Ярослав подарил мне сборник, который я не купил у Сергея. Ярославу его подарил Сергей. Поэту чужое не нужно – он культивирует свой персональный штамм. Не подверженный влиянию чужих вирусов, он не верит в их силу и, избавляясь от балласта, охотно делится печатной продукцией собрата.

Поэт – тот, кто способен создать новое. Его стихотворение – словно заявка на изобретение: содержит указание на прототип и то новое, что предлагает автор. А вот носитель полученного от поэта вируса сплошь и рядом начинает продуцировать не изобретения. а аналоги. Подражательный вирус выходит ослабленным и не дает потомства. Заразить другие организмы ему не под силу. Заразить не под силу, да только вся эта плотная, как у саранчи, стая подражательных вирусов забивает эфир, вырабатывая иммунитет к поэзии как таковой.

Распространению вирусов мешает и межъязыковой барьер. С этим, однако, дело посложнее. Как правило, перевод резко снижает способность к инфицированию: оригинальная отечественная продукция сильнее произведенного по лицензии иностранного вируса. Но поэт сам порой вводит иноязычный вирус прямо себе в кровь. Неподверженный влиянию соотечественников, на стороне ищет он генетический материал для построения собственных штаммов. Его организм яростно сражается с введенной в кровь иноязычной структурой, стремясь перезаписать ее на родном языке. Часто вместо прямого перевода пишутся оригинальные стихи. Часто они бывают успешными. Вы, вероятно, слышали о Пушкине.

Сергей приезжал в Москву пару раз в год. Ему здесь нравилось. Сюда стекались большие деньги, заставляя крутиться все вокруг. Динамика, поверьте, была потрясающей. А быстрые перемены – лучшее условие для вирусных эпидемий.

Однажды я провожал его на вокзал. Сергей любит железную дорогу и вокзалы – эти созданные для экспансии конструкции из стали, стекла, кирпича или бетона завораживают его своим внутренним неустанным движением. Здесь, на вокзале, в месте наиболее интенсивной миграции, и следовало бы устраивать чтения стихов. В машине он вдруг сказал: – Знаешь, Ярослав больше не пьет, – трагические нотки прозвучали в его голосе. – И стихов не пишет.

Итак, подумал я, Ярослав отошел от дел. Что ж, продажи – только один из способов избавиться от товара. Ярослав двинулся по более надежному пути – устроил пожар на складе. Вот зачем он обкладывал его спиртосодержащими жидкостями. Теперь нераспроданные стихи больше не загромождали его сознание и не обдирали в кровь душу. Демоны, отвечающие за рассылку поэтического спама, стерли его электронный адрес из своих списков. К Ярославу пришла тишина. Я увидел, как старый бородатый поэт сидит на перевернутом ведре посреди своего огорода. Мир тебе, Ярослав. Ты отмучился.

Привет

Мы расстались с Вадимом Ковдой, я вошел в вагон метро и поехал домой.

По дороге я читал книгу стихов Вадима, которую он мне подарил – большую, зеленую, в твердом переплете, с именем автора на обложке.

На соседнее место сел дядечка за шестьдесят – высокий, еще стройный, хорошо одетый по зимней версии конца восьмидесятых.

Он был чуть навеселе.

Незадолго до «Охотного ряда» он слегка подтолкнул меня локтем и спросил:

– Окуджава?

Я закрыл книгу и показал имя на обложке.

– Украинец? – уточнил сосед.

– Да нет, – сказал я, – по-моему, москвич.

– А где купил?

– Автор подарил, – ответил я.

– Передавайте ему привет, – сказал он, подымаясь. – Георгий Михайлович Щеголев, актер и режиссер.

Он склонил седоватую голову в поклоне, и чуть осторожнее, чем остальные, двинулся на выход.


Аппендицит

На майские праздники к нам во Львов приехали мама с папой и я пошел с ними гулять на Высокий Замок. На обратном пути на трамвайной остановке меня затошнило и вырвало. Дома стал болеть живот. Живот у меня болел часто, но тут еще намерили температуру. Приехала скорая и мы с мамой поехали в больницу. Меня завели в неуютную комнату с кафельным полом, раздели и окунули в стоящую посреди комнаты ванну. Что, по моему мнению, было крайне негигиенично – чужая ванна, чужая вода. Потом одели в больничную байковую пижаму. Мама и медсестра отвели меня в палату и усадили в кровать с металлическими прутьями по периметру, примерно такую же, как дома.

Мама сказала, что сейчас придет и куда-то ушла. Я стал ждать. Но пришла врач и велела переселить меня в палату по соседству. Я пытался ей объяснить, что мама будет искать меня здесь, а не в другой палате. Но врач не стала слушать. В новой палате меня снова усадили в кровать, но еще зачем-то сняли с меня пижамные штаны. Может, чтоб я не сбежал. Я встал на ноги, взялся за перила кровати и, привлекая внимание к своей проблеме, стал громко плакать. Стоять и плакать без трусов в одной пижамной куртке было, конечно, постыдно, но что оставалось делать?

К счастью, мама меня нашла.

Потом меня повезли на операцию. На лицо положили маску и я заснул. Просыпался долго. В палате уже горел свет. Очень хотелось пить. Сидевшая рядом медсестра из чайной ложки поила меня подслащенной водой. Ничего вкуснее я в своей жизни не пил.

В больнице я провел несколько дней. Приходить ко мне можно было на пару часов, да еще, по-моему, не каждый день. Маму это не устраивало. Она одолжила у подруги белый медицинский халат и под видом сотрудницы больницы проникала ко мне в палату. Скоро ее вычислили, отвели к главному врачу и указали на недопустимость подобного поведения. Маме моей в ту пору было двадцать восемь лет. Возраст, по моим теперешним представлениям, ребяческий.

В палате со мной лежал мальчик с черным обгоревшим лицом. Ему было больно и он почти все время плакал. К нему приходил отец и, утешая, говорил, что когда его выпишут, они пойдут в парк кататься на карусели с самолетами. Мне было жалко этого мальчика – на карусели с самолетами я уже катался не раз, а мне, когда я выпишусь, обещали дома поставить настоящую палатку.

Ее и в самом деле поставили в комнате у прабабушки рядом с кафельной газовой печью. Двухместную брезентовую палатку. Она простояла несколько дней, потом ее зачем-то убрали.

Осталось несколько фотографий. Вихрастый худой мальчик – рубашка на нем болтается – сидит на балконе за круглым столом с чайной ложкой в руке. Перед ним стоит подставка с яйцом. Позади его, надев очки, что-то шьет бабушка. Вид у мальчика озорной и изумленный одновременно.

Больше аппендицита у меня не было.

На горке

«Мальчики заводят на горе древние мальчишеские игры…»

В.Луговской

Я узнал об этом пару лет назад. Дом, где я рос, стоит над рекой. Которую лет за шестьдесят до моего рождения спрятали под каменный свод и сделали подземной. Река течет почти под всей нашей улицей Руставели, а после сворачивает к центру. Не так давно львовские диггеры проплыли под этим сводом на надувной лодке, выбравшись наружу уже за Оперным театром. При Польше (на самом деле, и при Австро-Венгрии) Руставели звалась улицей Яблоновских. Может, поэтому я так люблю яблоки.

Дом наш выстроен в стиле скромного модерна. Архитектурные излишества сводятся к трем едва выступающим псевдо-эркерам и штукатурным, похожим на барвинок, цветкам на фасаде. Да еще вход – брама – сдвинута влево от центральной линии. В детстве я не обращал на это внимания, но, видимо, нелюбовь к симметрии с тех пор укоренилась в моей голове.

Окна и балкон последнего третьего этажа, где мы жили, глядят прямо в крутой склон холма, что стоит на правом берегу реки. Внизу, по асфальтированной улице Руставели, ходил троллейбус и ночью свет его фар прокатывался волной по потолку спальни. Еще одна дорога опирается на Руставели двумя своими концами и дугой синеватой брусчатки врезана в холм чуть ниже уровня наших окон. Холм этот все вокруг звали горкой.

Однажды мне приснился сон. Я заигрался. меня ждут дома, я бегу вниз с вершины горки. Сначала по двухвитковому грунтовому серпантину, углубленному в склон на мой детский рост, на середине серпантина беру вправо и по каменным ступеням несусь прямо к мостовой. Но в конце ступенек не сворачиваю к тропке, что между двумя дорогами спускается наискосок к нашей браме. Не могу остановиться, натыкаюсь на проволочную сетку, которой от склона над мостовой отгорожена узкая игровая площадка детского сада, сетка пружинит и подбрасывает меня, я с ужасом лечу дальше… И с ужасом просыпаюсь в своей постели, перемахнув две дороги и влетев в открытое окно спальни. Бабушка объясняла: если ребенку снится падение с высоты, значит, он растет.

На вершине горки стоял длинный одноэтажный дом. В двух его комнатах – с отдельным входом через общий темный коридор с дощатым полом – жили друзья моих дедушки и бабушки: Клим Романович и Полина Петровна. Сейчас могу разве на свой страх и риск из нескольких слышанных от бабушки фраз сложить историю про то, как Клим там поселился. Ведь детскому сознанию все кажется неизменным и вечным, и в глубине души я не сомневался: Клим всегда обитал в доме на горке. На самом деле, после освобождения Львова летом 1944 года в доме на горке работала советская военная радиостанция. Каким-то образом во Львове оказался Клим. Родом он был из Сибири. Он воевал и, наверное, был демобилизован по ранению. Радисты ушли следом за действующей армией, а Клим осел в двух свободных комнатах. Всего в доме жили пять семей.

Откуда во Львове взялась Полина, я не знаю. Знаю, что она была землячкой моей бабушки: обе из Градижска, что лежал, наползая на нее, у подножья высокой горы Пывыхи, сложенной из глины, песка и голубого известняка меркеля. До того, как пойму между Пывыхой и Днепром затопило водохранилище, под горой пролегал днепровский рукав, который так и назывался – Гирло. По нему из Кременчуга ходили пароходы. В начале 30-х бабушка несколько раз ездила поступать на учебу. Но к зиме привезенная с собой еда кончалась, теплой одежды не было, и бабушка, недоучившись, возвращалась в Градижск. А на следующий год снова ехала поступать.

В эвакуацию в сентябре 41-го бабушка вместе с мамой и дочкой, то есть моей мамой, которой было 4 года, уезжала из Харькова. Деда, аспиранта Харьковского университета, призвали в конце июня. В первый день попасть в поезд не получилось. На второй удалось занять место в коридоре у тамбура. Так ехали в Казахстан несколько недель. В Казахстане бабушка работала главным агрономом совхоза. Добиралась верхом в дальние аулы. Было ей тогда 28 лет. Совхоз собрал для фронта большой урожай и бабушку в качестве поощрения послали в Москву на Всесоюзную Сельскохозяйственную выставку. Так она повидалась с мужем, который сначала отступал до Москвы, а потом учился в Москве в Академии химзащиты. Все ожидали, что Вторая Мировая будет похожа на Первую.

После Победы бабушка со своей и моей мамой вернулись в Градижск. Дом на склоне Пывыхи, где бабушка родилась и выросла, им уже не принадлежал, но под горой жил бабушкин старший брат Митя с женой Марфой. Митя получил инвалидность в Первую Мировую, поэтому в Великую Отечественную его не призывали. Жили они с Марфой в глиняной хате под крышей из сухого камыша. Хата стояла на отшибе посреди небольшого поля: после революции эту землю раздали, а в коллективизацию забрали обратно, оставив только тем, кто успел на ней построиться. Успел один Митя.

В войну Градижск был под немцами, когда немцы уходили, они пришли с факелом и подожгли камышовую крышу. От огня хата завалилась. Остались, говоря по-русски, сени – тоже глинобитные, площадью метров десять. Они дожили до моего времени – к ним после войны пристроили новую хату, она была меньше прежней и стояла на ее остатках как на высоком фундаменте или, если хотите, стилобате. Митю по приходу Красной Армии забрали восстанавливать шахты Донбасса, а в глиняных сенях перезимовали 10 человек, в том числе четверо детей: Марфа, моя мама, моя бабушка, ее мама, жена бабушкиного брата Павла с мамой и двумя сыновьями (они вместе с нашей семьей были в эвакуации в Казахстане) и жена бабушкиного младшего брата Николая – связистка, которая вышла за него замуж на фронте, по беременности была демобилизована и весной 45-го родила в эшелоне дочку. На тот момент другого жилья ни у кого из них не было.

Весной за семьями приехали два демобилизованных Николая – мой дед и бабушкин брат. Дед похоже что прямо из Вены, где он кончил свою войну. Павел, кадровый военный, пропал без вести в 42-м. Всего у бабушки погибли три брата. И два дяди. Племянника угоняли из Градижска на работу в Германию. Когда будешь думать о Европе, помни об этом.

Оба Николая поехали с семьями в Черкассы. А в середине 50-х наша семья перебралась во Львов. Сначала дед работал директором природоведческого музея, а затем преподавал на биофаке Львовского университета.

Биофак был в здании прежнего иезуитского коллегиума и походил на сундук с окнами. Рядом стоял барочный костел святого Николая, по обеим сторонам его фасада лились застывшие в камне волнистые водопады. Костел, что служил книгохранилищем университета, и биофак возвышались на склоне холма на левом берегу подземной речки. От нас туда было минут семь пешком, поэтому обедать дед приходил домой. Бабушка наливала ему из буфета 50 граммов водки.

В конце Руставели торговал Стрыйский базар, его небольшой прямоугольник под южной стороной горки в мои детские годы был обнесен глухим зеленым забором из узких досок, внутри шли рядами деревянные прилавки под шиферными крышами, было тесно. Порой, возвращаясь со мной с прогулки в Стрыйском парке, бабушка заводила меня на этот базар. Мне там не нравилось. Тем более после Стрыйского парка с его высокими деревьями, полянами и скульптурами. После тридцати мне пришлось заняться производством и сбытом продукции, которое выпускало мое до смешного маленькое предприятие. Роль продавца тяготит меня до сих пор. Похоже, сказались детские посещения базара после Стрыйского парка.

На страницу:
2 из 3