Полная версия
Ты умрешь красивой
– Рано делать такие выводы, но, когда отсутствует один из объектов триадных отношений, уже минус психике. Ребенок, выросший без одного значимого взрослого… Когда Тьерри был лишен отца?
– Он не вполне его лишен, отец появляется, но редко. Живет в Норвегии.
– Хорошо. Тогда я все же поговорила бы с матерью. Нужно знать, каким он был в раннем детстве, о чем мечтал, к чему стремился, что составляло его жизнь. Поступки – вот что главное. Как писал Аристотель, мы есть то, что мы делаем, – проговорила Вера, мысленно гадая, почему Зоя так поспешно сбежала. Неужели с ней не получится найти общий язык? Вера внутренне собралась – психолог, в конце концов, она или нет?
– Итак, – прервал Эмиль ее размышления, – вернемся к Тьерри.
И они начали детально изучать каждое движение его бровей, уголков глаз, рта, мускулов. Он мучил Веру часа два, если не больше, заставляя высказывать свое мнение едва не о каждой испытанной мальчиком эмоции. Вера выразила опасение, не запутывает ли Эмиль сам себя, но тот отмахнулся, огорошив ее, что это для его научного труда по психологии поведения.
Глава 3. В театре Эссайон
Вера стояла под обжигающим душем, смывая усталость и напряжение. Кожа покраснела, а перед глазами все мелькал Тьерри. Облако пара качало в жарких объятиях, чуть опьяняя, действуя вроде расслабляюще, но Вера все никак не могла перестать ощущать себя точно после долгой болтанки.
Внезапно зашумела труба – совсем как дома! – и полилась ржавая вода. Она вздрогнула, взмахнув душевой лейкой, и вода облила висящую на кафельной стене одежду и полотенце.
– Черт! – выругалась Вера, торопясь повернуть вентиль душа. – Это же Европа, центр Парижа!
Она вдруг вспомнила, что сегодня с самого утра не сделала ни одной фотографии, не сняла ни одной сторис. Иногда соцсети ее страшно бесили, они высасывали жизнь и время, но она обожала в конце дня просматривать свои собственные истории, радуясь плодотворному труду. И как такие противоречивые чувства могли уживаться в одном блогере?
Да была ли она блогером, если вела страницу через силу, уже сто тысяч раз бросала и начинала, а самое долгое время, которое смогла продержаться, не выпадая из инфополя, – лишь год? Она сбилась со счета, сколько раз теряла подписчиков, набирала их вновь, покупала рекламу, не спала сутками, давая скучающим домохозяйкам уроки французского, чтобы накопить на следующую. А потом руки опускались вновь.
Неужели в этой жизни возможно найти себя, только притворяясь в Сети кем-то другим?
Вера потянулась за полотенцем, обмоталась им и мокрыми стопами прошлась по потертой, давно не белой, но с черными виноградными лозами плитке, оглядывая свое новое гнездышко. Сердце начало оттаивать. А может, она найдет себя здесь?
Ей сняли маленькую квартиру-студию на предпоследнем этаже в том же доме, где был офис Герши: маленькая уютная гостиная-кухня с мебелью из Икеи, спальня с недавно освеженной лепниной и скрипучим паркетом, в которой все пространство занимала кровать. Не было даже шкафа. Тумбочкой Вере пока служила стопка книг на русском, которую она привезла с собой в надежде, что поездка будет не короткой, поверх лежал на зарядке телефон. Рядом – раскрытый чемодан, полупустой, поскольку раньше почти полностью был забит книгами.
Она вытащила из кармана на крышке свой старенький белый «Асус», обклеенный поблекшими от времени стикерами – персонажи фильма Тарантино, черно-белое фото Хичкока, любимый Шелдон Купер, кривящий рожицу. Кстати, было в Эмиле что-то от Шелдона, оба напоминали упрямого и несгибаемого Спока. И Вера с улыбкой подняла ладонь на уровне лица, раздвинув пальцы в вулканском жесте-приветствии. Рассмеялась и бросила ноутбук на белую простыню, сев рядом в мокром полотенце. На черном, блестящем как зеркало экране виднелось отражение девушки со взлохмаченными волосами. Вера улыбнулась самой себе.
Открыв сеть, она ввела в окошко поисковика имя Эмиля Герши. Странно, но поиск не выдал ни одного. Если не считать многочисленных статей о его агентстве, то информации никакой. Может, у него псевдоним? Открыв почту, она внимательно прочитала имя, вроде ошибки нет. Да и журналисты не ошибались бы. Во всех сетях та же история: «По вашему запросу ничего не найдено». Вера безуспешно скролила ленту поиска. Одни статьи. Он казался газетной выдумкой.
Интересно: в наше время, если человека нет в соцсетях, то его не существует и в жизни… Вера набрала имя Зои. Тоже ничего.
Она подняла задумчивые глаза к окну без занавесок. Солнце садилось, сбрызнув небо и крыши сияющим перламутром с серебристо-перистыми, нежно-розовыми и золотыми бликами. Грязь на черепицах, черные трубы, которые торчали повсюду в невероятном количестве, пышные кроны деревьев – все омыто закатом. Через час заканчивалась репетиция матери Тьерри, ее надо было поймать прямо на сцене, чтобы она не успела исчезнуть – Эмиль предупредил, что она совершенно неуловима.
Она играла в театре Эссайон. Спектакль «Алиса в Зазеркалье». Искусство, Париж… Здесь даже воздух был пропитан творчеством!
Вера замерла, уставившись на крыши города. И тут зазвонил телефон. Конечно же, ноутбук едва не полетел на пол. Звонил Эмиль. Ждал через десять минут внизу. «Черт, ну зачем так рано, полно же времени…» – пронеслось в мыслях.
– Надо пройтись. Вы будете знакомиться с городом, я – думать. Идти всего ничего. Минут двадцать, – последовало безапелляционное объяснение.
Он что, мысли умеет читать?
Нехотя Вера захлопнула ноутбук и, скинув полотенце на пол, пошла в ванную одеваться. Платье в нежный цветочек, пережившее полет, – единственное, что не было смято. Утюга здесь не нашлось, Юбер обещал, как только появится время, опросить всех соседей, может, у кого есть лишний. Вера прихватила куртку – короткая косуха с блестящими заклепками хорошо сочеталась с ее черными «мартинсами».
Париж в начале сентября был еще теплым, но вечерами довольно свежо. Солнце почти село, на улицах стало неожиданно многолюдно. Вера и Эмиль, одетый в черную толстовку с капюшоном, натянутым едва не на все лицо, шли в сторону центра Помпиду – по Риволи мимо Лувра, сквером де ла Тур Сен-Жак, ныряя в тихие узкие улочки. Шли молча. Ее новый начальник, опустив голову и сунув руки в широкий карман на животе, сосредоточенно гипнотизировал свои белые кеды. Думал. Он был похож на францисканца в этом своем черном балахоне с капюшоном.
Вере ничего не оставалось, как с удовольствием глазеть по сторонам – на готические церкви, кружевными сталагмитами устремленные в небо, старинные монастыри, в которых сейчас в основном действовали офисы, ажурные арки, фонтаны со скульптурами в черно-зеленых туниках из мха и плесени. По узким дорожкам носились юркие велосипедисты, одетые в строгие костюмы или бомжеватого вида свитшоты, закованные в шлемы скутеристы. На углах можно было увидеть бабулечек-цветочниц, в кафе ютились праздные посетители – сидели за крошечными столиками прямо на тротуарах, коротая время за чашечкой черного кофе с полупустым графином воды. Кстати, питьевая вода в Париже отвратительная, с привкусом глины и ила.
Наконец вдали показалась разноцветная громада из стекла, железа и бетона с просторной площадью у входа. На брусчатке сидели люди, пили из бумажных стаканчиков кофе, беседовали, тут же наяривали музыканты. Вера подняла глаза к странной конструкции центра Помпиду. Это был словно вывернутый наизнанку робот, он казался островком современности в густоте построек в стиле довоенного модерна. Прямо через улицу шла сплошная линия жилых домов из светло-кремового камня с неизменными магазинами и кафе на первых этажах под ярко-красными маркизами, балкончиками и мансардами под темной шапочкой черепицы.
Они обогнули торец этого робота, вновь углубившись в привычный парижский пейзаж. В глубине дворов прятался неопрятный особняк Отель Эгле д’O. В его подвале и располагался авангардный театр, основанный в 70-х. Вход представлял собой нечто очень гротескное и пугающее – кривые двери, над которыми кое-как наляпаны старые афиши, рядом – окно с решеткой и кроваво-красные буквы «Theatre Essaion», часть из которых отвалилась и повисла.
Эмиля и Веру никто не остановил, когда они темными коридорами пробрались в один из двух залов, где проводились спектакли. Неоштукатуренный кирпич, сводчатые потолки, железные стулья, кривые простенки, абсолютное отсутствие сцены, томное освещение, актеры, одетые в обноски. Шла репетиция «Алисы в Зазеркалье».
– Мать Тьерри, – махнул головой Эмиль на невысокую хрупкую женщину в белом девчачьем платье, кроссовках и с красным бантом в рыжих волосах. Они наблюдали за актерами в тени прохода. – У меня с ней диалога не получилось. Придется вам. Это ее муж, уже давно бывший, заказал расследование.
– Ах да. – Вера припоминала, написано ли это в деле.
Репетиция закончилась, актеры что-то обсудили, перекинувшись несколькими непонятными фразами, и стали расходиться.
Стоявшие в проходе Эмиль и Вера посторонились, пропуская их. Боясь упустить добычу, Вера тотчас выступила в полоску света, когда Алиса, снимая с волос бант, направилась к выходу.
– Здравствуйте, мадам. Я Вера Максимова, из агентства Герши. Вы не уделите пару минут?
Актриса остановилась, окинув Веру тяжелым, усталым взглядом, совсем не свойственным амплуа инженю, в образе которого она пребывала минуту назад.
– Что за акцент? Вы из Болгарии?
Вера вспыхнула. Ей всегда казалось, что благодаря общению через «Тандем» она поднаторела в парижском французском.
– Ладно, – смягчилась мать Тьерри, заметив, в какой ступор ввела бедную приезжую. – Что вы хотели? Выкладывайте. Только быстро.
Лицо у нее для сорокалетней дамы вполне себе ничего, сероватый оттенок кожи окупали большие синие глаза и густые волосы с приятной рыжинкой. В чертах проступало что-то знакомое. Тьерри унаследовал ее тонкий нос и веснушки.
– Я бы хотела поговорить о вашем сыне, – негромко, с ноткой выученной неуверенности начала Вера, как делала всегда, когда к ней на сеанс являлись пациенты, пришедшие не по своей воле: жена настояла, дети трудные, родители оплатили курс для отбившегося от рук отпрыска. Если не считать телефона доверия, где она работала на четвертом курсе – там приходилось юлить еще больше (звонили такие, что – ах! могли с ходу начать орать, что стоят сейчас на подоконнике в шаге от пропасти в шестнадцать этажей), у Веры был большой опыт бесед в стиле «сопротивления».
– Моник Роллен, – представилась актриса, жестом указала на один из стульев, которые завтра займут зрители, и села, закинув ногу на ногу.
Вера опустилась на край соседнего стула и сцепила пальцы на коленях.
– Вера Максимова, психолог.
– Ваш шеф так и будет стоять в дверях, точно секьюрити? – Моник сделала полуоборот, откинувшись локтем на спинку стула, и отправила игриво-презрительный взгляд на Эмиля. Тот выступил из темноты, оперся спиной о стену, скрестил руки на груди. Капюшона с лица он не снял.
– В прошлый раз вы меня не очень-то жаловали.
– Поэтому ты привел с собой суфлера, гадкий грубиян.
– Вера – дипломированный психолог, имеющий за спиной несколько лет работы с детьми.
Вера покраснела – Эмиль очень смело превратил ее год практики в несколько лет. Моник фыркнула.
– Вы настроены враждебно лишь потому, что нанял меня ваш бывший муж, – холодно заметил Герши.
Вера сжалась внутри. Ой, ой, ой, так нельзя! Что он делает? Сейчас ведь сцепятся, поссорятся, и мать Тьерри просто встанет и уйдет.
– Дело в том, что дети, достигшие подросткового возраста… – Вера поспешила перевести на себя ответный огонь, готовый вырваться из опасно побледневшей актрисы. – Работать с ними все равно что бомбу разминировать. Говорить с ними – искать в переплетении цветных проводов тот, который отвечает за взрыв. В особенности с современными подростками: они начинают рано взрослеть, поглощают слишком много контента. Мы росли совсем иначе.
– Что есть, то есть, – понимающе кивнула Моник.
Вера насилу сдержала облегченный вздох, улыбнувшись. Она только что перекусила проводок, и циферблат с обратным отсчетом померк. Взрыва не будет.
– Могу я задать вам несколько вопросов, чтобы лучше узнать Тьерри?
– Вся эта история – совершеннейший бред! Я считаю, что его друг отсиживается и наблюдает из какой-нибудь дыры, как его все ищут.
– Вы имеете в виду… – Вера насторожилась. – Первого или второго мальчика?
– А их было двое?
– Да. Один пропал год назад, второй с месяц назад.
Моник сморщила веснушчатый нос, выражая презрение и недоумение одновременно, выдавая с потрохами свое равнодушие к происходящему. Вера поняла, что мать она из тех, про которых в психоанализе говорят «отсутствующая». Придется довольствоваться сведениями, что удастся раздобыть. Вера собралась спросить, в каком возрасте у Тьерри была нарушена связь с отцом, но этот вопрос мог все испортить.
– Каким он был в младенчестве?
Моник достала из кармашка платья пачку сигарет и зажигалку, нервно прикурила.
– Требовательным, орал, как иерихонская труба, – выдохнула она густое облако дыма. – Я одна его воспитывала. Целый год актерской карьеры вылетел в трубу. Потом у нас появилась соседка с дочками, удалось с ней договориться. Она добрая была. Семь лет назад они съехали, не помню, когда последний раз списывались.
То есть годовалого ребенка она сплавила соседке. Еще хуже.
– Чем увлекался Тьерри? У вас были домашние питомцы?
– Увлекался… – Моник опять сморщила нос и затянулась. – Откуда мне знать, чем он занимается в Сети. Игры какие-нибудь… Из питомцев – часто приводил в квартиру то собак, то кошек, но я не терплю в доме вони, поэтому он от них тотчас избавлялся.
– Что он с ними делал?
– Относил туда, откуда брал.
– А с огнем баловаться не пробовал?
– Покажите мне хоть одного мальчишку, который бы не баловался с огнем! Спросите своего шефа. Он-то точно сжег в детстве пару-тройку сараев.
– Тьерри сжигал сараи? – Вера сделала большие глаза и даже чуть подалась вперед, надеясь, что ее показное удивление не выглядит слишком наигранным.
– В деревне у матери бывшего… кажется, это был… – Она задумалась. – Не знаю, то ли туалет, то ли курятник.
– С курами?
Моник пыталась припомнить детали. В ее пальцах тлела сигарета.
– Не могу сказать. Но счет выставили… помню, сотни на три.
– А спортом он увлекался? Или, может, увлекается сейчас?
– Нет, что вы! Этот из рода тюленьих, как и его папаша.
Вера двинула бровями, но тут же расправила лицо и улыбнулась. Мальчишка был явным холериком, ничего тюленьего в нем она не заметила. Тюленю вряд ли бы пришла в голову мысль отправиться ночью на кладбище, чтобы вызывать духов. Она вспомнила неоднозначный отзыв Зои о Тьерри.
– Ах да! – неожиданно вспомнила Моник, махнула рукой, и пепел посыпался на пол. – Это, может, вас заинтересует. Учитель у них есть… по литературе… изображает из себя этакого гения от искусства. Ну, знаете…
Она замолчала, возя по воздуху пальцами, собранными в щепоть, и жуя губы, пытаясь поймать хвост ускользающей мысли.
– Как из «Общества мертвых поэтов»? – подсказала Вера, которой всегда на ум приходили образы из любимых фильмов.
– Ага. – Моник всплеснула руками. – Точно. Который вскакивал на парты, что-то декламировал. Этот такой же. Но я бы сказала, он пожестче, позатейливей, навроде того чувака из «Волхва» Фаулза. Вечно какие-то костюмированные постановки, литературные вечера, перформансы. Не нравится мне все это. Вот не нравится и все тут!
– А Тьерри любит литературу?
– Не сказала бы… – мотнула головой мать. – За книгой его увидеть – снег в июле выпадет, ага. А вот фигней страдать, ходить милостыню просить в костюме Генриха IV – это всегда пожалуйста.
– То есть литература его не интересует… А учителю все-таки удается занять детей?
– Они часто с ним тусуются, ходят по театрам, музеям и выставкам. На мои спектакли захаживают. Я, грешным делом, подумала, что он за мной приударить собрался, но ошиблась. Окружил себя пятью-семью ребятами и ходит, будто король с миньонами. Я, может, и не знала бы этого, но он здесь часто бывает, так что…
Моник не знала, куда деть глаза: то разглядывала собственную руку, то упиралась взглядом в потолок.
– Ваш сын тоже появляется в этой компании? – Вера старалась понять, что именно она пытается скрыть.
Моник вытянула губы в трубочку, осознав, что сболтнула лишнего.
– Знаете что, господа ищейки, – неожиданно резко заявила она и нагнулась, затушив сигарету прямо об пол, – с самого начала я была против того, чтобы сюда впутывали Тьерри. Он балбес, потому что… правильно вы сказали, потому что подросток, и в голове у него один ветер. Я против того, чтобы он путался с этим типом, и уже раз двадцать ему это запрещала! Чуяла я, что какой-нибудь фигней все кончится.
– Мадам, в ваших интересах нам все рассказать, – подал голос Эмиль.
– Это почему?! – тотчас взвинтилась она.
– Вы боитесь, что он все-таки виноват в пропаже своих друзей.
Сердце Веры упало, она вспыхнула, ощутив, как на лбу выступили капли пота и опасно подскочила температура ушей. Господи, что он несет? Какой же грубый. Боясь увидеть последнюю степень гнева на лице Моник, Вера все же подняла на нее глаза, сделав это очень медленно, будто собиралась посмотреть в лицо Медузе Горгоне.
– Участие в преступлении – это серьезно, мадам Роллен. Надо уже сейчас искать смягчающие обстоятельства, – слова Эмиля прозвучали довольно убедительно, но все равно были произнесены не слишком вежливо.
Моник поднялась.
– Его отец вас нанял, боясь, что он станет третьим! А не для того, чтобы вы его за решетку упекли. С чего вы вообще взяли, что он принял участие в преступлении? Он, что, двух взрослых мальчишек четырнадцати-пятнадцати лет где-то насильно удерживает? Это вы хотели сказать? Или что-то еще хуже?
Она запнулась.
– Лучше присмотритесь к этому… как его! Эрику Куаду.
– Спасибо, мадам. – Эмиль качнул головой, глядя куда-то в сторону и, очевидно, не замечая, в каких чувствах та пребывает. – Вы нам очень помогли. Идемте, Вера.
Глава 4. Guilty pleasure[9]
Это было волшебное место для пятнадцатилетнего мальчишки – лавка чудес, набитая барахлом от пола до потолка, антикварный магазин, в котором стен не видать из-за обилия вещей. И где – прямо под моей квартирой в доме на углу Риволи и 29 Июля. Описать его слов не хватит. Просто вспомните лавку старьевщика из бальзаковской «Шагреневой кожи»: эти туннели, узкие проходы, углы, повороты… Лампам из бронзы, фарфоровым вазам и статуэткам, старинной мебели, книгам, одежде из разных эпох, пахнущей нафталином, там не было числа. Какие-то механизмы не то из разобранного граммофона, не то из старого радиоприемника соседствовали с репродукциями в подражание Ренессансу, египетские кошки, сделанные, разумеется, не при царствовании Эхнатона, но при Наполеоне уж точно, лежали вперемешку с велосипедами и старыми немецкими печатными машинками.
Столько интересных вещей я не видел никогда!
Весь Париж тащил папаше Массену старье, освобождая квартиры, которые модно было нынче обставлять в стиле минимализма. Сам он объезжал всю Францию в поисках товара.
Теперь лавки давно нет, но я вспоминаю ее с особым теплом. О эти красочные слои эпох, подобные мазкам на ранних полотнах Сезанна! Здесь даже была какая-то абстракция не то Кандинского, не то Малевича. Лавочник Массен утверждал, что это подлинник, и выставлял картину в старинной витрине из дерева и стекла. Никого и близко не подпускал, держал ее на замке, постоянно стирал с дверцы отпечатки ладоней незадачливых посетителей, поправляя картонную табличку «Руками не трогать».
В воздухе здесь стоял тяжелый запах пыли и лака – папаша Массен занимался реставрацией мебели, что-то вечно шкурил, счищал, удаляя украшения, или, напротив, наклеивал какие-то завитки, покрывал особым составом какой-нибудь комод времен короля-солнца, превращая в модный шкаф, или, напротив, занимался ювелирным восстановлением секретера, принадлежащего императрице Евгении.
Шел 1997 год, я оканчивал лицей Генриха IV. Летом последний экзамен, и можно было забыть эту чертову учебу лет на сто. Я мечтал устроиться к папаше Массену взамен того алжирца не старше меня на вид. Искренне казалось, что нет большего счастья в жизни, чем владеть всем этим богатством.
Тут я задержусь, чтобы подробней описать мое знакомство с тем, кого я собирался подвинуть и кто изменил мою жизнь. Поначалу я не обращал на мальчишку никакого внимания, не знал о нем ровным счетом ничего, кроме того, что папаша Массен лупит его за малейшую провинность. Ну ко мне лавочник не посмел бы так относиться, я ведь француз, парижанин в пятом поколении, к тому же живу в центре Парижа, а мой отец – профессор Сорбонны.
Помощнику папаши Массена было лет шестнадцать. Откуда он взялся, я не знал и выяснять не собирался, пока не присмотрелся к нему пристальней и не понял, что он не так прост, каким кажется.
То был мальчишка с душой глубокого старца. Он имел удивительную способность перевоплощаться из фальшивого льстеца в галантного восточного принца. Я так до конца и не выяснил, которая из личин была его истинным «я» – трусливое пресмыкающееся с раболепски опущенной головой, обнимающее себя за локти и скруглившее спину, рыцарь печального образа или же самое страшное чудовище. Но каким бы чудовищем он ни был внутри, его душа наверняка путешествует по телам с моисеевских времен. Это был сам Дьявол, Люцифер, поставивший меня на колени, тот, кого в литературе обычно зовут воплотившимся в человеческом облике Сатаной.
Только когда хозяин лавки был рядом, этот таинственный алжирский мальчик превращался в червя. Массен бил его за все подряд, тот ходил подле него скрючившись, в вечном ожидании затрещины, молчаливо сносил брань, удары, унижение, умел смотреть таким невинным, порой тупым, порой ничтожным взглядом, что казалось, это не человек, а бездомная собака. Сначала мне стало его отчаянно жалко – беженец без документов и прав, не в состоянии постоять за себя. Я даже попробовал за него вступиться, но папаша Массен решил, что его помощник попросил меня об этом. Чтобы не видеть расправы, которую он учинил за мое заступничество, мне пришлось уйти. Но крики были слышны и на четвертом этаже.
А потом я увидел его настоящим. Едва нога хозяина за порог – а тот мог надолго уехать в поисках товара куда-нибудь в Прованс или к замкам Луары – помощник снимал маску лакея и преображался на глазах, выпрямлялся во весь рост, словно вырастал, выпивая какой-то эликсир, и превращаясь в совершенно другого человека. Взгляд прямой, голос ровный, учтивый, одежда приличная, черные волосы зачесаны назад, открытый высокий лоб философа. Лицо у него было красивым, над губой тонкая полоска черного пушка. А как изящно он изъяснялся! Какой у него был глубокий, чарующий голос, он будто выдыхал слова, хотя при лавочнике едва слышно шептал. Я потом пробовал говорить так же перед зеркалом – выходило нелепо, все равно что пытаться повторить выражение лица Моны Лизы. А тому при всей его молодости удавалось не быть смешным.
Он обслуживал клиентов с элегантным почтением и знанием дела, девушки к нему так и липли, соседи обожали. Лавка моментально наводнялась людьми, возникал какой-то особый порядок среди вещей, всегда играла музыка – он ставил на старый патефон пластинки с классическими произведениями. А порой начинал подпевать Карузо или Паваротти, собирая восторженную толпу поклонников.
Наверное, на этот голос и шли девочки, как макрель на хлебный мякиш. Так этот юнец – старше меня всего на полтора года – еще и умным был, как десять профессоров, он выучил латынь в детстве. Позже я узнал, что он вырос в монастыре. Там его монахи, видать, и обучили этим премудростям. А может, кое-чему еще.
Из раба он будто преображался в ангела, становился олицетворением восточной учтивости несломленного аристократа, переживающего не лучшие времена. «Переодетый Гарун аль-Рашид, – говорили про него. – Породу не спрятать».
Я был огорошен. Я ему завидовал. Страшно завидовал его внутренней свободе, начитанности, которая возможна лишь в веке девятнадцатом, когда не было ни телевидения, ни Интернета. Завидовал его элегантности, несгибаемой царственности, голосу и тому, как он себя держал. Завидовал его таинственной истории, которую он наверняка имел за душой.
Я невольно начал ему подражать. В пятнадцать лет, пока себя не найдешь, так часто тянет быть кем-то другим. Я чувствовал себя неженкой и тряпкой, когда видел, как его лупит хозяин. Сам не выносил, даже когда отец поднимал на меня голос, не разговаривал потом с ним неделю. Никогда мне не видать подобной стойкости, выросшему в довольстве и родительской ласке. Я стал ненавидеть собственную мать, потворствующую моей лени! Мне полтора десятка лет, а за душой ничего, кроме счастливого детства. Ничего! Никакой истории. Обо мне не скажут: ах, какой удивительный, тонко чувствующий юноша, на меня не посмотрят с восхищением, как на алжирца. Я ничего не достиг и никогда не достигну. Совершенно пустой сосуд.