bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Александр Карасёв

Орёл Шестого легиона


Рассказы

Своя позиция

1


В армии командиры любят дисциплинированных солдат и сержантов, а не тех, которым десять раз надо объяснить, где лежит бревно, и двадцать – почему именно он должен это бревно нести.

Однажды, когда снежок в наваленных белых возвышенностях плавило весеннее солнышко и часть пришла с обеда, я, чтобы завязать дембельский жирок, расположился на кровати, вальяжно подставив под сапоги табурет. Окно было раскрыто, и весёлый воздух, выдувая казарменную слежатину, навевал приятные мысли… Но только я успел расслабиться, поёживаясь от наслаждения, как краем уха начал ощущать свою фамилию.

Я насторожился, потому что не ходил в отличниках Бэ и ПэПэ1 и не ждал поощрений, нехотя кликнул чижа2: пойди, мол, узнай, и получил информацию о том, что я, младший сержант Киселёв, должен срочно заступить посыльным по штабу части. С ума сойти! Это с обязанностью убирать офицерский туалет! С такой несправедливостью я не мог согласиться – я был по званию младший сержант, а по сроку службы, что намного важнее, старый, то есть я отслужил уже полтора года. И мне пришлось встать и отправиться к инициаторам мерзопакостных армейских деяний.

Старший лейтенант Ряскин, нервозный хлюст из карьеристов, мне пытался объяснить, что не хватает рядовых и дневальными в наряд приходится ставить сержантов. Это ему не удавалось, как Ряскин ни пыжился и ни брызгал слюной. Почему дежурным по штабу при этом назначался младший сержант Лебедев со сроком службы полгода, я не спрашивал, а упор в своих возражениях делал на положения устава, не предусматривающие заступление сержантов дневальными, а тем более, посыльными. Здесь я проявил себя твёрдым уставником. Вообще, я уважал эту нужную книгу и многое из неё успел вычитать к тому времени.

Спор проистекал на территории штаба, на первом этаже, эмоционально, и командир части приоткрыл дверь и пробасил сипло:

– Оба мне сюда зайдите!

– Он отказ… – начал лепетать Ряскин.

Шматов поднялся, молча подошёл к книжному шкафу и взял устав, – шкаф затрепетал, как старший лейтенант Ряскин.

В присутствии нашего командира трепетало всё. Он только, бывало, возжелает поднять грузное подполковничье тело на второй этаж, как всё в расположении уже приходит в движение: «Шматов, Шматов…» – судорожно проносилось по укромным закуткам, каптёрке и ленкомнате. Эффект был, наверное, как от: «Немцы! Обходят!..» – во время войны.

Привыкший к такому ужасающему влиянию на окружающих своей личности, Шматов пристально посмотрел на совершенно свободно себя державшего младшего сержанта (на меня иногда находила наглость) и обнаружил явное неуважение к Вооруженным Силам, ракетным войскам стратегического назначения и к нему лично. Шматов выпучил бычьи глаза и дико заорал на Ряскина, которого вообще затрясло вместе со шкафом.

– Лейтенант!!! Не видите у своего носа!! Целый день спите! Задницу наели! На губу этого урода!! Разжаловать!!! И в наряд на сортиры каждый день!! А то сам будешь у меня очки драить!..


2


На гауптвахте встретили меня радушно, как старого доброго знакомого, отобрали ремень, оторвали лычки, хоть я и оставался ещё младшим сержантом. Мест в сержантской камере не оказалось, и проще было из меня сделать рядового, чем досрочно выпустить зарвавшегося служаку, какого-нибудь гвардии авиатора из вертолётной эскадрильи.

Трудно было попасть на губу простому смертному солдату. Это было своего рода элитное заведение для отборных разгильдяев, людей, уважаемых солдатской серой массой, – одно на весь огромный гарнизон. Но так я разозлил Шматова, что старшина отдал за то, чтобы меня посадили на трое суток, пакет мыла и пообещал ещё к моему освобождению привезти досок. Тогда я без задней мысли отнёсся к этому обещанию.

Потом, по окончании трёх суток, за отсутствие досок мне набавляли ещё…

Выведут на построение, а там каждый раз называют срок:

– Кошкельдиев!

– Е (они плохо русские буквы выговаривают).

– Трое суток ареста за самовольное оставление части.

– Киселёв!

– Я.

– Трое суток ареста за неуважительное отношение к старшему по воинскому званию. (Ничего себе старший – подполковник целый, как будто это я его сортир заставлял убирать.)

И так вот истекают третьи сутки, я уже весь настроившийся выйти на «свободу», мне говорят:

– Пять суток ареста за неуважительное отношение к старшему по воинскому званию.

Как будто это я виноват в том, что прапорщик доски не везёт.

Через два дня, на третий:

– Десять суток ареста за неуважительное отношение к старшему по воинскому званию.

Я уже стал подумывать и свыкаться с мыслью, что мне с такой динамикой срока до дембеля сидеть придётся: досок-то у старшины не было. Хорошо, что потом два придурка из нашей части на машине за водкой в посёлок поехали и перевернулись, и одного из них – водилу Короля – на меня поменяли, чтобы место не терять.


3


Бывают гауптвахты с ужасным, бесчеловечным режимом. Например, в книге одного предателя не предателя, но человека, по всему видно, повидавшего, описывается киевская гауптвахта. Я первые полгода служил недалеко от Киева, в учебке «Остёр», и наслышан был об этой киче… Не приведи, как говорится… – концлагерь истый… Там, рассказывали, по двору нужно было ходить кру'гом, по команде падать, отжиматься и получать удары сапогом от десантников, в камерах там арестованные коченели от холода.

А на гауптвахте нашего гарнизона было очень спокойно и хорошо проходить исправление – в камере, наоборот, было жарко, как в сушилке.

Старшим камеры всегда назначали нашего ракетчика. Считалось, что ракетчики интеллигенты и знают математику. Как будто солдаты ракетных войск в свободное от караулов, нарядов и дежурств время делают расчёты, чтобы точно попасть ракетой в Лос-Анджелес, а не смазать по Сан-Франциско. Это шутка, конечно, такая ходила, – просто начгуб был тоже с пушками в петлицах и нам благоволил.

Через своего старшего все выгодные работы доставались нам. Поутру мы, например, всегда разгружали молочные изделия, пили потом в камере кефир, а иногда даже газировку. Делились, конечно, и со стройбатом, и с летунами, и даже с вэвэшниками, – они лагерь неподалёку охраняли общего режима, и вражда с ними была страшная; хорошо, что у них своих хватало «нарушителей», и на кичу их вертухаи в караул не заступали.

Предположение Шматова о том, что туалет я буду выдраивать не в штабе, а на губе, не подтвердилось. Этой работой обычно занимались шнуры из непривилегированных родов войск, а из старых – разве что чуханы зачморённые (один у нас сидел – ночью по карманам шарил – бедолага). Но вообще Шматов мыслил реально, он человек был широкого ума, его фуражка имела самый большой в дивизии номер, – откуда он мог знать такие несущественные для службы войск тонкости?

Ещё такая была разновидность солдат редкая – музыканты. Сидел у нас один. С красными погонами, но с лирами, а не «капустой»3 в петлицах. Весёлый был парень и здоровый, в спецназе бы мог по виду служить, но он умел играть на каком-то инструменте – на барабане или на флейте – и попал в оркестр. Очень он любил с азиатами разговаривать и всегда на их языке, с акцентом:

– Абдурахман, твая мая понимай?.. Нравится армия?.. Харашо, а?.. Тепло… Старшина добрый – рана будил, Абдурахман кушал…

Те мотали головой: плохо в армии, мол, очень, дома хорошо. А мы смеялись от души. С серьёзным таким видом, помню, говорит:

– Армия – это стадо баран… И Абдурахман баран?..


4


Кормили на губе тоже хорошо, намного лучше, чем в дивизии, правда тарелки и ложки плохо шнуры вымывали (старательных духов и чижей не было на губе фактически), и есть было неприятно.

Курить не разрешалось в камере, но курил я в срок наказания больше обычного – по крайней мере, в полтора раза. Каждый день мы выезжали на работу, там через гражданских покупали сигареты и проносили в камеру. Как нас ни шмонали (особенно краснопогонники усердствовали – пехота, когда их караул был), наши молодые лёгкие регулярно наполнялись ароматным табачным дымом.

Правда, скуривать приходилось сигарету полностью, чтобы не оставалось бычка: на иголку окурочек накалывали и тянули губами почти пламень. Чего там только не выдумали. На нарах, то есть пристёгивающихся к стене щитах, у нас было вырезано шахматное польце, мы играли в миниатюрные шашки из хлеба (для изготовления чёрных шашечек в хлебный мякиш замешивался сигаретный пепел), были у нас и кубики с точками, и даже карты – отрезанные пополам для компактности полколоды.

Но в карты было очень опасно играть – всей камере могли намотать по двое лишних суток, а старшему наверняка впаивали десятку. Любая щель, любая чуть заметная дырочка в стене использовалась как тайник для всех незаконных предметов. Особенно вэвэшники были этого дела умельцы и конспираторы (куда там Ленину с его примитивными молочными чернилами).

Вечером после шмона мы спокойно проводили время в камере: играли, курили и просто беседовали, обмениваясь разгильдяйским опытом различных родов войск. Больше всех мне стройбатовцы понравились – лихие ребята. Они себя гордо называли на голливудский манер вэстэрами, от ВэСтр – военный строитель, значит. У них можно было на трое суток из части слинять, и никто не замечал этого. Не как в РВСН: часть, с понтом, постоянной боевой готовности: шаг влево, шаг вправо – попытка к бегству. Хотя и у нас части разные были. Полк мобильных ракет «Тополь» на шестнадцатой площадке как-то по боевой тревоге в течение дня собирался – к обеду шнуры поподтягивались из самохода, к вечеру – старые с офицерами подошли.

Никакие нормативы нашей армии не нужны с такой мобильностью, мы пока доберёмся до их выполнения, американцы три запуска успеют произвести. Но зато Советская армия была сильна своей непредсказуемостью: «Кто на красную кнопку сапог поставил?!»

Несмотря на динамику моего срока, прошёл он быстро.

В армии нетрудно сидеть в заключении, – армия сама заключение. Да ещё какое! В дисбате, говорят, совсем плохо. Здесь, наверное, как общий режим со строгачём соотношение.

Как-то к нам в дивизию из лагеря вэвэшный офицер приезжал. Согнали всех серо-бурошинельных в клуб. И он лекцию проводил просветительную. Рассказывал, как зэки у них на зоне отбывают наказание.

Цель этой беседы была – застращать нас ужасами лагерных порядков. В дивизии тогда повысилась преступность, злоумышленники из солдат роты охраны ночью взломали чепок, а в инженерно-сапёрном батальоне одного чижа забили насмерть. Получилось же наоборот – как реклама. И кино зэкам регулярно показывают, и в рационе овощи, и работы интересные, и специальность получить можно. Не зря на губе стройбатовец, отсидевший до службы, говорил, что на зоне лучше, чем в армии, – в армии беспредельней.


***

Старшина появился неожиданно. Сначала Короля завели, потом меня вывели. Отдали обратно ремень. Начгуб хотел мне не мой, дерматиновый, подсунуть – ловкач. Но я и тут отстоял свою позицию и получил кожаный ремень, правда не свой, а более старый. Они там, в сейфе, всех арестованных вместе, как сплетённые в клубок змеи, находились. Где там было мой отыскать – невозможно.

Дорога в облака

В последний день моего заключения на гауптвахте мы с музыкантом, Кошкельдиевым и ещё одним чудиком из стройбата поехали строить новую комендатуру. Вместе со стройматериалами мы тряслись в кузове ЗИЛа на серых улицах города. Нас пронизывало в открытом кузове.

– Не май месяц, – процедил музыкант, взъерошенный, в красных погонах.

– И климат ближе к северному, чем к южному, – сказал я.

Маска скифских изваяний не сходила в тот день с лица Кошкельдиева, а военный строитель смотрел на прохожих, пробуя рукой ветер за бортом ЗИЛа.

ЗИЛ въехал в ворота КПП. Солнце где-то пряталось: небо зияло сыростью, наводя тоску по дому. От того, что в камере было жарко, холоднее было на улице. Кутаясь в шинели, мы занесли минеральную вату, фанеру и доски в комендантское помещение. Два плотника ставили стенку, разделяя простор старого дома. Мы стали поддерживать фанеру и подавать им молоток.

Работой руководил прапорщик в лётном бушлате. Он сдвигал на затылок фуражку из ателье, без знаков различия больше напоминая разухабистого капитана или старлея.

Лётный прапорщик весело представился Алексеем и разговорился с мужиками. История его жизни излилась тогда на безразличных плотников и как бы несуществующих солдат-арестантов. Прапорщик говорил непринуждённо, обращаясь к гражданским, но будто невидимому вездесущему слушателю, в пустоту или в вечность. Он был весел, двигал фуражкой и выворачивал душу.

В детстве Алёша мечтал об истребительной авиации. Авиапарады в Тушине вызывали в его душе волнение: неделю потом, ложась в постель, он видел заходящие на вираж серебристые звенья МИГов, снова его охватывало чувство радости, и он ворочался, подолгу не мог уснуть.

Но отец Алёши, несмотря на довольно заметную в партийных кругах фамилию, был интеллигентом. Он считал, что в армию идут глупые люди, а не такие, как его Алёша, который в шесть лет знал таблицу умножения и учил английский язык.

Стальная логика чеканила слова отца – разве умный добровольно выберет военную службу? Наконец – существует пассажирский воздушный флот и Московский авиационный институт. Но почему-то мирные самолёты не приводили в восторг этого мальчика, оставляли его равнодушным.

Ломая график начальника, отец проверял уроки и говорил притчами: «У отца было три сына: два умных, а один – футболист». И покорный сын вместо футбола спускался в метро с широким мольбертом, стесняясь своего вида. Алёшу ждало будущее, серебристые мечты невинно падали с неба под мудростью отца и ложились ватой под материнским страхом. Он шёл на медаль и поступил в престижный вуз (с бронью от службы в армии).

Когда Алёша был студентом, его мама говорила: «Мальчик учится», – и давала деньги. Подросший мальчик больше заинтересовался девочками, чем сопротивлением материалов. Теперь он был выразителен и отравлен ядом цинизма (ядом, сбивающим лёгкий ритм девичьих сердец); он играл печоринские роли и доигрался: очередная девушка невнимательно отнеслась к порыву его души, оказавшись стервой.

Об этой распространённой истории не хочется и говорить, но Алексей впал в депрессию и забрал документы из института на втором курсе.

Пришла повестка из военкомата и долго лежала на столе. От повестки мама расстраивалась, у неё начались красные пятна на лице. Мама плакала, а несгибаемый отец ходил по московской квартире, роняя предметы. Его принципы рушили красные пятна: он снял трубку и набрал номер из блокнота. Звонок оказал влияние: Алексею выдали военный билет без записей о службе; он швырнул билет в тумбочку и бродил по аллеям, отрешаясь от мира.

На следующий год его восстановили в институте. Это был уже не тот баловень судьбы. Неуловимые чёрточки сделали его лицо загадочным и даже с неким привлекательным для институтских барышень траурным оттенком. Теперь это был замкнутый молодой человек. Он не встречался с девушками, чем ещё больше распалял их интерес. В конце концов, ему перестали делать глазки, вынеся диагноз: «странный». Когда Алексей бросил институт на четвёртом курсе и ушёл в армию, этот диагноз вполне подтвердился.

Обманув бдительность родителей, он добился переосвидетельствования. (Что, впрочем, оказалось несложным.) Всё же это был редкий случай – человека с «белым» билетом взяли в армию. Но как учит нас жизнь – нет ничего невозможного.

Алексей попал в вертолётную авиацию. Отец на него обиделся и не пришёл провожать. Может, отец сказал: «Он мне не сын», – или что-то в этом роде. Пришла только мама и плакала на сборном пункте.

За час до обеда в помещение комендатуры зашёл тощий и длинный, как шланг, майор.

Незнакомый майор сказал: «Здесь арестованных недопустимо много», – и выгнал меня и военного строителя рыть траншею.

Задрав воротники шинелей, мы недолго поимитировали лопатами, выбивая хрупкую крошку земли; а по дороге на кичу восторженный музыкант дорассказал мне историю «летуна». В кузове бросало: музыкант сбивался на прогноз меню предстоящего обеда и другие темы.

Отслужив два года, Алексей чуть не попал в дисбат за драку с айзерами (или узбеками). Он не поехал на дембель, потому что ему присвоили звание «прапорщик» и послали в Афган. Может, он закончил курсы, получив квалификацию.

В Афгане офицеров косила желтуха, освобождая вакансии. Алексей выказывал характер: гонор выжившего в «чёрной эскадрилье»4 и прожжённого солью фронтового пота москвича. Но он рвался в небо и стал летать в экипаже борттехником в разгар войны.

…Две вертушки жались над барханами к сухой земле и ныряли в изгибы гор. «Пехота» просила «воздух» в эфире, заполняя площадку трофеями чужого каравана и своими ранеными. Обещая зарвавшейся пехоте смерть, солнце садилось в непокорные скалы; моджахеды подтягивались для броска, их дерзкие фигурки били из-за камней всё прицельней. Тогда, ревущий от трофеев вертолёт случайно не зацепился за скалу, выбираясь из ущелья и получая пробоины.

После этого случая прапорщик Алексей служил на земле: пуля повредила ему локтевой нерв на излёте.

Я дембельнулся и забыл рассказ прапорщика. Вернее, я о нём не вспоминал в потоке гражданской жизни. Необычная жизнь разительно хлестнула в уши возгласами: «Водочка! самогоночка!», предвещая рекламу на каждом шагу. Два года назад я рыскал по городу, как юный следопыт, и получал две бутылки после часовой очереди. С зятем мы три раза занимали очередь, чтобы позвать гостей на мои проводы. Теперь мне дали ваучер, я поступил на истфак и не мог жениться, не поддаваясь соблазнам коммерции и бандитизма. Бушевала инфляция, я изучал промыслы египетских жрецов и исход евреев из Египта. Потом появилась песня Сюткина: «Любите, девочки, простых романтиков: отважных лётчиков…»

Когда я слышу эту песню, перед глазами стоит человек в синем бушлате, унылое небо над двориком комендатуры, и уже в другом небе (почему-то жёлтом) вертолёт над складками гор.

Орёл Шестого легиона

… – Я был счастлив на войне!.. Вам никогда не понять этого… Всё спокойно, голубое небо, солнце… Загораешь, а бойчишки роют… А душа-то знает… Она всё знает… Она чувствует… Это кайф… Идёшь в колонне, и сидит игла, глубоко где-то – в каждую секунду рванёт… И хорошо, если не разлетишься в клочья… а просто вмажет… в обочину… А пули когда свистят над ухом… Чувство, я вам скажу… Да вообще… смерть штука тонкая. Вот какого хрена мы бухаем, курим эту гадость?.. Приближаем смерть… Но очень медленно… И кайф медленный…

Рассудки волокло туманом. На столах опрокидывались чашки с водкой. Мы отмечали сессию, и Юра Белов учил нас жизни. Бывший офицер, он комиссовался из армии и с какого-то прибабаха попёрся на очное отделение истфака лет в двадцать пять – нам всем было по семнадцать-восемнадцать.

Этот необыкновенный студент носил костюмы, бесцветную шевелюру располагал выгодно скрывая плешь, прихрамывал от тяжёлого ранения – но как-то лихо, с выправкой… Не красавец в общем-то… С лицом хоть и голливудских суровых форм, но помятым оспинами – довольно невзрачным… А девки за ним бегали…

К страданиям женской души Юра относился безразлично. Больше его интересовали ноги и другие выразительные места. Попал он в настоящий цветник, и не терялся.

Конечно, выпивал Белов не по-детски. И если напивался, то вдребезги, с разгулом. Тогда он крушил всё, что попадалось под руку в общежитии: от дверных стёкол до студентов-полицейских. Эти парни в наивных камуфляжах не сразу догадались подружиться с шумным жильцом. Зато потом студекопы настолько прониклись симпатией к Белову (удар-то у него хлёсткий был, на солдатиках отлаженный), что стали Юре всячески оказывать внимание и даже предупреждать о милицейских рейдах.

На дворе стояла эпоха терроризма – на фоне нарушения режима регистрации и пьянства. А с пьянством, понятно, бороться легче, чем с терроризмом, – так же бесполезно, но прибыльно и неопасно.

Белов плевал на рейды… «Сержант! Выйди и зайди как положено!» – ревел он на тружеников правопорядка… С ментами такие штуки не проходят, у ментов лица кирпичом, осенённые законностью, это тебе не полиция нравов для студентов: Юру забирали на ночь в уютную камеру, к бомжам и пропившимся аспирантам.

О приводах в милицию не всегда сообщали в университет, но и без того жалобы на Белова сыпались отовсюду, и по самым разным поводам. Ректор приходил в отчаянье – мало у него своих проблем? – и вызывал Белова для отчисления.

«На ковёр» наш герой входил в орденах и медалях. Строгий ректор спускал пар, постепенно умилялся от боевых наград, вспоминал военное детство и голодные годы, однако на втором курсе Белова всё же отчислил за беременность первокурсницы.

Мама закатывала скандал, незадачливая невеста строила растерянные глазки и всхлипывала, – но жениться Белов отказался наотрез… Хватит… Он уже ставил подобный жизненный опыт. Да и не может он жениться на всём филологическом факультете (девочка была оттуда) … Короче, свободу на высшее образование Юра менять не согласился ни в какую. Ему к тому времени и самому надоел скучный университет, а ректору, несмотря на трудное детство, надоели боевые награды – сколько можно их лицезреть, в конце-то концов!

А учился Белов совсем неплохо.

Экзамен. Накал страстей. Все в толстые книжки уткнулись от страха (вот уж действительно бесполезное занятие – перед смертью не надышишься). В самый разгар заявляется Юра:

– Что главное при сдаче экзамена? – Здесь он ехидно держит паузу и расстреливает группу взглядом. – При сдаче экзамена главное – не забыть зачётку!

И дверь на себя без очереди, с видом, как будто он пришёл не сдавать экзамен, а принимать.

Я по мальчишеской наивности, а скорее из зависти, видел в нём везучего дурака. До тех пор, пока не оказался с Беловым на зачёте за одной партой.

Зачёт по русской культуре принимал профессор Минц. Старый коммунист, совершенно непробиваемый жалобами девушек на увеличение живота. Парней Минц вообще ненавидел. О взятке не могло быть и речи.

Когда уже полгруппы понуро рассматривало дырку от бублика вместо записи «зачтено», Белов вошёл в аудиторию в своём самом парадном кремовом костюме и в галстуке с золочёной булавкой. Вообще он одевался крайне элегантно (не столько дорого, а именно элегантно), особенно в дни экзаменов и трудных зачётов – по принципу «экзамен для меня всегда праздник».

Сначала Белов рассказал всё, что знал о «Повести временных лет». А знал он, что таковая была и являлась первой русской летописью. Но Юра вывел эту мысль на оперативный простор, вплоть до корпения бедных писцов под страхом смерти в монастырях.

Я слушал, и мрачные кельи с монахами, гробящими зрение для русской истории, стояли у меня перед глазами.

– А в каком веке появилась «Повесть временных лет»?

Белов ничуть не смутился:

– В десятом.

Сморщенные глазки Минца широко открылись. (Этот преподаватель никогда не говорил: «Неправильно». Только слушал, задавал вопрос, а потом оценивал.)

– А письменность на Руси в каком столетии возникла… кхе-кхе?

– Тоже в десятом.

По новейшей концепции Белова получалось, что русичи, едва научившись писать, тут же задумались о потомках и засели за летопись, не жалея сил под руководством Нестора.

Вторым вопросом у Белова значилось древнерусское зодчество. Кто-то ему подсунул шпору с неразборчивым девичьим почерком и сокращениями. И он начал живописать зодчество…

– Что это за закомарники? – не выдержал удивлённый профессор. За пятьдесят лет карьеры он услышал новый научный термин. (А речь шла о закомарах – это такие полукруглые завершения стен под сводами храма, просто Белов так разобрал «закомар.» в шпоре.)

– Может, накомарники? – брюзжит Минц.

– Может, и накомарники. – В шпоре-то неразборчиво написано.

– А может, это от комаров?

– Может, и от комаров. – Юра допускал такой вариант применения неизвестного элемента зодчества – почему бы и нет?

Потом старик достал открытки:

– Что это за собор?

– Софийский. – Белов других не знал.

– А где он находится?

Юру такая постановка вопроса привела в лёгкое замешательство… Он был твёрдо убеждён в наличии исключительно одного Софийского собора, киевского, потому что в военном училище интересовался историей и даже что-то читал про Киевскую Русь на самоподготовке.

– Но не в Киеве?..

– Не в Киеве… кхе-кхе.

И тогда Белов оценил местность – а на открытке снежок искрится и деревья большие, хвойные.

– Новгород!

Минц поставил зачёт и вспоминал потом эти накомарники, пока не умер за кафедрой от инсульта.

Нет, Белов дураком далеко не был. Он мог самый скупой фактик с даткой из программки обмусолить и так, и сяк. Вспоминал редкие подробности древних сражений: «…Скачет шеренга рыцарей в стальных доспехах (это у него в античном Риме рыцари) … Блеск лат мешал целиться лучникам, они редко попадали в цель и поэтому проиграли сражение…»

На страницу:
1 из 3