Полная версия
А. С. Пушкин. Сборник для 8 класса
Александр Сергеевич Пушкин
Сборник
К Чаадаеву
Любви, надежды, тихой славыНедолго нежил нас обман,Исчезли юные забавы,Как сон, как утренний туман;Но в нас горит еще желанье,Под гнетом власти роковойНетерпеливою душойОтчизны внемлем призыванье.Мы ждем с томленьем упованьяМинуты вольности святой,Как ждет любовник молодойМинуты верного свиданья.Пока свободою горим,Пока сердца для чести живы,Мой друг, отчизне посвятимДуши прекрасные порывы!Товарищ, верь: взойдет она,Звезда пленительного счастья,Россия вспрянет ото сна,И на обломках самовластьяНапишут наши имена!1818 г.Анчар
В пустыне чахлой и скупой,На почве, зноем раскаленной,Анчар, как грозный часовой,Стоит – один во всей вселенной.Природа жаждущих степейЕго в день гнева породила,И зелень мертвую ветвейИ корни ядом напоила.Яд каплет сквозь его кору,К полудню растопясь от зною,И застывает ввечеруГустой прозрачною смолою.К нему и птица не летит,И тигр нейдет: лишь вихорь черныйНа древо смерти набежит —И мчится прочь, уже тлетворный.И если туча оросит,Блуждая, лист его дремучий,С его ветвей, уж ядовит,Стекает дождь в песок горючий.Но человека человекПослал к анчару властным взглядом,И тот послушно в путь потекИ к утру возвратился с ядом.Принес он смертную смолуДа ветвь с увядшими листами,И пот по бледному челуСтруился хладными ручьями;Принес – и ослабел и легПод сводом шалаша на лыки,И умер бедный раб у ногНепобедимого владыки.А царь тем ядом напиталСвои послушливые стрелыИ с ними гибель разослалК соседям в чуждые пределы.1828 г.Моцарт и Сальери
Сцена I
Комната.
Сальери
Все говорят: нет правды на земле.Но правды нет – и выше. Для меняТак это ясно, как простая гамма.Родился я с любовию к искусству;Ребенком будучи, когда высокоЗвучал орган в старинной церкви нашей,Я слушал и заслушивался – слезыНевольные и сладкие текли.Отверг я рано праздные забавы;Науки, чуждые музыке, былиПостылы мне; упрямо и надменноОт них отрекся я и предалсяОдной музыке. Труден первый шагИ скучен первый путь. ПреодолелЯ ранние невзгоды. РемеслоПоставил я подножием искусству;Я сделался ремесленник: перстамПридал послушную, сухую беглостьИ верность уху. Звуки умертвив,Музыку я разъял, как труп. ПоверилЯ алгеброй гармонию. ТогдаУже дерзнул, в науке искушенный,Предаться неге творческой мечты.Я стал творить; но в тишине, но в тайне,Не смея помышлять еще о славе.Нередко, просидев в безмолвной кельеДва, три дня, позабыв и сон и пищу,Вкусив восторг и слезы вдохновенья.Я жег мой труд и холодно смотрел,Как мысль моя и звуки, мной рожденны,Пылая, с легким дымом исчезали.Что говорю? Когда великий ГлюкЯвился и открыл нам новы тайны(Глубокие, пленительные тайны),Не бросил ли я все, что прежде знал,Что так любил, чему так жарко верил,И не пошел ли бодро вслед за нимБезропотно, как тот, кто заблуждалсяИ встречным послан в сторону иную?Усильным, напряженным постоянствомЯ наконец в искусстве безграничномДостигнул степени высокой. СлаваМне улыбнулась; я в сердцах людейНашел созвучия своим созданьям.Я счастлив был: я наслаждался мирноСвоим трудом, успехом, славой; такжеТрудами и успехами друзей,Товарищей моих в искусстве дивном.Нет! никогда я зависти не знал,О, никогда! – ниже́, когда ПиччиниПленить умел слух диких парижан,Ниже́, когда услышал в первый разЯ Ифигении начальны звуки.Кто скажет, чтоб Сальери гордый былКогда-нибудь завистником презренным,Змеей, людьми растоптанною, вживеПесок и пыль грызущею бессильно?Никто!.. А ныне – сам скажу – я нынеЗавистник. Я завидую; глубоко,Мучительно завидую. – О небо!Где ж правота, когда священный дар,Когда бессмертный гений – не в наградуЛюбви горящей, самоотверженья,Трудов, усердия, молений послан —А озаряет голову безумца,Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!Входит Моцарт.
Моцарт
Ага! увидел ты! а мне хотелосьТебя нежданной шуткой угостить.Сальери
Ты здесь! – Давно ль?Моцарт
Сейчас. Я шел к тебе,Нес кое-что тебе я показать;Но, проходя перед трактиром, вдругУслышал скрыпку… Нет, мой друг, Сальери!Смешнее отроду ты ничегоНе слыхивал… Слепой скрыпач в трактиреРазыгрывал voi che sapete[1]. Чудо!Не вытерпел, привел я скрыпача,Чтоб угостить тебя его искусством.Войди!Входит слепой старик со скрыпкой.
Из Моцарта нам что-нибудь!Старик играет арию из Дон-Жуана; Моцарт хохочет.
Сальери
И ты смеяться можешь?Моцарт
Ах, Сальери!Ужель и сам ты не смеешься?Сальери
Нет.Мне не смешно, когда маляр негодныйМне пачкает Мадонну Рафаэля,Мне не смешно, когда фигляр презренныйПародией бесчестит Алигьери.Пошел, старик.Моцарт
Постой же: вот тебе,Пей за мое здоровье.Старик уходит.
Ты, Сальери,Не в духе нынче. Я приду к тебеВ другое время.Сальери
Что ты мне принес?Моцарт
Нет – так; безделицу. Намедни ночьюБессонница моя меня томила,И в голову пришли мне две, три мысли.Сегодня их я набросал. ХотелосьТвое мне слышать мненье; но теперьТебе не до меня.Сальери
Ах, Моцарт, Моцарт!Когда же мне не до тебя? Садись;Я слушаю.Моцарт (за фортепиано)
Представь себе… кого бы?Ну, хоть меня – немного помоложе;Влюбленного – не слишком, а слегка —С красоткой, или с другом – хоть с тобой,Я весел… Вдруг: виденье гробовое,Незапный мрак иль что-нибудь такое…Ну, слушай же.(Играет.)
Сальери
Ты с этим шел ко мнеИ мог остановиться у трактираИ слушать скрыпача слепого! – Боже!Ты, Моцарт, недостоин сам себя.Моцарт
Что ж, хорошо?Сальери
Какая глубина!Какая смелость и какая стройность!Ты, Моцарт, Бог, и сам того не знаешь;Я знаю, я.Моцарт
Ба! право? может быть…Но божество мое проголодалось.Сальери
Послушай: отобедаем мы вместеВ трактире Золотого Льва.Моцарт
Пожалуй;Я рад. Но дай схожу домой сказатьЖене, чтобы меня она к обедуНе дожидалась.(Уходит.)
Сальери
Жду тебя; смотри ж.Нет! не могу противиться я долеСудьбе моей: я избран, чтоб егоОстановить – не то мы все погибли,Мы все, жрецы, служители музыки,Не я один с моей глухою славой…Что пользы, если Моцарт будет живИ новой высоты еще достигнет?Подымет ли он тем искусство? Нет;Оно падет опять, как он исчезнет:Наследника нам не оставит он.Что пользы в нем? Как некий херувим,Он несколько занес нам песен райских,Чтоб, возмутив бескрылое желаньеВ нас, чадах праха, после улететь!Так улетай же! чем скорей, тем лучше.Вот яд, последний дар моей Изоры.Осьмнадцать лет ношу его с собою —И часто жизнь казалась мне с тех порНесносной раной, и сидел я частоС врагом беспечным за одной трапезой,И никогда на шепот искушеньяНе преклонился я, хоть я не трус,Хотя обиду чувствую глубоко,Хоть мало жизнь люблю. Все медлил я.Как жажда смерти мучила меня,Что умирать? я мнил: быть может, жизньМне принесет незапные дары;Быть может, посетит меня восторгИ творческая ночь и вдохновенье;Быть может, новый Гайден сотворитВеликое – и наслажуся им…Как пировал я с гостем ненавистным,Быть может, мнил я, злейшего врагаНайду; быть может, злейшая обидаВ меня с надменной грянет высоты —Тогда не пропадешь ты, дар Изоры.И я был прав! и наконец нашелЯ моего врага, и новый ГайденМеня восторгом дивно упоил!Теперь – пора! заветный дар любви,Переходи сегодня в чашу дружбы.Сцена II
Особая комната в трактире; фортепиано. Моцарт и Сальери за столом.
Сальери
Что ты сегодня пасмурен?Моцарт
Я? Нет!Сальери
Ты, верно, Моцарт, чем-нибудь расстроен?Обед хороший, славное вино,А ты молчишь и хмуришься.Моцарт
Признаться,Мой Requiem меня тревожит.Сальери
А!Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?Моцарт
Давно, недели три. Но странный случай…Не сказывал тебе я?Сальери
Нет.Моцарт
Так слушай.Недели три тому, пришел я поздноДомой. Сказали мне, что заходилЗа мною кто-то. Отчего – не знаю,Всю ночь я думал: кто бы это был?И что ему во мне? Назавтра тот жеЗашел и не застал опять меня.На третий день играл я на полуС моим мальчишкой. Кликнули меня;Я вышел. Человек, одетый в черном,Учтиво поклонившись, заказалМне Requiem и скрылся. Сел я тотчасИ стал писать – и с той поры за мноюНе приходил мой черный человек;А я и рад: мне было б жаль расстатьсяС моей работой, хоть совсем готовУж Requiem. Но между тем я…Сальери
Что?Моцарт
Мне совестно признаться в этом…Сальери
В чем же?Моцарт
Мне день и ночь покоя не даетМой черный человек. За мною всюдуКак тень он гонится. Вот и теперьМне кажется, он с нами сам-третейСидит.Сальери
И, полно! что за страх ребячий?Рассей пустую думу. БомаршеГоваривал мне: «Слушай, брат Сальери,Как мысли черные к тебе придут,Откупори шампанского бутылкуИль перечти «Женитьбу Фигаро».Моцарт
Да! Бомарше ведь был тебе приятель;Ты для него «Тарара» сочинил,Вещь славную. Там есть один мотив…Я все твержу его, когда я счастлив…Ла ла ла ла… Ах, правда ли, Сальери,Что Бомарше кого-то отравил?Сальери
Не думаю: он слишком был смешонДля ремесла такого.Моцарт
Он же гений,Как ты да я. А гений и злодейство —Две вещи несовместные. Не правда ль?Сальери
Ты думаешь?(Бросает яд в стакан Моцарта.)
Ну, пей же.Моцарт
За твоеЗдоровье, друг, за искренний союз,Связующий Моцарта и Сальери,Двух сыновей гармонии.(Пьет.)
Сальери
Постой,Постой, постой!.. Ты выпил… без меня?Моцарт
(бросает салфетку на стол)
Довольно, сыт я.(Идет к фортепиано.)
Слушай же, Сальери,Мой Requiem.(Играет.)
Ты плачешь?Сальери
Эти слезыВпервые лью: и больно и приятно,Как будто тяжкий совершил я долг,Как будто нож целебный мне отсекСтрадавший член! Друг Моцарт, эти слезы…Не замечай их. Продолжай, спешиЕще наполнить звуками мне душу…Моцарт
Когда бы все так чувствовали силуГармонии! Но нет: тогда б не могИ мир существовать; никто б не сталЗаботиться о нуждах низкой жизни;Все предались бы вольному искусству.Нас мало избранных, счастливцев праздных,Пренебрегающих презренной пользой,Единого, прекрасного жрецов.Не правда ль? Но я нынче нездоров,Мне что-то тяжело; пойду засну.Прощай же!Сальери
До свиданья.(Один.)
Ты заснешьНадолго, Моцарт! Но ужель он прав,И я не гений? Гений и злодействоДве вещи несовместные. Неправда:А Бонаротти? или это сказкаТупой, бессмысленной толпы – и не былУбийцею создатель Ватикана?1830Капитанская дочка
Береги честь смолоду.
ПословицаГлава I
Сержант гвардии[2]
– Был бы гвардии он завтра ж капитан.
– Того не надобно; пусть в армии послужит.
– Изрядно сказано! пускай его потужит…
………………………………………………………
Да кто его отец?
Княжнин[3]Отец мой, Андрей Петрович Гринев, в молодости своей служил при графе Минихе[4] и вышел в отставку премьер-майором[5] в 17… году. С тех пор жил он в своей Симбирской деревне, где и женился на девице Авдотье Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве.
Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом,[6] по милости майора гвардии князя Б., близкого нашего родственника. Если б паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало о смерти неявившегося сержанта, и дело тем бы и кончилось. Я считался в отпуску до окончания наук. В то время воспитывались мы не по-нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному[7] Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки.[8] Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. «Слава богу, – ворчал он про себя, – кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!»
Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour être outchitel,[9] не очень понимая значение этого слова. Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; нередко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению) и врагом бутылки, то есть (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее. Но как вино подавалось у нас только за обедом, и то по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то мой Бопре очень скоро привык к русской настойке и даже стал предпочитать ее винам своего отечества, как не в пример более полезную для желудка. Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, – и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора я и не желал. Но вскоре судьба нас разлучила, и вот по какому случаю.
Прачка Палашка, толстая и рябая девка, и кривая коровница Акулька как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной слабости и с плачем жалуясь на мусье, обольстившего их неопытность. Матушка шутить этим не любила и пожаловалась батюшке. У него расправа была коротка. Он тотчас потребовал каналью француза. Доложили, что мусье давал мне свой урок. Батюшка пошел в мою комнату. В это время Бопре спал на кровати сном невинности. Я был занят делом. Надобно знать, что для меня выписана была из Москвы географическая карта. Она висела на стене безо всякого употребления и давно соблазняла меня шириною и добротою бумаги. Я решился сделать из нее змей и, пользуясь сном Бопре, принялся за работу. Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды. Увидя мои упражнения в географии, батюшка дернул меня за ухо, потом подбежал к Бопре, разбудил его очень неосторожно и стал осыпать укоризнами. Бопре в смятении хотел было привстать и не мог: несчастный француз был мертво пьян. Семь бед, один ответ. Батюшка за ворот приподнял его с кровати, вытолкал из дверей и в тот же день прогнал со двора, к неописанной радости Савельича. Тем и кончилось мое воспитание.
Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в чехарду с дворовыми мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.
Однажды осенью матушка варила в гостиной медовое варенье, а я, облизываясь, смотрел на кипучие пенки. Батюшка у окна читал Придворный календарь,[10] ежегодно им получаемый. Эта книга имела всегда сильное на него влияние: никогда не перечитывал он ее без особенного участия, и чтение это производило в нем всегда удивительное волнение желчи. Матушка, знавшая наизусть все его свычаи и обычаи, всегда старалась засунуть несчастную книгу как можно подалее, и таким образом Придворный календарь не попадался ему на глаза иногда по целым месяцам. Зато, когда он случайно его находил, то, бывало, по целым часам не выпускал уж из своих рук. Итак, батюшка читал Придворный календарь, изредка пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-поручик!.. Он у меня в роте был сержантом!.. Обоих российских орденов кавалер!.. А давно ли мы…» Наконец батюшка швырнул календарь на диван и погрузился в задумчивость, не предвещавшую ничего доброго.
Вдруг он обратился к матушке: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?»
– Да вот пошел семнадцатый годок, – отвечала матушка. – Петруша родился в тот самый год, как окривела тетушка Настасья Герасимовна, и когда еще…
«Добро, – прервал батюшка, – пора его в службу. Полно ему бегать по девичьим да лазить на голубятни».
Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку и слезы потекли по ее лицу. Напротив того, трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что, по мнению моему, было верхом благополучия человеческого.
Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду моему был назначен. Накануне батюшка объявил, что намерен писать со мною к будущему моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.
– Не забудь, Андрей Петрович, – сказала матушка, – поклониться и от меня князю Б.; я, дескать, надеюсь, что он не оставит Петрушу своими милостями.
– Что за вздор! – отвечал батюшка нахмурясь. – К какой стати стану я писать к князю Б.?
– Да ведь ты сказал, что изволишь писать к начальнику Петруши.
– Ну, а там что?
– Да ведь начальник Петрушин – князь Б. Ведь Петруша записан в Семеновский полк.
– Записан! А мне какое дело, что он записан? Петруша в Петербург не поедет. Чему научится он, служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон.[11] Записан в гвардии! Где его пашпорт? подай его сюда.
Матушка отыскала мой паспорт, хранившийся в ее шкатулке вместе с сорочкою, в которой меня крестили, и вручила его батюшке дрожащею рукою. Батюшка прочел его со вниманием, положил перед собою на стол и начал свое письмо.
Любопытство меня мучило: куда ж отправляют меня, если уж не в Петербург? Я не сводил глаз с пера батюшкина, которое двигалось довольно медленно. Наконец он кончил, запечатал письмо в одном пакете с паспортом, снял очки и, подозвав меня, сказал: «Вот тебе письмо к Андрею Карловичу Р., моему старинному товарищу и другу. Ты едешь в Оренбург служить под его начальством».
Итак, все мои блестящие надежды рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала меня скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал я с таким восторгом, показалась мне тяжким несчастьем. Но спорить было нечего! На другой день поутру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка; уложили в нее чемодан, погребец[12] с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства. Родители мои благословили меня. Батюшка сказал мне: «Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье снову, а честь смолоду». Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье, а Савельичу смотреть за дитятей. Надели на меня заячий тулуп, а сверху лисью шубу. Я сел в кибитку с Савельичем и отправился в дорогу, обливаясь слезами.
В ту же ночь приехал я в Симбирск, где должен был пробыть сутки для закупки нужных вещей, что и было поручено Савельичу. Я остановился в трактире. Савельич с утра отправился по лавкам. Соскуча глядеть из окна на грязный переулок, я пошел бродить по всем комнатам. Вошед в биллиардную, увидел я высокого барина, лет тридцати пяти, с длинными черными усами, в халате, с кием в руке и с трубкой в зубах. Он играл с маркером, который при выигрыше выпивал рюмку водки, а при проигрыше должен был лезть под биллиард на четверинках. Я стал смотреть на их игру. Чем долее она продолжалась, тем прогулки на четверинках становились чаще, пока, наконец, маркер[13] остался под биллиардом. Барин произнес над ним несколько сильных выражений в виде надгробного слова и предложил мне сыграть партию. Я отказался по неумению. Это показалось ему, по-видимому, странным. Он поглядел на меня как бы с сожалением; однако мы разговорились. Я узнал, что его зовут Иваном Ивановичем Зуриным, что он ротмистр ** гусарского полку и находится в Симбирске при приеме рекрут,[14] а стоит в трактире. Зурин пригласил меня отобедать с ним вместе чем бог послал, по-солдатски. Я с охотою согласился. Мы сели за стол. Зурин пил много и потчевал и меня, говоря, что надобно привыкать ко службе; он рассказывал мне армейские анекдоты, от которых я со смеху чуть не валялся, и мы встали из-за стола совершенными приятелями. Тут вызвался он выучить меня играть на биллиарде. «Это, – говорил он, – необходимо для нашего брата служивого. В походе, например, придешь в местечко – чем прикажешь заняться? Ведь не все же бить жидов. Поневоле пойдешь в трактир и станешь играть на биллиарде; а для того надобно уметь играть!» Я совершенно был убежден и с большим прилежанием принялся за учение. Зурин громко ободрял меня, дивился моим быстрым успехам и, после нескольких уроков, предложил мне играть в деньги, по одному грошу, не для выигрыша, а так, чтоб только не играть даром, что, по его словам, самая скверная привычка. Я согласился и на то, а Зурин велел подать пуншу и уговорил меня попробовать, повторяя, что к службе надобно мне привыкать; а без пуншу, что и служба! Я послушался его. Между тем игра наша продолжалась. Чем чаще прихлебывал я от моего стакана, тем становился отважнее. Шары поминутно летали у меня через борт; я горячился, бранил маркера, который считал бог ведает как, час от часу умножал игру, словом – вел себя как мальчишка, вырвавшийся на волю. Между тем время прошло незаметно. Зурин взглянул на часы, положил кий и объявил мне, что я проиграл сто рублей. Это меня немножко смутило. Деньги мои были у Савельича. Я стал извиняться. Зурин меня прервал: «Помилуй! Не изволь и беспокоиться. Я могу и подождать, а покамест поедем к Аринушке».
Что прикажете? День я кончил так же беспутно, как и начал. Мы отужинали у Аринушки. Зурин поминутно мне подливал, повторяя, что надобно к службе привыкать. Встав из-за стола, я чуть держался на ногах; в полночь Зурин отвез меня в трактир.
Савельич встретил нас на крыльце. Он ахнул, увидя несомненные признаки моего усердия к службе. «Что это, сударь, с тобою сделалось? – сказал он жалким голосом, – где ты это нагрузился? Ахти господи! отроду такого греха не бывало!» – «Молчи, хрыч! – отвечал я ему, запинаясь, – ты, верно, пьян, пошел спать… и уложи меня».
На другой день я проснулся с головною болью, смутно припоминая себе вчерашние происшествия. Размышления мои прерваны были Савельичем, вошедшим ко мне с чашкою чая. «Рано, Петр Андреич, – сказал он мне, качая головою, – рано начинаешь гулять. И в кого ты пошел? Кажется, ни батюшка, ни дедушка пьяницами не бывали; о матушке и говорить нечего: отроду, кроме квасу, в рот ничего не изволила брать. А кто всему виноват? проклятый мусье. То и дело, бывало, к Антипьевне забежит: „Мадам, же ву при, водкю“.[15] Вот тебе и же ву при! Нечего сказать: добру наставил, собачий сын. И нужно было нанимать в дядьки басурмана, как будто у барина не стало и своих людей!»
Мне было стыдно. Я отвернулся и сказал ему: «Поди вон, Савельич; я чаю не хочу». Но Савельича мудрено было унять, когда, бывало, примется за проповедь. «Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжело, и кушать-то не хочется. Человек пьющий ни на что не годен… Выпей-ка огуречного рассолу с медом, а всего бы лучше опохмелиться полстаканчиком настойки. Не прикажешь ли?»
В это время мальчик вошел и подал мне записку от И. И. Зурина. Я развернул ее и прочел следующие строки:
«Любезный Петр Андреевич, пожалуйста, пришли мне с моим мальчиком сто рублей, которые ты мне вчера проиграл. Мне крайняя нужда в деньгах.
Готовый ко услугам
Иван Зурин».Делать было нечего. Я взял на себя вид равнодушный и, обратясь к Савельичу, который был и денег, и белья, и дел моих рачитель,[16] приказал отдать мальчику сто рублей. «Как! зачем?» – спросил изумленный Савельич. «Я их ему должен», – отвечал я со всевозможной холодностию. «Должен! – возразил Савельич, час от часу приведенный в большее изумление, – да когда же, сударь, успел ты ему задолжать? Дело что-то не ладно. Воля твоя, сударь, а денег я не выдам».
Я подумал, что если в сию решительную минуту не переспорю упрямого старика, то уж в последствии времени трудно мне будет освободиться от его опеки, и, взглянув на него гордо, сказал: «Я твой господин, а ты мой слуга. Деньги мои. Я их проиграл, потому что так мне вздумалось. А тебе советую не умничать и делать то, что тебе приказывают».
Савельич так был поражен моими словами, что сплеснул руками и остолбенел. «Что же ты стоишь!» – закричал я сердито. Савельич заплакал. «Батюшка Петр Андреич, – произнес он дрожащим голосом, – не умори меня с печали. Свет ты мой! послушай меня, старика: напиши этому разбойнику, что ты пошутил, что у нас и денег-то таких не водится. Сто рублей! Боже ты милостивый! Скажи, что тебе родители крепко-накрепко заказали не играть, окроме как в орехи…» – «Полно врать, – прервал я строго, – подавай сюда деньги или я тебя взашеи прогоню».