bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Варвара ещё больше изумилась. Она то недоверчиво смотрела на Киша, то оборачивалась в сторону, где уже скрылся Марк, и, наконец, рассмеялась:

– А вы хитрец, Киш! Хитрец и обманщик! С вами тоже надо держать ухо востро. Я бы и не подумала идти за этим человеком, если бы не вы. Меня заинтриговал не он, а ваши слова о нём. Сами меня заинтересовали этим человеком и потом говорите, что я готова бежать за ним! Хитрец! И знаете, что ещё хорошо?

– Что?

– Что вы не боитесь со мной спорить!

– С вами я боюсь только одного, – весело сообщил он, – потерять вас. Будьте любезны, не теряйтесь, пожалуйста, хорошо?..


Для международного движения штаб-квартира кафкианцев выглядела скромноватой: она занимала первый этаж ветхого двухэтажного особнячка или две комнаты и две комнатёнки. Все четыре были наполнены людьми разного возраста и вида, но примерно одинаковой оживлённости. Можно было подумать, что кафкианцы готовят очередной съезд, но оказалось, что последователи Франца собираются присоединиться к манифестантам для выражения Протеста международному чиновничеству.

Когда выяснилось, что Киш и Варвара – простые посетители, а не кафкианцы из России, прибывшие поддержать Протест (поначалу их приняли за таковых из-за значков с портретом Франца), к ним вежливо потеряли интерес, предложив прийти завтра, а для верности послезавтра (для обработки неофитов сегодня не было времени).

– Почему же? Мы тоже хотим с вами пойти, – заверила Варвара, быстро взглянув на Киша.

Он бодро закивал: хотим.

Если Варваре это нужно, а ему всё равно с кем идти, то почему бы нет?

Их готовность в корне изменила отношение. Им предложили кофе и булочки, свойски похлопали по плечам, а далее передали на попечение Огнешке – девушке с ярко-рыжими волосами, торчащими во все стороны, как лепестки хризантемы, – настоящий костёр на плечах! Огнешка знала семь языков, среди них и русский, и курировала пока ещё не поражающее воображение, но перспективное кафкианство в России.

Окна были открыты настежь, и всё же ощущалась накуренность. В воздухе летали чешские, английские и немецкие слова. Стоял уверенный галдёж. Здесь они с Варварой незаметно перешли на «ты»: их принимали за пару, они так себя и стали вести. Когда их разносило по разным компаниям говорящих, они искали друг друга в толпе и, найдя, успокаивающе улыбались друг другу: «Я здесь!», а, проходя мимо друг друга, напоминали о себе лёгким прикосновением, которое, очевидно, означало «Помню о тебе!». Несколько заинтересованных мужских взглядов, оценивающих ножки Варвары, заставили Киша мрачно вскидывать бровь.

Возможно, они слегка переигрывали, полусознательно стремясь продемонстрировать больше совместного прошлого и прав друг на друга, чем было на самом деле. Так, по-видимому, сказывались увлечённость новой ролью и стремление поскорей вжиться в неё. Внезапно Киш испытал к окружающим странноватым людям тёплую признательность: благодаря им он проникся спокойной уверенностью, что теперь может относиться к Варваре, как к своей девушке: с лёгкой естественностью обнять её за талию или мимоходом нежно чмокнуть в щёку, так, словно делает это далеко не впервые.

Варвара вовсю общалась с кафкианцами. Обнаружить столько почитателей Франца сразу было для неё несомненной удачей – ведь именно синдром кафкианства и вызывал её научный интерес. Она легко переходила от одного кружка говорящих к другому, чему-то смеялась, поражённо вздымала брови, сочувственно кивала – её можно было счесть за давнюю посетительницу подобных сборищ. Несколько неприкаянный Киш смотрел на неё с удивлением: он впервые видел, как Варвара общается с кем-то ещё. Сам он, дважды споткнувшись о приготовленные к Протесту транспаранты, занялся изучением портретов на стенах штаб-квартиры – благо здесь их было множество, и большинство запечатлевали не Франца, а знаменитых или особо заслуженных кафкианцев. Очевидно, штаб-квартира выполняла ещё и функцию музея самого кафкианства.

На какое-то время они потеряли друг друга, мигрируя по комнатам и комнатёнкам, и Киш, увидев сидящую на подоконнике Огнешку, пошёл к ней болтать. Та охотно поддержала разговор, умудряясь вставлять реплики то в один, то в другой кружок беседующих, а затем снова возвращаясь взглядом к Кишу и каждый раз на секунду задумываясь, словно снова вспоминала, кто это такой. Тем не менее, их общение оказалось достаточно информативным. Огнешка рассказала ему про свою любовь к русской литературе, и особенно, к Гоголю, который явно был близок Францу по духу, потому что, как известно, сжёг свою важную рукопись, и под конец жизни был очень одинок, а ещё она, конечно, в курсе, что великий чешский писатель Чехов много писал о России. Киш, в свою очередь, спросил, давно ли она состоит в кафкианцах, и узнал, что один из небольших портретов в одной из комнатёнок изображает Огнешкиных родителей, так что она здесь, можно сказать, с пелёнок и даже помнит времена, когда штаб-квартире принадлежали не все теперешние помещения, а только половина (комната и комнатёнка). Более того, она уже три года снимает квартирку на втором этаже, над штаб-квартирой.

Потом он записал координаты нескольких московских, питерских, тверских и нижегородских кафкианцев. И, наконец, почувствовав себя на дружеской ноге, решился на прямолинейный, единственный занимавший его, вопрос: какое всё-таки отношение собравшиеся имеют к Протесту, – ведь кафкианство, в сущности, не про это?

– Францу бы это понравилось! – Огнешка вспыхнула застенчивостью и гордостью, словно сообщала о чём-то очень личном. После чего посмотрела на Киша немного удивлённо: откуда у него такое бестактное любопытство?

– Полностью согласен, – поспешно заверил её он. – Отличная идея!

Далее выяснилось, что желание выразить Протест сочетался у Огнешки с патриотизмом – гордостью за то, что всемирные мироеды для своей мега-сходки выбрали именно Прагу.

– Это потому, что у нас много замков и дворцов, – объяснила она Кишу. – Мало где в мире есть столько дворцов в одном городе, сколько у нас!

Он снова вежливо кивнул.

Примерно через час с небольшим, дёрнув для куражу бехеровки, выдвинулись в сторону Пражского Града, к президентскому дворцу, или как называли это сами кафкианцы «на штурм Замка». Сначала шли разудалой колонной в пять-шесть человек, но иногда из-за узких тротуаров приходилось перестраиваться и идти по двое или по трое, из-за чего отряд растягивался, и первым время от времени приходилось ждать последних.

По пути им попалось несколько огромных экранов, установленных для трансляции заседаний саммита. В ожидании открытия экраны заполняли местные певцы.

Киш нёс транспарант с универсальным для всех стран требованием снижения коммунальных тарифов (чем был, в общем, доволен, могло достаться чего похлеще), Варвара держала его под руку, время от времени задирая голову, чтобы заглянуть в его лицо.

– Знаешь, они, может, немного странные, но очень милые, – делилась она впечатлениями. – И удивительно, что они совсем не парятся, в какой именно области Франц был гением. Считают, что каждый может найти у Кафки своё, индивидуальное и неповторимое.

– По большому счёту они правы, – согласился с кафкианцами Киш. – На самом деле, людей, которые могут объяснить, что такого гениального сделал конкретный гений, ничтожно мало. По отношению ко всем остальным людям они – статистическая погрешность, если не сказать меньше. А раз так, то какая разница, в какой области гений был гением?

– Как это – какая разница? – удивилась Варвара. – Ты шутишь?

Руки были заняты, и он слегка наклонился, чтобы чмокнуть её макушку.

– Тут всё просто. Вот ты можешь сказать, в чём заключается гениальность, к примеру, Ньютона?

– Законы механики, – почти не задумываясь, ответила она. – И ещё вроде бы алгебра: бином Ньютона. Нет?

– Ну, алгебру Ньютон называл инструментом счисления для сапожников, – поведал Киш, блистая эрудицией в лучах вечернего солнца. – Законы механики? Тоже большие сомнения. Ты можешь сказать, что гениального в этих трёх законах? Скажем, в третьем: «Действие равно противодействию»? У нас неграмотные крестьяне задолго до Ньютона без всяких формул знали: «Как аукнется, так и откликнется».

– Хм, – задумалась Варвара.

– А разве древнегреческое «Угол падения равен углу отражения» не из той же оперы?

– Да, пожалуй, – согласилась она. – Но это что же получается?..

– Пока не знаю, – признался он, – мы просто с тобой ведём исследование на тему гениев. Спонтанная раскопка. И пока видим, что третий закон Ньютона нам не кажется гениальным. А как насчёт второго?

– F = ma?

– Кажется, так. Ты испытываешь восхищение, когда видишь эту формулу?

– А разве надо испытывать восхищение?

– Без этого трудно считать открытие этих формул гениальным. Я, например, ни капли не испытываю. Мне больше нравится выражение Ньютона: «Если мне удалось заглянуть дальше других, то только потому, что я стоял на плечах гигантов». Вот это здорово сказано, но эта фраза как раз и не очень известна, а известно «Сила равняется произведению массы на ускорение». И что в ней, скажи, гениального?

– Ну, не знаю, – произнесла Варвара с сомнением. – Без знания законов Ньютона, если на то пошло, были бы невозможны полёты в космос.

– Верно, – согласился Киш. – Но ведь его считали гением задолго до космонавтики – ещё при жизни. Почему?

– Почему? – доверчиво повторила Варвара, ожидая, что сейчас услышит ответ.

– Не знаю, – разочаровал её он, – я не из тех, кто может это объяснить. Могу только предположить: дело было не в том, что его законы на тот момент открывали какие-то перспективы, и все ликовали, как они пригодятся в будущем. Никто и не помышлял о полётах в космос. Просто людям стало казаться, что теперь они знают, как устроен мир, и почему, например, Луна не падает на Землю.

– Вот видишь, ты всё-таки объяснил, – указала она, – почему Ньютон – гений.

– Вовсе нет, – не согласился он. – Для нас с тобой естественно, что Луна не падает на Землю, потому что мы знаем про всемирное тяготение и прочее. А для миллиардов людей, которые даже и сейчас ничего не знают о законах Ньютона, это тоже естественно. Потому, что… не падает Луна, и всё тут. Никто и не думает, что она может упасть. Верней, людей, которые могут задуматься об этом, – о том, почему Луна не падает на Землю, – их тоже ничтожное меньшинство. Они такая же статистическая погрешность, как и те, которые могут объяснить насчёт гениев. Наверное, иногда это одни и те же люди. Представь, вот есть некие чудаки, которые терзаются загадкой: почему это Солнце и Луна не падают на Землю, а висят себе в небе? И тут Ньютон им всё объясняет с помощью формул. Конечно, они назвали его гением. Но это не отменяет того факта, что их и при жизни сэра Исаака было ничтожно мало.

– Наверное, ты прав, – задумчиво произнесла Варвара. – Из того же Бетховена люди знают, как правило, «Лунную сонату», «К Элизе» и еще парочку вещей… Или «Война и мир»: людей, которые слышали об этом романе, немало, но прочитавших его от начала до конца уже гораздо меньше, а понявших, почему он гениальный – и того меньше.

– И мы возвращаемся к тому, что понимающих, почему гениальное – гениально, очень немного, – подхватил Киш. – А раз так, то для большинства не так уж и неважно, в какой области гений был гением. Главное зафиксировать факт: такой-то был гением. Почему бы Франца, в таком случае, не считать гением в чистом виде – без уточнения, что гениального он сделал?

– А вот тут ты ошибаешься, – не согласилась Варвара. – Пусть людей, умеющих объяснить, почему Ньютон, Бетховен или Толстой гениальны, мало, но они всё же есть. А с Кафкой таких людей нет. И в этом принципиальная разница. Разве не так?

– Когда-то такие люди, наверняка, были, – для удобства Киш взвалил древко транспаранта на плечо, как солдат винтовку. – Кто-то из его друзей или знакомых. Наверняка, они знали. Просто они уже умерли – вскоре началась война, и передавать знание в тех условиях было некому. А, возможно, знание передали, но и те, кому оно было передано, тоже погибли.

– А это по большому счёту неважно, были или не были, важно, что сейчас их нет. Здесь разница, как между «нечто» и «ничто». Или я чего-то не понимаю?

– А наши друзья-францеведы, – рассудительно заметил он, – по-видимому, считают, что, если мир не понял Франца и не сохранил знание о его гениальности, то это ещё не повод его не чтить. И скажи, что они так уж неправы… Бывают же красивые вещи, секрет изготовления которых утерян, но это не мешает восхищаться ими. Так и тут. Это почитание в самом чистом виде.

Варвара на какое-то время задумалась, глядя себе под ноги, и ему почему-то показалось, что она слегка пригорюнилась.

– На самом деле, – поспешил он на помощь, – я тоже считаю, что в этом есть нечто странное: чтить гения, не зная, в чём именно он был гениален. Просто я стараюсь тебе помочь.

– Ты очень милый, Киш, – отозвалась она. – И ты всё верно говоришь. Если смотреть со стороны, то так оно и есть. Но главное – внутри. Их всех что-то объединяет – что? Вряд ли кто-то из них руководствуется желанием быть почитателем в чистом виде. Понимаешь, о чём я?

– Ты права, – согласился Киш. – Их что-то притягивает. Собственно, это ты и хочешь установить?

Варвара кивнула.

– Наверное, со стороны это странно смотрится, – грустновато улыбнулась она. – Что это за тенетерапевт, который не знает, что людей надо принимать такими, какие они есть? Но мне важно понять, что их привлекает в фигуре Кафки. Как бы отгадать их, понимаешь?

– В сущности, ты о том же самом, – заметил он. – Это разница между знанием и пониманием. Можно просто знать, что Ньютон гений, а можно и понимать, почему. Или даже не так: знать, почему Ньютон гений, невозможно. Можно знать, что он англичанин, физик, математик, астроном, директор Монетного двора, а почему гений, можно только понимать. Также и с людьми: можно принимать их такими, какие есть, а ты хочешь понимать, почему они такие. Поэтому тебя не устраивает простая констатация, что Франц – гений. Большинство знаний мы получаем не рационально, а просто на веру: нам сказали, что Ньютон гений, вот мы машинально и верим в это. Но, по-видимому, это не всегда правильно, и как раз сейчас мы с этим и столкнулись: увидели, как мало рационального объяснения. Наше знание, что Ньютон гений, само по себе ещё не рождает в нас почитания к нему. Поэтому тебе и хочется не просто знать, что Франц гений, но почему он гений. Тем более что в случае с Ньютоном есть хоть какое-то объяснение, а в случае с Францем – никакого. Разве не так?

– Вот ты меня понимаешь! – Варвара признательно погладила его по руке.

– Но почти совсем не знаю! – засмеялся он. – И к чему мы пришли? Мне кажется, надо копать дальше. Надо признать, мой пример с Ньютоном был не очень удачным, мне кажется, он нас только запутывает.

– Почему? – удивилась Варвара.

– Потому что Ньютона при жизни признавали гением, а Франца – нет, – объяснил Киш. – О чём это говорит? О том, что открытия сэра Исаака соответствовали духу и чаяниям времени, а то, что делал Кафка, по-видимому, не соответствовало. На самом деле, с падением Луны и Солнца, я слегка загнул. Ляпнул, не подумав. Думаю, всё было немного не так. Ещё лет за пятьдесят до Ньютона Паскаль – не тот самый Паскаль, который открыл законы давления, а его отец – писал тому самому Ферма, что современной им науке, в сущности, ничего не известно о тяжести и падении тел. А до этого был Галилей со своими знаменитыми опытами по бросанию шаров с Пизанской башни. По-видимому, этот вопрос тогда стоял в научной повестке дня и был одним из центральных. Почему так, не знаю. Возможно, это связано с тем, что первое из пяти доказательств Фомы Аквинского – Фома логически доказывал существование Бога – первое доказательство было как раз через движение. Но, может, и не так, и всё дело было в завершении Ренессанса и переосмыслении наследия античности. Ведь что такое Ренессанс? Это, как пел Высоцкий, «Тишина и безветрие, красота и симметрия» – ясность мира и подражание античной гармонии. Но когда-то Ренессанс должен был закончиться. Понято, что эпохи не начинаются и не заканчиваются в один прекрасный день, но, если брать символические точки отсчёта, то началом Возрождения следует считать (многие так и считают) речь Петрарки, когда его короновали королём поэтов: в ней он и произнёс само слово «Ренессанс». А символическим окончанием Возрождения я бы назвал именно тот момент, когда Галилей полез на Пизанскую башню и стал сбрасывать шары. Он же не просто так туда полез, у него был план, идея. Он заранее знал, что шары одинакового размера будут приземляться одновременно независимо от массы. На эту мысль его навёл Аристотель. Для Ренессанса Аристотель – Академия наук и Нобелевский комитет в одном лице, наивысший научный авторитет. В отношении падения тел Аристотель, по-видимому, рассуждал так: то, что трудней оторвать от земли, то легче и, соответственно, быстрее падает, а то, что легко поднимается, то и не спешит падать. Интуитивно это, наверное, так и воспринимается. Я думаю, если бы в школе не рассказывали про Галилея, наверное, большинство людей и сейчас так считали бы. Но что сделал Галилей? Он обнаружил логическое противоречие: если к тяжёлому телу присоединить лёгкое, подумал он, то оно должно за счёт своей лёгкости замедлить падение, быть таким весовым парашютом. Однако в то же время присоединение лёгкого тела к тяжёлому ещё больше его утяжеляет, и значит, соединённые тела должны падать ещё быстрей, чем тяжёлое само по себе. Возникает парадокс: лёгкое тело и облегчает тяжёлое, и утяжеляет его. Галилей сделал вывод, что здесь возможен только один вариант: масса тела вообще не причём, она никак не влияет на скорость падения, а всё дело в сопротивлении воздуха. Поэтому и стал бросать шары, чтобы проверить свою догадку. Казалось бы, ну и что тут такого? Для нас ничего, но для образованных людей того времени, думаю, это была бомба. И дело даже не в том, что шары одинакового размера приземлились одновременно, хотя и это было большим открытием, а в том, что Аристотель ошибся. Ты только подумай, что это такое – найти противоречие у человека, который написал фундаментальный труд по логике, у основателя логики, как науки. Это потрясение основ и смятение в умах. И самый интересный здесь вопрос: почему никто до Галилея не увидел в утверждении Аристотеля о падении тел логической ошибки? Ведь это не самое сложное рассуждение, а тогда было много умных людей, которые создавали куда более сложные логические конструкции. И, возможно, ответ кроется именно в том, что ко времени Галилея стало чувствоваться, что эпоха Ренессанса уходит, фактически уже ушла. В античности люди думали, что время движется по кругу, и, по-видимому, люди Возрождения, если не умом, то душой, мироощущением, стали разделять это ощущение. А тут снова обнаружилось, что оно движется вперёд, и мир не так ясен и понятен, каким он казался во времена Возрождения. И вот это нарастающее ощущение перехода от эпохи к эпохе, должно быть, и вызвало понимание, как мало людям известно о природе движения. По-видимому, ко времени Ньютона эти вопросы стали одними из самых важных…

Внезапно Киш замолчал и быстро взглянул на Варвару: не заметила ли она, что, рассуждая о Галилее и Ньютоне, он, в сущности, продолжает иносказательно говорить о дефенестрации? Во всяком случае, падение шаров с Пизанской башни и всемирное тяготение идеологически куда ближе к выбрасыванию из окна, чем к несчастному Францу. Если она его в этом изобличит, то даже отпираться бессмысленно.

Но, к счастью, Варвара не заметила ни отклонения от темы, ни его тайного смятения. Она шла, глядя на тёмно-серую брусчатку под ногами, и в ответ на его молчание вопросительно подняла голову.

– Ты извини, что я так долго говорю не о Франце, – он виновато улыбнулся, – просто для раскопки бывает важно разогреть мозги – ну, знаешь, чтобы лучше думалось.

– Не извиняйся, – Варвара решительно мотнула головой. – Это же как разминка у спортсменов. Или, как смазка у лыж. Почему ты думаешь, что я не могу понять такие простые вещи? Могу. Но мне другое интересно: как ты узнаёшь, на каком материале разогревать мозги? Вдруг разогреешь не в ту сторону? Задействуешь не тот пласт ассоциаций?

– Вряд ли тут могут быть специальные рецепты, – пожал он плечами. – Я лично ориентируюсь на ощущения от каждого материала – его интеллектуального вкуса что ли. Он может быть похожим на материал раскопки, а, может, наоборот, быть контрастным. Интуитивно, короче. Но я хочу закончить мысль про Ньютона. Ты здорово сказала про полёты в космос: возможно, для своих просвещённых современников Ньютон стал кем-то вроде Гагарина и Королёва одновременно, – его научные достижения оказались, что называется, в самой струе. А вот с Францем всё не так: он был малозаметен для современников, и, похоже, вовсе и не стремился быть в струе. Может быть, разгадка в этом?

– А почему ты решил, что – не стремился? – полюбопытствовала Варвара.

– Помнишь, нам рассказывали, как сестра Франца сказала ему, что по описанию в одном из его рассказов она сразу узнала комнату в их доме? И как он расстроился, потому что вовсе эту комнату не описывал, и вообще никакую конкретную комнату не описывал? Похоже, для него это было важно.

– Но это ещё больше всё усложняет, нет? – расстроено произнесла Варвара. – Если Франц специально избегал сходства, значит, он не хотел оставлять следов?

– Да уж, задачка не из простых, – подбадривающе рассмеялся Киш. – Мы можем применить здесь галилеевский метод: если есть что-то, чему мы не можем найти объяснения, то надо оставить это в стороне и сосредоточиться на том, что мы объяснить можем. Наша задача сейчас: выбрать какое-нибудь наиболее лёгкое для нас направление. У тебя есть какие-то идеи на это счёт?

Она покачала головой:

– Идеи – не самая сильная моя сторона.

Некоторое время они брели молча, не замечая красот вечерней Праги, погружённые в себя до машинальности действий. Киш думал изо всех сил. Это дело с Францем неожиданно стало для него принципиально важным. В нём он мог показать себя перед Варварой. Конечно, она не выкажет ему и тени упрёка, если они не справятся с кафкианской загадкой, но насколько будет лучше, если всё же справятся. Тогда даже на подсознательном уровне он будет ассоциироваться у Варвары с умением решать проблемы и радостью открытий.

– Киш, – окликнула его она, – а ты сам это придумал?

– Что именно? – не понял он.

– Про то, что без восхищения невозможно считать что-либо гениальным?

– По-моему, это очевидно, – пожал он плечами.

– Очевидно, когда уже кто-то это высказал, – не согласилась Варвара. – Это из серии «Я тоже так могу» – кажется, что легко, а на деле, пойди попробуй, ничего не получится.

– Ну, хорошо, – согласился он. – Хотя мне и неловко приписывать себе такую очевидность, в рамках этой раскопки пусть считается, что она принадлежит мне.

– А чем можно восхищаться в этой истории с Францем?

– Красотой, – ответил Киш, не задумываясь. – Всегда или почти всегда люди восхищаются красотой – даже если речь идёт, к примеру, о мужественном поступке. Знаешь почему? Потому что мужественный поступок – это красивый поступок. И благородный поступок – тоже красивый поступок. Так же и во всём другом. Можно видеть эпичную красоту «Войны и мира» – не отдельных сцен или персонажей, а всего романа, как во дворце или крепости восхищаешься не только отдельным интерьером, а общим рисунком здания, с его мощью и гармоничной соразмерностью частей. Можно видеть элегантность комбинаций в шахматных партиях, грандиозность замысла в симфониях, изящность математических решений, красоту эксперимента в физике и химии. Ландау, например, говорил, что был потрясён невероятной красотой общей теории относительности. Вероятно, в истории Франца тоже есть какая-то красота, которую мы не видим – или просто пока не пытались увидеть.

– Красота, которую мы не видим, – повторила Варвара задумчиво. – Киш, а, может быть, это не с ними что-то не так, а с нами? Какая это красота, которую мы не можем увидеть?

– А вот это непростой вопрос, – вздохнул он. – На вкус и цвет, как известно… Может быть, ключ к отгадке в том, почему Франц завещал сжечь все свои бумаги?

– Это лишь один из элементов истории, – Варвара с сомнением покачала головой. – А их явно притягивает вся история Франца, а не только её финал.

– А мне кажется, в этом финале есть особая драматическая сила, – продолжал Киш, увлечённый своей внезапной мыслью. – Вот все знают, что за собой надо убирать – после еды, сна, работы, пикника… Все знают да не всегда убирают. А Франц, похоже, счёл, что и после всей жизни нужно произвести приборку. Ты же сама сказала: он, словно стремился не оставлять следов! Гениальная догадка, гениальная! Он попросил друзей, чтобы те сожгли его бумаги, когда уже точно станет известно, что они ему не понадобятся, то есть после его смерти. А сам не сжигал, потому что надеялся жить. То есть попросил друзей об услуге – убрать за ним. И это поразительно: обычно люди стараются оставить после себя какой-нибудь след, а он решил, что это нескромно и неаккуратно. В этом есть какая-то невероятная метафизическая тяга к чистоте, тебе не кажется?

На страницу:
5 из 6