Полная версия
Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости
Он видит то, чего никто не видит, а то, что видят все, для него незримо.
Незримы мама и папа. Мама – это юбка, за которую можно держаться. Мама – это шершавая рука, которая водит по его лицу. Больше никакой мамы нет. Он не знает, что у нее – маленькие добрые глаза, серое платье, белый передник, которым накрыт толстый живот.
Папа – существо совсем необыкновенное. Он ест арбузы с солью, и если нет соли, то он не может есть арбузов. Вот кто такой папа. Но когда нет арбузов – нет и папы. Если папа не приезжает три-четыре дня, или даже неделю, Федя этого не замечает. Но он замечает капельки росы на траве, он замечает хвосты и уши у поросят, веревочку, он подбирает шишки в лесу, веревочки, соломинки, камушки. Все это – вестники каких-то тайн. И сам он – вовсе не Федя. Смотря по обстоятельствам он может быть паровозом, собакой и даже целой тройкой лошадей.
Кроме папы и мамы есть у него сестра Нелли[58] и брат Боба[59]. Нелли – тоже не Нелли… Нелли уже шесть лет. Она катает по дорожкам колясочку с куклой. Она любит катать ее тихо, чинно. Нелли – сестра. У нее две косички с бантиками, и волосы смазаны репейным маслом.
Весь мир для него двоится. Он не умеет сказать, что есть два мира, что каждая вещь может обернуться. Он сам – оборотень, и Нелли – оборотень. Вдруг он замечает, что у Нелли сапоги на пуговках, а у него – на шнурках. Нелли – это пуговка, но и пуговка может быть Нелли.
Вот брусника. Рука тянется сорвать красную ягодку. Но с земли вылетает птичка. Федя тянется за птичкой.
Он непостоянен и перебегает от одной вещи к другой, вернее – вещи пробегают мимо него, приходят вдруг из ничто и уходят в ничто.
Это ничто есть здешнее. Мама – ничто, всегда – там, ее еле слышно, и никогда не видно. Там же папа, кроме его пальцев, которые похожи на маленькие колбаски, и кроме тех дней, когда он ест арбузы с солью. И там же – брат Боба, которому уже целых восемь лет, у которого свой стол и свои книжки. Боба начинает существовать только тогда, когда братья дерутся. У Бобы есть красные и синие карандаши, и Федя их уносит. Он не понимает, что карандаш есть принадлежность Бобы: увиденный карандаш уже есть сам Федя, и спрашивать «можно?» – Федя не умеет. Если есть карандаш – его надо взять. Поэтому Федя нетерпелив, неуступчив и зол, когда встречает препятствия. Когда он встречает препятствие, он кричит. Этот крик – не простой крик. Из чаши жизни Федя пьет вино – всегда пьянящее. Препятствий нет, не может быть, и маленькие кулачонки, зубы хотят разорвать Бобу. Потому что от препятствий Федя перестает быть: он нашел на полу стеклянную бусу и стучит по ней молотком – он весь в молотке; как не может быть препятствий, так не может быть меры. Весь мир – в молотке, и этот мир – он сам, он растворен в молотке без остатка. И вдруг отнимают молоток – и вдруг рушится весь мир. Он рушится вовсе не по-игрушечному. Он рушится по-настоящему, навсегда, безоговорочно и безмерно. Случилось страшное, непоправимое несчастье: только неистовый вопль может быть ответом на эту катастрофу.
Боба – мальчик разумный. Он говорит: «Ты сделаешь себе бо-бо. Дай сюда молоток!»
Но если бы Федя был большой, он бы ответил: «А ты слыхал про землетрясения? Так вот, со мной пятьдесят раз в день бывают землетрясения».
Кто сказал, что детство – самая счастливая пора жизни? Это – самая ужасная, самая несчастная пора жизни человека, потому что эта пора состоит из тысячи смертей.
К счастью, время, столь жестокое к большим, бывает милосердно к детям. На том же полу, где лежал молоток, оно открывает Феде щелку и дает ему в руку коробку спичек. Спички втыкаются в щелку и образуют забор. Нет, не забор. Они образуют волшебный сад, они образуют замок, они образуют мир. Глаза, полные слез, смеются, и щеки, на которых висят соленые капли, выражают блаженство.
Если посмотреть в Федины глаза – а глаза у него большие, коричневые, – то в этих глазах можно утонуть. В них – удивление, бесконечное удивление перед тем, что им является. И второе – в них вера, доверие, в них нет обмана. Обман явится попозже. Обман – заразителен. Зараза идет от больших, они первые начинают.
Есть в мире один предмет, который играет в жизни Феди огромную роль. Этот предмет – паровоз. Дача – у самой станции, и паровозы Федя видит ежедневно. Они, с дымом и свистками, воплощают самое большое счастье, какое только может быть. Но они же – ужасны, таинственны, если подойти к ним поближе. Их свист оглушает. Когда за обоями скребется мышь, то это уже шум, такой громкий, что ничего другого не слышно. Но когда свистит паровоз – то это уже не звук, не шум, это нож, разрезающий Федю пополам. От свистка можно взорваться и умереть. И потому, когда Федя бывает на станции, он при виде паровоза уже издали затыкает уши. Все смеются над маленьким трусом. Но разве они могут понять?
И вот он опять на досках платформы, где пахнет дегтем и маслом. Солнце печет. Он держится за мамину юбку.
– Вот поезд. Видишь? Он еще далеко. Но ты не затыкай ушей. Он сегодня не будет свистеть.
– Не будет?
Федя не умеет не верить. Но где-то копошится недоверие, Федины глаза уже не так ясны, как всегда.
Он со страхом смотрит на чудовище, которое все приближается и приближается. Это – скорый поезд, который не остановится. Вот он совсем близко. Вот загудели рельсы. Вот затряслась платформа. Вот уже слышен ужасный грохот. Пронзительный свист разрезает воздух. Федя, как сноп, падает на платформу. Глаза его закрыты, и лицо бледно, как снег.
Сбегаются люди. Мама испуганно трясет его за плечо.
– Это ничего. Просто очень чувствительный мальчик.
Федя открывает глаза и видит себя в объятиях мамы, а кругом стоят все чужие. Некоторые смеются, а один старый, в очках, недовольно качает головой.
– Ничего не случилось. Какой странный ребенок!
Чужие уходят, оглядываясь на странного ребенка.
– Что это случилось с тобой?
– А зачем ты сказала, что он не будет свистеть?
Свисток как разорвал Федю. Он встал, как будто целый, он уже не целый. Части не сходятся так, как прежде. В глазах появляется недоверие.
* * *Бывает зима, бывает лето. Но Федя этого не знает. Бывает город и дача. Это уже более понятно. Город – это прежде всего коридор, широкий коридор, по которому можно бегать и по которому бегают все – он, Нелли, Боба, даже няня.
Город – это окна. На стеклах растут хрустальные папоротники, лилии.
Поэтому Федя скажет, что он был в лесу, а Боба ответит:
– А ты не ври.
Но он не врет. Он на дворе ловит снежные звездочки. Двор большой, и в нем растут деревья: каштаны, яблони, тополя. Каждое дерево обнесено зеленым забориком с белыми верхушками. Однажды вечером из-под пальто Бобы посыпались солдаты: он спилил верхушки с заборчиков; на каждой верхушке была острая белая шапочка.
Он и Нелли гуляют с няней. Они гуляют в церковном садике у самой Невы.
Но однажды прогулка началась странно. Как только захлопнулась дверь, няня вынула из кармана две хлопушки с конфетой. На каждой конфете была наклеена картинка.
– Вот вам. Сегодня мы не пойдем в садик. Мы поедем через Неву, только молчите, маме ничего не говорите. Если мама спросит: «Где вы были?» – то вы говорите: «Мы были в церковном саду».
Хлопушки не хлопали, а конфеты были невкусные, мучные.
Но через Неву поехали на санках. Кто-то большой и толстый пыхтел за санками. Санки скользили по синей ледяной дорожке, обсаженной елками. Навстречу неслись такие же санки. В них сидели дамы в шляпах, дети и мужчины с тросточками. Впереди тоже бежали санки, и кривоногий человек с зеленым шарфом коньками стучал о лед: от этого санки и двигались.
Эта дорога вела в другой мир. Этот другой мир назывался очень странным словом, он назывался: Охта.
Да, разве в этом мире бывают такие деревянные скрипучие лестницы? Такие двери, обитые лохмотьями? Такая вонь? Такие низкие и темные комнаты?
В комнатах сидят очень странные и страшные люди с большими усами, а один – с бородой и красным шарфом. Такие бывают извозчики или дворники. Только дома они – не страшные. А здесь они – страшные. Это и называется Охтой. Они сидят за столом и что-то очень страшно делают ножами. На стене висят бумажные веера. Лица сверкают сквозь дым. На столе – рюмки и бутылки. В рюмки наливают чистую, белую воду, отрезают хлеб такими толстыми кусками, что надо ужасно широко раскрывать рты, чтобы засунуть хлеб за зубы. Да, они все ужасно широко раскрывают рты и суют туда хлеб, огурцы и селедку. Они смеются сквозь дым и пар, и Феде кажется, что это – разбойники. Когда они пьют воду, они опрокидывают голову назад, рюмкой хлопают о стол и ужасно кряхтят.
– Няня, что они делают?
Но няня уже совсем не няня. Она тоже ужасно широко раскрывает рот, дергает плечами, вытирает рот рукавом, и она вся красная. И разбойники тоже все красные. Дома она никогда так не дергает плечами и не бывает такая красная.
Делается что-то странное. Феде кажется, что все начинают прыгать головами, а няня страшно визжит и хохочет.
Обратно уже не ехали на санках. Шли по мосткам; было темно, и далеко, очень далеко сверкали городские огни. Дома мама спрашивает:
– Где вы были?
Няня едва заметно мигает.
– Мы были в церковном саду.
– И что же вы там видели?
– Мы видели красных разбойников.
– Что?
– Мы видели Охту.
Постепенно обнаруживается все. Дети еще не умеют лгать, даже за конфетку. Они даже не понимают, отчего няня плачет. Ведь они сказали, что были в церковном саду, как она учила их говорить.
Так подрастал Федя…
* * *Когда ему исполнилось 5 лет, мама решила, что его надо учить грамоте.
Мама сама была не очень грамотна, но Федю решила учить сама. Ему дали тетрадь и букварь, на обложке которого был нарисован петух.
Теперь надо было в тетради выводить палочки. На каждой строчке была напечатана палочка, и эту палочку надо было изображать. Были палочки прямые, косые, тонкие, толстые, круглые. Потом начались буквы.
Но до букв еще не дошло, когда произошло небольшое событие, которое, однако, составило в жизни Феди эпоху.
Писание палочек началось летом, на даче.
Можно ли выводить палочки, когда растет трава?
Утром тетрадь и книга как-то сами собой исчезли: они скользнули под скатерть в передней. Там лежали фуражки и шляпы, столик был накрыт небольшой скатертью, вышитой мамой. Вот под эту скатерть с голубыми звездочками как-то сама собой скользнула тетрадь, а за ней заодно и книга.
Федя, неестественно насвистывая (никогда раньше он не свистел), очень медленно, ступенька за ступенькой, спустился в сад и прошел в самый дальний угол, где у забора росли георгины. Георгины были красные и желтые. Они приходились как раз в уровень его лицу.
Вдруг на верхнем балконе раскрылось окно.
Мама, красная от кухонного жару, повязанная платком и с поднятыми по локоть рукавами, высунула голову в окно.
– Федя, komm lernen.
– Ich kann nicht.
– Warum?
– Das Heft verloren[60].
Голова исчезла. Мама была не очень строга, когда на кухне ждало тесто. Она позовет его еще раз минут через десять. Сейчас ей некогда.
Федя продолжает рассматривать георгину, большой, пышный цветок. Солнце печет, ветра нет, кругом такая тишина, что он слышит стук своего сердца. Солнце падает прямо на его короткие волосы. И вдруг с георгиной происходит странное превращение: она смотрит на него. Она знает, что он сказал ложь, что он солгал первый раз в жизни. Но она не только не укоряет его, она делается еще в тысячу раз красивее. Она становится невиданным, райским цветком, тяжелым от красоты. И еще: эта красота – потому что он солгал, она цветет его лжи.
Сколько времени длится наваждение, он не знает. Он тяжело вздыхает и подымает глаза. Он видит, что георгин много, и все они смотрят на него. Он подымает голову. Тонкая ветка березы свисает, и, как сквозь кружево, он видит сквозь силуэты листьев небо. Ни один лист не шевелится. В первый раз губы шепчут:
– Как красиво!
У Феди будто открылись глаза. Кажется, что он ходит в заколдованном саду. Еще минуту назад сад был очень обыкновенный, а теперь он совсем другой. Медленно, медленно он идет по дорожке к калитке, открывает ее и останавливается у забора. Он прикладывает голову к забору, один глаз он закрывает рукой, а другим смотрит вдоль ровных колышков ограды. Что это? Забор, который был совсем небольшим, вдруг делается длинным-предлинным. В глазах начинает рябить. Странная вещь: забор не кончается. Он чем дальше, тем делается все меньше и меньше, но конца нет. А что, если он взаправду никогда не кончится? Что, если Федя вечно, вечно так будет стоять и не сможет уйти? И вдруг сквозь все существо его проходит что-то вроде воспоминания. Все это когда-то уже было. Со страшной ясностью он вспоминает: да, и георгина, и книга с петухом, и балкон, на котором вдруг открывается окно, – все это ясно-преясно уже один раз было. Но когда?
Секунду – только секунду – длится страшная мука. Нет, не вспомнить.
Федя отходит.
В этот день он учиться не будет. Пусть его бьют, колют, режут, пусть делают с ним, что хотят, сегодня он учиться не будет.
IIФедя растет. Теперь ему уже лет восемь. Мама находит, что он мальчик хороший. Он спокойный, послушный, вообще – пай-мальчик. Только он глядит как-то странно и любит задавать странные во- вопросы:
– А что думает петух?
– Почему у лошадей нет рук?
Он боится темноты, боится грозы. Грозы он перестал бояться только тогда, когда ему сказали, что гром бывает оттого, что господин Янковский (который умер давно) на небе катает белье.
Но хотя он хороший мальчик, он не воспитан. Мама понимает, что она не умеет воспитывать. Поэтому Федя бывает иногда нетерпелив, он непоседа и как-то странно иногда врет.
Надо взять воспитательницу. Пусть она будет учить детей по-немецки и по-французски и играть на рояле, пусть она научит их хорошим манерам. Она будет учить Федю и Нелли и будет и Бобе помогать учить уроки.
Дети стали ожидать великого события.
* * *Великое событие совершилось в теплый весенний день, когда со двора струился нежный запах расцветающей яблони.
Дети ждали звонка. И вот звонок раздался. В дверях показалась фигура. Иначе ее никак нельзя было назвать. Это было что-то очень длинное, высокое, с огромной соломенной шляпой, на которой колыхались две красные розы. В руках был чемодан, а сзади показалась бородатая рожа извозчика, который нес что-то огромное вроде сундука.
– Здравствуйте, детки. Надеюсь, мы не будем с вами ссориться.
Фигура подошла к зеркалу и стала вынимать из самой головы – как показалось Феде – длинные-предлинные булавки, одну за другой, и осторожно втыкать их в висящий под зеркалом прибор.
Потом осторожно была снята шляпа и положена на стол. Показалась голова, совершенно невероятная по своей огненности. Дети переглянулись и поняли друг друга.
Рыжая!
Потом была снята мантия, и из-под мантии показалось лимонно-желтое платье с васильками. Был брошен еще долгий взгляд в зеркало. Дети смотрели туда же и опять переглянулись.
Веснушки!
Началась новая жизнь, совершенно новая и – ужасная.
Когда из сундука были вынуты платья, рубашки, носовые платки, фотографии и тысячи других вещей и все это было расставлено по шкафам, комодам, этажеркам, ящикам и другим многочисленным местам, Рыжая подозвала к себе Федю.
– Подойди-ка сюда! Покажи руки. Так. Зубы? Так. Чистил сегодня зубы? Нет? Поправь воротничок и галстух. Подтяни чулки. Теперь возьми стул и сядь против меня, и я тоже сяду. Теперь отвечай мне: ты хороший мальчик или нет?
Федя молчал.
– Ну?
– Я не знаю.
– Ты не знаешь? А я знаю. Повторяй за мной слово в слово то, что я скажу. Повтори: я гадкий, нехороший мальчик. Ну…
Федя повторил.
– Не смей шевелить руками и глядеть по сторонам. Сложи руки вот так. Теперь дальше. Ты говоришь иногда неправду?
– Не знаю.
– Опять не знаю. Повтори: я иногда говорю неправду.
Потом пришлось сказать, что он недостаточно любит папу, маму, Бобу и Нелли, что он непослушен, ленив, что не молится Богу, что он мучает животных, что он слишком любит конфеты.
– Ну, а хочешь ты исправиться?
Пришлось сказать: да, хочу.
– Очень хочешь?
– Очень.
– Повторяй: я хочу каждый день молиться. Я буду любить папу, маму, Бобу и Нелли. Я никогда не буду говорить неправду и т. д. и т. д.
– Так. Ну вот. Ты знаешь, кто я? Я должна помочь тебе исправиться. Сознание своих грехов и раскаяние есть первая ступень к исправлению. Поцелуй меня. Я тебя отпускаю. Позови теперь Нелли.
В гостиной сидел Боба, задрав ноги на диван и положив подбородок на колени, надув щеки. Нелли, наклонив головку, со вздохом вошла в спальню.
– Ну, не дура ли? Феноменальная дура. Это тебе наняли ее, тебе и Нельке, да, а не мне. Я уже латынь изучаю, а она в этом ни шиша не понимает. Да. Ни шиша. Ха! Я ее проучу. Погоди! Еще сегодня вечером.
Через полчаса вернулась Нелли и позвала Бобу.
– Она сказала, что я хорошая девочка. Да.
Нелли от гордости как бы выстукивала головой каждое слово.
– Вот. А про тебя она сказала, что ты, может быть, хороший, а может быть, злой, и что если ты будешь злой, чтобы я ей говорила. А про Бобу она сказала, что он, кажется, нехороший, но что она еще посмотрит. А еще она сказала, что дети всегда должны говорить «спасибо» и что она начнет нас учить сегодня за столом, потому что мы не умеем говорить как следует «спасибо». И еще она нас будет учить французскому и по-немецки.
Через десять минут из комнаты выскочил Боба, красный, как мак, и со злыми, блестящими глазами.
Нелли только еще успела сказать:
– Я ее очень буду любить. Очень. Вот увидишь.
Детей позвали к столу. Мамы не было. Мама отстранилась, чтобы не мешать воспитывать ее детей.
Дети разом сели на свои места и взялись за вилки в ожидании картошки.
– Дети, дети, разве так можно? Разве так садятся за стол? Встаньте.
Дети встали.
– Федя, ты, как младший, первый прочти молитву.
Федя прочел.
– Нелли!
Нелли прочла.
– Боба!
Одну секунду всем показалось, что сейчас произойдет что-то ужасное. У Нелли глаза расширились до невероятности. Секунду – одну секунду Боба растерялся. Потом он уверенно и весело прочел – другую молитву. Из глаз Рыжей сверкнули молнии.
– Так. Теперь сядьте. Уберите руки со стола. Положите левую руку на правое колено. Так. Теперь положите правую руку на левую. Федя, покажи, как ты держишь руки? Так. Нелли? Боба?
Боба тоже показал руки, но так, что Федя под левой рукой увидел шиш.
– Теперь можете начать есть. Нет соли? Нелли, скажи: пожалуйста, передай мне соль. Федя, передай Нелли соль. Нелли, скажи «спасибо» и посоли. Так. Передай обратно Феде. Федя, скажи «спасибо» и посоли. Боба…
– Благодарю, спасибо, mersi[61], мне не хочется соли. Я люблю картошку есть без соли.
– Передай, пожалуйста, соль мне. Спасибо.
Когда встали <из-за> стола, Боба ущипнул Федю.
– Ты считал? Мы все вместе сорок восемь раз сказали «пожалуйста» и шестьдесят один раз «спасибо». Очень интересно!
Но Федя не слушал. Он, как всегда, опять чего-то не понимал. Феде хотелось плакать. Он ушел в гостиную. Там в углу стояла большая пальма. Он бессмысленно стал смотреть на эту пальму и на травинки, растущие в сырой земле. Но он не видел ее. Он видел тонкие руки, берущие соль, рыжие волосы, тонкие бескровные губы и часики в кулаке на золотой цепочке. Почему-то часики казались ему особенно ужасными. Еще он видел почти белую кожу лица, на котором веснушки сливались в сплошные бурые пятна. Голос как нож вонзался в душу. Федя бессмысленно вырывал травинки под пальмой. Он нагнулся, чтобы понюхать землю, и вдруг заплакал.
– Ну вот! Распустил нюни.
Боба шел с тетрадями и книгами под мышкой. Он шел туда.
– Тут, брат, у меня задачка есть, задачка\ Понимаешь, поезда выходят с разных станций А и В друг другу навстречу. Но ты, впрочем, еще дурак, все равно ничего не понимаешь. Ну, одним словом, один поезд идет быстрее, а другой потише, один выходит в 12 часов 45 минут, а другой – в 3 часа 20 минут. Ну и так далее. Одним словом, вся штука в том, на какой версте поезда встретятся? Понимаешь? На какой версте? А? А я решил, а она не решит.
У нас в школе только двое решили, я там списал и теперь все знаю. А она не решит, об этом ты уж не беспокойся.
Боба дал Феде подзатыльника и вошел. Но сразу же, как ошпаренный, выскочил. Он сделал ужасную гримасу Феде:
– Стучать велит!
Боба легонечко постучал в дверь и сладким голосом спросил:
– Можно?
Изнутри что-то ответило.
Боба еще раз сделал гримасу Феде и вошел. Через десять минут он выскочил и бесшумно начал отплясывать по ковру, хлопая себя книжкой по щекам, по голове, по заду.
– Ай да я! Ай да я! Не ква-ква-ква! Не решила, не решила, не решила! Чуть-чуть не решила! Но вдруг меня осенило. Она что ни говорит, а я все: «почему?» Она дальше, а я опять: «почему?» Ну и сбил.
Так <как> было воскресенье, к вечеру пошли гулять и по дороге разговаривали по-немецки.
Вечером началось умыванье.
В ванну была поставлена табуретка, на табуретку был поставлен таз. В таз была налита теплая вода, и такая же вода была налита в огромный кувшин. Кувшин взяла Рыжая.
– Раздевайся до пояса!
Феде совсем не хотелось раздеваться. Хотя ему было только <восемь> лет, но где-то в глубине была темнота неизведанного, и оттуда что-то не пускало, не давало раздеваться.
Но он все же открыл свои узкие плечи и острые, костлявые лопатки, которые двигались под гибкой, как резина, детской кожей.
Сперва надо было намылить голову, вымыть лицо, уши и шею. Шею Рыжая поливала из кувшина.
– Покажи шею? Грязно! Нагибайся.
Рыжая сама взяла мыло и намылила шею еще раз. Потом руками, которые оказались мягкими, стала водить по шее, потом по спине, по груди, под мышками. Пальцы и ладони скользили по телу, гладкие и душистые от мыла, скользили дольше, чем нужно было. Если бы он мог видеть лицо Рыжей и ее глаза, Федя вскочил бы и ударил ее полотенцем. Но он ничего не видел. Он терпел и не понимал.
Потом мыли Нелли, очень быстро (хорошая девочка), а Боба почему-то мылся сам.
Это происходило каждый вечер.
* * *В следующее воскресенье Рыжая собрала всех детей и поставила их в полукруг. Она взяла какую<-то> толстую книту в желтом кожаном переплете и стала читать проповедь. Чем дальше она читала, тем громче раздавался голос и переходил в визг. Потом она села за рояль и стала петь какие-то псалмы, и дети должны были петь за ней. Потом каждый должен был читать «Отче наш», «Верую» и все молитвы, какие он знал. Потом она сама встала на колени и стала выкрикивать молитвы. Она простирала руки к небу, стукала лбом о пол и кричала ужасные слова о грехе, об очищении, о раскаянии, о Спасителе, и опять о грехе, опять о раскаянии и Спасителе, о детях, агнцах божиих, которых она спасет от геенны огненной. Крик переходил в плач, плач перешел в хохот, и, наконец, Рыжая, как сноп, свалилась на пол и осталась лежать неподвижно на земле.
Нелли испустила дикий крик:
– Милая, что с вами, встаньте! Я очень боюсь. Я так боюсь.
Мальчики стояли с трясущимися губами. Но Рыжая, как ни в чем не бывало, встала с полу.
– Нелли, как ты причесана? Поправь гребенку. Это хорошо, что ты плачешь. Плачь, плачь. Плач омывает душу. У тебя сзади видна нижняя юбка, уйди и поправь.
Нелли бросилась ей на шею.
– Милая, какая вы хорошая! Какая вы добрая! Вы – святая.
* * *Но с этого дня дети заметили какую-то перемену. Боба ухмылялся, не говорил ни по-французски, ни по-немецки и не учился с Fräulein[62]. Молитвы прекратились. Должно быть, Боба что-то сказал папе или маме.
Через две недели наступило блаженное время, время, до которого оставалось сперва тридцать дней, потом двадцать девять, потом двадцать восемь и, наконец, три долгих дня, потом два дня, один день, и, наконец, этот день, первый день летних каникул, наступил.
На дворе появились три подводы. Бородатые люди, от которых чудесно пахло сапогами и еще чем-то, старались ходить тихо. Но это у них не получалось. С грохотом двигались стулья, кровати, сундуки, чемоданы. Дверь на лестницу, дверь, которую всегда так тщательно запирали, была открыта настежь, и с лестницы струился воздух: воздух свободы. Картины, люстры, кресла были занавешены чехлами. Дети бегали вверх и вниз по лестнице с красными щеками и сияющими глазами.
Но Федя не очень бегал. Он все смотрел, когда уйдут Fräulein, мама, мужики, вообще, когда уйдут все и в комнате будет он один. Тогда он уходил в угол, нагибался и там что-то делал. Т<ак> к<ак> все были очень заняты, то он часто мог уходить и делать что-то свое. Лицо у него было очень довольное.
Но вдруг вошла Рыжая и, как коршун, набросилась на Федю и схватила его за руку.