Полная версия
Флорентийская чародейка
Под прикрытием белесых деревьев лесного массива Гир полки Акбара бесшумно, словно чума, подобралась к самым стенам жалкой крепости Кучх-Нахин, и ее защитники, угадав во внезапном треске ломающихся деревьев приближение смертного часа, сами снесли укрепления, выкинули белый флаг и стали молить о милосердии. Вместо того чтобы казнить побежденного противника, император частенько забирал его дочь себе в жены, а побежденному тестю предоставлял какую-нибудь должность при дворе, справедливо полагая, что врага лучше сделать родственником, нежели гниющим трупом. На сей раз, однако, он в ярости выдрал наглому красавчику усы и изрубил его на куски. Он сделал это самолично, своим собственным мечом, как наверняка сделал бы его дед, после чего, весь дрожа, терзаясь угрызениями совести, удалился к себе в шатер.
У императора были большие с прищуром глаза, как у юной мечтательницы или у моряка, жаждущего увидеть землю, они всегда были устремлены куда-то вдаль. Припухлые, по-женски чувственные губы были сложены в капризную гримасу. Правда, несмотря на женственные черты лица, он был мужчиной в превосходной степени, с могучим, крепким телом. Совсем мальчиком он задушил тигрицу голыми руками, но, придя в смятение от своего поступка, поклялся никогда в жизни не есть мяса и стал вегетарианцем. Травоядный мусульманин, воитель, мечтавший о мире, император-философ… Одним словом, клубок противоречий. Таков он был, этот величайший правитель, которого когда-либо знал мир.
На никому не нужные мертвые тела, на залитую кровью, разрушенную крепость опустилась ночь. Внизу, в долине, Акбар, сидя в своем разубранном шатре, под журчавшие, словно ручеек, соловьиные трели, как всегда после кровопролитного сражения, предавался черной меланхолии и горько сокрушался по поводу своего личного генеалогического древа. Он не хотел, ну никак не хотел походить на своих кровожадных предков. Их имена – имена грабителей и захватчиков – угнетали его. Его собственное имя принесло к нему с каскадами человеческой крови. Дед его Бабур был воитель родом из Ферганы. Он покорил Хиндустан, но терпеть не мог это новое свое владение, где всегда было слишком много всего – слишком много богатств и слишком много богов… Бабур был машиной для уничтожения с удивительным даром красноречия; до Бабура в роду Акбара были правители из Трансок-сании[16] и Монголии. Самым известным среди них был Темучин, он же Чингисхан, которому Акбар был обязан тем, что прозывался также “могол” или “монгол”, каковым себя не желал чувствовать. Он ощущал себя… хиндустанцем. Его “орда” никогда не была ни Золотой, ни Голубой, ни Белой. Само это слово, орда, резало ему слух, казалось неприятным, грубым, как свинячье хрюканье. Он не желал иметь в своем подчинении орду; не хотел заливать глазницы врагов расплавленным серебром или расплющивать их в лепешку тяжелым помостом и пировать на нем с соратниками. Он устал от войн. Ему вспомнилось, как первый его наставник, перс Мир, говорил ему о том, что человек, желающий быть в согласии с самим собою, должен научиться жить в мире с другими. “Сулх-и-кул — глубокий покой”, – твердил он. Ни один хан не понял бы его. Но ему, Акбару, не нужно ханства. Ему нужна просто его страна.
Темучин был далеко не единственным среди его предков, кто не знал пощады. Своим появлением на свет он был обязан Тимуру, которого прозвали Железная Нога. Этот Тимур, или Тамерлан, разрушил до основания Дамаск и Багдад и оставил от Дели руины, населенные пятьюдесятью тысячами духов убиенных. Нет, Акбар определенно предпочел бы иметь других предков. Он давно перестал говорить на чагатае, языке, названном в честь одного из сыновей Чингисхана, и сначала изъяснялся на фарси, а затем стал пользоваться языком-ублюдком, рожденным и выросшим в армейской среде, – урду В нем смешалось около дюжины самых разных говоров; из скрежета и свиста, ко всеобщему изумлению, возник красивейший и благозвучнейший язык – язык поэзии.
Смуглокожий правитель Кучх-Нахина был строен и очень молод. Его лишенное усов, ободранное лицо заливала кровь. Он опустился на колени перед Акбаром и замер в ожидании рокового удара.
– История повторяется, – еле выговорил он. – Семьдесят лет назад твой дед убил моего.
– Наш дед, – молвил Акбар, привычно употребляя множественное число первого лица (сейчас было не время экспериментировать – еще не хватало, чтобы свидетелем эксперимента стало это ничтожество!) – был варваром, который умел говорить, как поэт. Мы же, напротив, поэт с варварским прошлым и со своей, присущей варвару, ратной долей, но она внушает нам отвращение. Это как раз доказывает, что история не знает повторений: она движется вперед, и человек меняется тоже.
– Странно слышать такое от палача, – тихо произнес юный правитель, – хотя что толку спорить, когда перед тобой сама Смерть.
– Да, твой час пробил, – холодно согласился император. – Но прежде чем умереть, скажи честно: каким тебе видится рай – там, по ту сторону занавеса?
Князь поднял обезображенное лицо и взглянул прямо в глаза Акбару:
– В раю “почитание” и “несогласие” не противоречат друг другу. Всевышний не тиран. В обители Господа каждый свободно может выражать свои мысли, это способ почитания.
“Щенок, зазнайка, воображает, что умнее всех”, – с раздражением подумал Акбар, но слова князька нашли отклик в его душе.
– Обещаем построить особый храм для такого рода почитания, – сказал он и с возгласом “Аллах акбар!”, что могло означать “Аллах велик” или же “Акбар Всемогущий”, отрубил жалкому прыщу его наглую, несговорчивую и и вмиг ставшую абсолютно никчемной голову.
После убийства князька, как всегда в подобных случаях, Акбара посетил знакомый демон одиночества. Всякий раз, когда кто-нибудь смел говорить с ним как с равным, Акбар впадал в бешенство. Он понимал, что это нехорошо: гнев правителя – его недостаток, гневливый правитель все одно что ошибающийся бог. Одно из главных противоречий его натуры в том и заключалось, что он, будучи не только философствующим и плачущим убийцей, но еще и эгоцентриком, привыкшим к раболепию и лести, тем не менее тосковал по совсем иному миру, такому, где он мог бы встретить равного себе, родственную душу, брата по разуму, человека, с которым можно было бы делиться мыслями, обмениваться знаниями, испытывая и даря радость общения; он мечтал о таком устройстве мира, при котором можно было бы одержать над противником верх не посредством кровавой расправы, но способом более приятным, хотя и требующим напряжения всех умственных сил, – то есть в ходе диспута. Существует ли такой миропорядок и можно ли найти к нему дорогу? – спрашивал себя император. Существует ли на свете равный ему человек? Может статься, убитый князек с отодранными усами как раз и был тем самым человеком. Неужто он сейчас убил единственного, кто мог бы сделаться его задушевным другом? Под влиянием выпитого вина мысли Акбара становились все более сбивчивыми и сентиментальными, и на глаза навернулись пьяные слезы. Какой путь избрать, чтобы добиться желаемого – стать по-настоящему Акбаром?
Говорить было не с кем. Своего личного слугу, глухого Бхактирама Джайна, он прогнал прочь, чтобы никто не мешал ему пить. Глухой слуга хорош тем, что не слышит, о чем бормочет его пьяный господин, однако Бхактирам научился читать по губам, и это обесценило его; он теперь мог продать его, как и всякий другой.
Шептались, что владыка безумен. Об этом твердили все: его солдаты, его слуги, его жены. И Бхактирам, возможно, говорил за его спиной то же самое. Разумеется, в лицо это ему не смел бросить никто: он, словно сказочный герой, был огромного роста, он был доблестным воином, и коли такой человек предпочитал слыть чуть-чуть не в себе, то это его, императорское, дело. Император, однако, не был помешанным. Просто он был недоволен самим собой. Он изо всех сил пытался найти себя.
Ладно, он выполнит обещание, данное им князьку Кучх-Нахина, – воздвигнет новый храм, который станет местом для диспутов, где каждый будет иметь право высказывать свои мысли на любую тему, включая такие, как существование Всевышнего и необходимость императорской власти. Возможно, в этом новом храме он научится терпимости. Нет, не то чтобы заново научится, а постарается реализовать ту терпимость, которая – он это чувствовал – и без того была органически ему присуща, только спрятана глубоко в сердце. Тот смиренный Акбар, порожденный детскими годами, проведенными в изгнании, наверное, лучшее из всех его “я”. Под внешними символами власти в нем еще наверняка жив Акбар-ребенок, чье детство прошло не под знаком побед, но под знаком неудач. Неудачником был его отец. Неудача носила имя Хумаюн.
Он не хотел вспоминать об отце. Тот слишком любил опиум, потерял империю и вернул себе власть лишь после того, как прикинулся шиитом (и вдобавок передал владыке Персии знаменитый алмаз Кох-и-Нор), чтобы ему дали войско, но почти сразу после возвращения к власти умер, упав с лестницы в дворцовой библиотеке.
Акбар никогда не видел своего отца. Он родился в Синде, после поражения Хумаюна в битве при Чаусе, когда царская власть, которая по праву принадлежала Хумаюну, но к которой он оказался непригоден, оказалась в руках Шер-шаха Сури. Бросив сына, лишившийся трона отец ретировался в Персию. Подумать только: оставить на произвол судьбы своего годовалого сына! Допустить, чтобы его нашел и взял на воспитание брат и заклятый враг Хумаюна – дядя Аскари из Кандагара, беспощадный Аскари, который задушил бы его собственными руками, если бы смог добраться до него, но добраться до него он не смог, ибо рядом с ребенком всегда была жена Аскари. Акбар остался в живых потому, что так решила его тетка.
Там, в Кандагаре, он и освоил науку выживания и борьбы, научился тому, как убивать и выслеживать добычу; научился – хотя никто его не учил – и многому другому, например, что следует надеяться лишь на собственные силы, что следует держать язык за зубами и не говорить лишнего, иначе тебя запросто могут убить. Там и тогда он понял, что такое потеря и как, даже потеряв все, можно сохранить достоинство; понял и то, как иногда полезно для души признать свое поражение; там и тогда он приобрел умение вовремя отступать, не попадаться в капкан собственных желаний, как бы сильны они ни были; там и тогда он узнал, что такое быть покинутым вообще и родным отцом в частности; там он понял, что бывают никчемные отцы и никому не нужные дети. Там же, в Кандагаре, он научился самым действенным способам, к которым прибегает слабый для защиты от того, кто старше и сильнее: научился скрытности, предусмотрительности, хитрости, смирению, а также умению видеть не только то, что перед тобой, но и то, что вокруг, то есть выработал периферическое зрение.
Таковы были его уроки – уроки уничижения, от которого нередко начинается путь к величию.
Были, однако, и такие вещи, которым никто его не учил и которые он так и не освоил.
– Мы император Хиндустана, но до сих пор не умеем написать свое имя, Бхактирам! – громыхал он на рассвете, пока глухой Джайн омывал его.
– Да, о благословенное целое, отец множества сыновей, супруг сонма жен, опора Вселенной! – откликнулся Бхактирам, передавая господину полотенце.
Время императорского утреннего туалета являлось также временем императорского прославления. Бхактирам с гордостью носил звание льстеца высшей категории и был мастером витиеватого славословия старой школы. Для этого требовалась исключительная память, дабы изощренные, но по возможности короткие восхваления могли дать желаемый эффект. Из-за бесконечных повторений требовалось строго выдерживать последовательность при перечислении всех императорских достоинств. Память у Бхактирама была великолепной и никогда его не подводила. Он мог славить часами.
В воде купели Акбар увидел свое отражение. Лицо было свирепым, как у вестника смерти.
– Мы, император Хиндустана, – вскричал он, – не можем прочитать собственные законы! Что ты скажешь на это, Бхактирам?
– О да, справедливейший из судей, отец множества сыновей, супруг сонма жен, владыка мира, опора Вселенной и устроитель всего сущего! – нараспев произнес Бхактирам.
– Мы – чистое сияние, мы – светило Хиндустана и солнце славы, – заговорил Акбар, который и сам знал толк в славословии, – и тем не менее юные лета мы провели в вонючей дыре, в Кандагаре, где мужчины совокупляются с женщинами, чтобы делать мальчиков, и с мальчиками – чтобы делать из них мужчин; где нам пришлось день и ночь быть настороже, потому что на тебя могли напасть сзади с такой же долей вероятности, с какой и изрубить в открытом поединке.
– Да, о слепящий свет, отец множества сыновей, супруг сонма жен, владыка мира, правитель всех живущих, всеустроитель, чистое сияние и светило Хиндустана!
Глухота глухотой, но намеки Бхактирам ловил на лету.
– Скажи, Бхактирам, разве в таком окружении следовало расти будущему монарху? – гневно продолжал Акбар, чуть не перевернув купель. – Разве допустимо, чтобы наследник был таким, как мы, – неграмотным, с повадками звереныша, постоянно опасающимся за свою задницу?
– Да, о да, мудрейший из мудрых, отец множества сыновей, супруг сонма жен, владыка мира, опора Вселенной, правитель всего живого, средоточие жизни, чистое сияние, светило Хиндустана, солнце славы, господин людских душ и вершитель судеб!
– Ты лишь притворяешься, будто не понимаешь по губам! – зарычал император.
– Да, о прозорливейший из пророков, отец множества…
– Старый козел! Давно пора перерезать тебе горло и поджарить на вертеле!
– Да, о милосерднейший, отец…
– Не иначе твоя мать зачала тебя с боровом!
– Да, о красноречивейший, о…
– Перестань. Нам уже лучше. Ладно, живи себе.
4. И вот снова перед ним его Сикри, колышущийся в знойном воздухе…
И вот снова перед ним его Сикри, колышущийся в знойном воздухе, словно опиумный мираж, и шелковые занавеси окон красного дворца, будто знамена, полощутся на ветру Здесь, где приседают и распускают веера хвостов павлины, где перед ним танцуют девушки, его истинный дом. Раздираемый раздорами мир есть реальность, но его Сикри – прекрасная сказка. Император спешил в Сикри, как курильщик опиума – к своей заветной трубке. Здесь он был магом-волшебником. Здесь он создавал свой собственный мир, где будто бы не существовало различий по вере, по положению и происхождению. Самые прекрасные женщины жили в его дворцах, и все принадлежали ему одному. Талантливейшие люди страны были собраны здесь, и среди них – Девять Жемчужин, Девять Звезд – самые что ни на есть блистательные, их присутствие дает ему неограниченные возможности. С их помощью он, как по волшебству, заново создает мир, эту землю и ее будущее, самоё вечность. С такими, каку него, помощниками, он станет императором-магом, он преобразует реальность. Напевы Тансена распахнут врата рая, и небесные силы снизойдут на землю. Стихи Файзи проложат себе дорогу в сердца и умы, и тогда каждый будет различать, где свет и где тьма. Со стратегическим умом его полководца раджи Мана Сингха, с финансовым гением раджи Тодара Мала его империи ничто не страшно. И есть еще Бирбал – лучший из девяти, лучший из лучших, его первый министр и верный друг.
Первый министр и остроумнейший человек своего времени Бирбал встречал императора возле Слоновьей башни.
– Можно задать тебе всего один вопрос, Бирбал? – спросил Акбар спешившись. – Он всю дорогу не давал мне покоя.
Первый остроумец империи смиренно склонился перед владыкой:
– Ваша воля – закон, о Джаханпана[17].
– Тогда скажи: что было сначала – курица или яйцо?
– Курица, – не раздумывая ответил Бирбал.
– Ты в этом уверен? – изумился Акбар.
– Я обещал Вашему Величеству ответить всего на один вопрос.
Первый министр и император стояли на крепостной стене. Высоко в небе кружили стаи ворон.
– Как думаешь, сколько ворон в моем царстве? – вопросил Акбар.
– Ровно девяносто девять тысяч девятьсот девяносто, – немедленно отозвался Бирбал.
– А если мы пересчитаем и окажется, что их больше? – поинтересовался император.
– Значит, у наших ворон гостят соседи.
– А если их будет меньше?
– Значит, наши вороны отправились мир посмотреть.
Во время торжественного приема к императору подвели гостя, им оказался иезуитский священник, отец Джозеф, прославившийся знанием множества языков и наречий. Он мог свободно изъясняться на нескольких десятках языков и, будучи представленным Акбару, предложил императору угадать, какой из многих является его родным. Пока Акбар ломал над этим голову, первый министр незаметно подкрался к иезуиту и неожиданно дал ему пинка под зад. Священник разразился цветистой бранью, и не на португальском, как можно было предположить, а на итальянском.
– Видите ли, Джаханпана, – заметил Бирбал, – когда человеку требуется отвести душу и выругаться, он всегда делает это на родном языке.
– Будь ты безбожником, что ты мог бы сказать верующим? – спросил однажды Бирбала император.
Бирбал, высокородный брахман из Тривикрампура, без колебаний ответил:
– Я бы сказал, что они сами такие же безбожники, как я, просто у меня на одного бога меньше, чем у каждого из них.
– Это как?
– А вот как: любой верующий приведет массу веских оснований для неприятия всех прочих божеств, кроме своего, и именно эти веские основания дают мне право утверждать, что никаких богов нет вообще.
В другой раз первый министр и его господин находились в Кхвабче – Дворце сновидений. Они смотрели на гладкую поверхность Ануп-Талао – Несравненного водоема, устроенного лишь для одного человека – самого Акбара. Говорили, что перед каким-либо бедствием его волнующиеся воды предупреждают императора об опасности.
– Как ты знаешь, Бирбал, самая любимая из наших жен имеет несчастье не существовать во плоти. Несмотря на то что мы любим ее больше прочих, ценим ее превыше утраченного Кох-и-Нора, она безутешна. “Самая сварливая, самая скандальная из твоих жен, – говорит она, – существо из плоти и крови, и в самом конце победа останется за ней, а не за мною”.
– Тебе следует сказать ей на это, – посоветовал Бирбал, – что именно в самом конце ее превосходство станет очевидно всем, ибо в самом конце, когда все другие твои жены тоже перестанут быть, она останется единственной твоей любовью, и слава о ней будет жить в веках. Таким образом, хотя можно признать, что в действительности ее и не существует, она и есть самая что ни на есть живая. Посмотри-ка вон на то высокое окно. Кто, если не она, и нетерпении ждет возле него твоего возвращения?
Другие жены Джодху ненавидели: как мог император пренебрегать ими, реальными, ради нее, несуществующей?! В любом случае ей следовало исчезать хотя бы на время его отсутствия, а не маячить тут и там, рядом с теми, кто из плоти и крови. Пусть бы растворилась в воздухе, скрылась в зеркале, стала тенью, как это принято у привидений.
Однако она и не думала исчезать, и эта ее непоследовательность была вполне в духе призраков. Откуда она могла получить представление о хороших манерах, раз ее этому никто не учил? Она была невежей, ничтожеством и заслуживала презрения. Жены шипели, что император слепил ее, используя их в качестве исходного материала. Он утверждал, будто она дочь раджи Джодхпура, но это не так! Одна из цариц и вправду была из джодхпурского царского дома, только она была не дочерью, а сестрой раджи! Господин твердо верил, что именно его выдуманная возлюбленная родила ему первенца, долгожданного сына, зачатого с благословения одного святого человека, того самого, вблизи горной обители которого и был возведен этот город. Только и это противоречило истине, как не уставала объяснять всем его настоящая мать, принцесса Хира Кунвари, больше известная под именем Мириам уз-Замани, дочь амберского раджи Бихармала из рода Качхвахов.
От одной из жен воображаемая и самая любимая супруга взяла красоту от другой – веру, от третьей – несметные богатства. Однако характер император придумал ей сам. В бескорыстии, во внимании к малейшему желанию господина, в готовности отдать себя в его распоряжение в любое время дня и ночи ей не было равных среди живущих. Она была нереальна и совершенна – какой бывает только мечта. Жены опасались ее, потому что понимали: она безупречна и потому непобедима, и император всегда будет любить ее больше всех. Они ненавидели ее и с наслаждением убили бы, но покуда он не пресытился ею или не умер, она все равно будет существовать. Мысль о смерти императора была довольно соблазнительна, однако пока жены не рассматривали ее всерьез. До сих пор они таили обиду, но громко не роптали. Про себя каждая из них полагала, что император лишился рассудка, но благоразумно никогда не произносила ничего подобного вслух. Во время его отлучек, когда он скакал по горам и лесам и убивал людей, жены старались ее не тревожить, даже имя ее – Джодха, Джодха-баи – никогда не произносили. Она бродила по дворцовым покоям в полном одиночестве. Ею была тень, мелькнувшая сквозь узорчатую каменную решетку окна; ею был подхваченный ветром край одежды… По ночам она стояла в маленькой башенке на крыше главного дворца, Панч-Махала, и всматривалась в даль, в ожидании того, кто дал ей жизнь.
Еще задолго до взбудоражившего столицу появления в Фатехпур-Сикри златовласого вруна из далеких земель с его неправдоподобными историями о чародейках и заклятиях Джодха знала, что ее сиятельный супруг унаследовал от своих предков дар колдовства. Чингисхан, как всем было хорошо известно, был некромант, приносил в жертву животных, использовал всякие зелья и с помощью черной магии сумел оставить после себя сотни тысяч детей. Все знали и о том, как Тимур сжег Коран и, покончив с завоеванием земли, строил планы добраться до звезд и покорить небеса. Все слышали историю о Бабуре, который спас своего сына Хумаюна тем, что очертил вокруг его смертного одра магический круг, выманил из него Смерть и заставил ее вместо мальчика взять себя. Все они водили дружбу с Сатаной и со Смертью, так что не было ничего удивительного в том, что и ее господин на равных общался с силами потустороннего мира. Само ее существование – яркое тому подтверждение.
Сделать фантазию реальностью – прерогатива Господа, такое не может совершить простой смертный. Это прямое посягательство на Его право. В те времена Сикри был наводнен поэтами, музыкантами и художниками. Кривляющиеся эгоцентрики, они все как один претендовали на гениальность и возглашали, будто умеют создавать прекрасное из ничего, и все же ни один скульптор, ни один поэт, ни один живописец – никто не сумел создать до сих пор такое чудо, как ее император, ее Совершенный Муж. При дворе вечно толпилось также множество чужестранцев, среди них мелькали напомаженные чудные лица вельмож, задубевшие на ветру физиономии купцов и постные физиономии священнослужителей. Все они на разных, но одинаково неблагозвучных языках наперебой расхваливали свои края, своих богов, своих царей. Из высокого окна она через узорчатую каменную решетку смотрела вниз, где на огромной, обнесенной стеною площадке для официальных приемов расхаживали, раздуваясь от важности, эти странные, неприятные люди. Император как-то показал ей привезенные ими в подарок картины с изображением тамошних гор и долин, а ей вспомнились Гималаи и Кашмир, и она громко рассмеялась – настолько забавными показались ей выспренние описания иноземных природных красот – всех этих “ваалов” и “аальп”. “Полуслова для обозначения невзрачных полувещей”, – подумала Джодха. В их краях правители – дикари, и своего бога они прибили гвоздями к дереву. Разве у нее могло быть хоть что-то общее со всеми этими возмутительными людьми?! Разумеется, нет.
Истории, которые они рассказывали, не казались ей занимательными. Одну из них она услышала от императора. В ней говорилось о том, как в древности какой-то греческий скульптор вдохнул жизнь в статую, а после влюбился в нее. История эта завершилась печально, да и вообще это была детская сказочка, она не шла ни в какое сравнение с ее вполне ощутимым существованием. Все очень просто: она присутствует здесь и сейчас. Лишь один-единственный человек мог совершить подобное чудо – сотворить ее усилием воли.
Нет, Джодху чужестранцы нисколько не интересовали, зато они поражали воображение ее супруга. Что, собственно, влекло их в дальние страны? Что искали они? Похоже, не то, что могло пригодиться им в реальной жизни. Будь у них хоть капля здравого смысла, они бы поняли, насколько бесполезны странствия. Путешествие – никчемное, пустое занятие. Оно удаляет тебя от места, где твое существование имеет смысл и которое, в свою очередь, имеет для тебя определенную значимость, ибо ты отдаешь ему себя и свои силы, и приводит в волшебные края, где ты, по сути, никто, да и вид имеешь донельзя глупый.