bannerbanner
Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали»
Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали»

Полная версия

Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали»

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Кто скрывался под инициалами К. А. – нам не удалось выяснить. Воспоминания были напечатаны в сборнике «День русской культуры» (1939)».

Материал, принадлежащий К. А., полностью приведен в наших примечаниях к публикации К. И. Зайцева, и сам по себе являет ценнейшие свидетельства в 1891 году еще гимназиста, проживавшего рядом с домом, в котором когда-то жил Лермонтов.

В своем рассказе автор отмечает о присутствии в торжествах стариков, «современников поэта», в частности, называет Марью Петровну Федорову, долгожительницу Пятигорска, когда-то влюбленную в поэта. Удивительно следующее: «…она вела дневник, выдержки из которого часто читались матери гимназиста, пишущего эти строки, но, к сожалению, общему для детей (у старушки была внучка 16 лет, которой впоследствии и достался дневник), как только дело доходило до дневника, то все высылались из комнаты».

Неожиданно внушительным оказался список публикаций об А. П. Чехове, который по количеству статей о нем соперничает с Толстым и даже Лермонтовым. Статьи о писателе большей частью традиционны, биографичны, имеют просветительский, информативный характер, но некоторые, без сомнения, могут быть отнесены к жемчужинам критической мысли о Чехове, как, например, «Недуги интеллигенции» А. Ларина, особенно во второй части, «Певец обреченного класса» Г. Г. Сатовского-Ржевского, мечтавшего о новом возрождении «культа Чехова», так много, по его мнению, выстрадавшего за свой дивный дар художественного «прозрения», – «за принадлежность свою к обреченному классу».

Статьи о Чехове можно подразделить на три условные группы. Первую составляют тексты, в которых авторы делятся известными фактами биографии писателя (поездка на Сахалин, интимная переписка); вторую – те, где внимание к биографии минимально, зато даются комментарии к различным произведениям Антона Павловича, с интересом читаемые даже сегодня. И, наконец, публикации, находящиеся на пересечении с мемуаристкой и – «чистые» мемуары.

К последним относится, например, «В театре Чехова» А. Курдюмова, где с нескрываемой ностальгией воссоздается колорит Художественного театра, по наблюдениям пишущего, с момента своего возникновения стоявшего «особняком от других театров». Для многих москвичей, свидетельствует автор, театр Станиславского и Немировича стал «местом некоего священнодействия». «Характерно, что аплодисментов почти не знал Художественный театр, – вспоминает А. Курдюмов, как не знал и вызовов. То было “не принято” – не к лицу. Зато после спектакля не поднимались торопливо и сразу с места, не шумели. Публика, подчиняясь театру, выдерживала и переживала свои паузы, когда вглубь души, как вглубь реки, опускались полученные впечатления». Укажем тут и на статью «Антон Чехов» С. Курбатова, где в заключительной части автор рассказывает о встрече студентов у памятника Чехову в Бадевейлере; во время встречи читались письма, присланные поклонниками писателя. Особенно запомнилось письмо учительницы «откуда-то из глубокого уголка Сибири… Она просила прочесть его перед памятником…» Она просила этих молодых людей, счастливых, получивших образование «за границей», не забывать и тех, которые, подобно ей, проводили свою жизнь в далекой Сибири; не только вспомнить о них и от имени этих миллионов безвестных «тихих людей» принести привет великому писателю, но в будущей нашей деятельности всегда помнить о том, что и им тоже нужно и свет, и тепло, и цветы, и хорошие книги, и музыка, и все, что называется жизнью…

И, конечно же, особо следует назвать «Встречу с Антоном Павловичем Чеховым» Н. А. Байкова – воспоминания, незаслуженно забытые составителями книг мемуаров о классике; текст «Чехов предвестник Куэ» И. Нолькена, отдающий несколько анекдотичностью и мистификацией, поэтому не вызывающий полного доверия.

Возможен вполне резонный вопрос: почему в книгу включена публицистика западных эмигрантов – А. В. Амфитеатрова, Вас. Немировича-Данченко, П. Пильского, К. И. Арабажина?

Статьи названных авторов появлялись в эмигрантской печати восточной эмиграции. Нам не удалось установить факт их публикации в современной России, факт их включенности в библиографические списки. В то время как ценнейший материал для размышлений представляет публицистика того же А. В. Амфитеатрова.

А. Амфитеатров поддерживал творческие связи с различными полюсами русской эмиграции, был «вхож» в издания различных, даже идейно антагонистических, направлений. В своих статьях автор, как правило, отталкивался от утвердившихся мнений и стереотипов, от «чужого» высказывания, но с новой силой обнажал полемические аспекты, связанные с их творчеством или биографией, при этом демонстрируя широту энциклопедических знаний, достойную зависти. Эмоциональный строй письма не затушевывает аналитическую мысль, а только придает ей необычную окраску, вызывая у читателя невольное волнение и как бы провоцируя его подвергать независимому умственному созерцанию уже давно известные факты.

С явным полемическим задором написана, например, статья «Кольцов и Есенин». В ней заостряется вопрос о народности двух русских поэтов. Написанная в жанре биографического очерка, она одновременно наделена аналитической частью, в которой красной нитью проходит мысль о несопоставимости поэзии Кольцова – «поэта оригинального и гениального и единственного русского поэта»; и Есенина, в каждом стихотворении которого сквозит «смертельная обреченность». Кольцов, по мнению Амфитеатрова, принес «из глубины воронежских лесов и донских степей в дар интеллигенции свежий народный дух и певучее народное слово». Ну а что Есенин? – «Этот, Есенин, наоборот, пришел из рязанской деревни неучем по образованию, пролетарием по проповеди, но уже готовым интеллигентом по духу». «Ряженье Есенину, бурному и искреннему, опостылело, и, – предсмертно, – из мнимо крестьянского поэта откровенно выглянул разочарованный, с душою вдребезги разбитою, поэт-интеллигент».

А. В. Амфитеатров считает несправедливым и то, что в Кольцове ищут Есенину «предка», тогда как предки поэта начала XX века – романтики пушкинской эпохи – к примеру, тот же А. И. Полежаев, «несчастнейший из русских лириков», расплатившийся солдатчиной и преждевременной смертью «за дикую жизнь, дикий характер и безудержный алкоголизм». Если бы не разница поэтических форм и языка, то «Полежаева, погибшего почти сто лет назад, и Есенина» легко было бы «по тону и мотивам привести в совершеннейшую почти слитность».

В качестве примера искрящегося стиля и мысли А. В. Амфитеатрова можно указать на его публикацию «Житие без чудес». Статья является рецензией на «Житие без чудес» итальянского романиста-философа, журналиста, литературного критика Джованни Папини (1881–1956), которое, в свою очередь, было включено в книгу другого известного итальянского романиста, литературного и театрального критика Чинелли Дельфино (1889–1942) – «Толстой», издание которой состоялось в Милане (1934).

Книга и рецензируемая А. Амфитеатровым статья получили широкий резонанс, по крайней мере, проживавший во Франции И. А. Бунин о них знал. Некоторые современники подозревали, что Бунин, осведомленный о труде Чинелли, может быть, опирался на него в процессе работы над своим «Освобождением Толстого», изданным в 1937 году в Париже. Но сам Бунин признавался, что «случайно узнал» о «громадном и превосходном труде» итальянского писателя от А. Амфитеатрова и «увидал, сколь Чинелли не случаен, сколь он типичен». Примечательно следующее высказывание русского писателя: «Но вот – полное единодушие, такое, что чем дальше читаешь статью Амфитеатрова, тем все меньше понимаешь, кто говорит: Амфитеатров или Чинелли? Амфитеатров говорит: – В любви к женщине и в бунте против этой любви – весь Толстой. Он так много любил, что перелюбил. И как он любил? Никто не любил более по-человечески, менее духовно, чем он. И как скоро ударил час его телесного упадка, он, в озлоблении, что теряет телесную силу, которая роднила его с матерью-землей, озлобился на целых 30 лет, стал, грязно ругаясь, старчески бунтуя, – вспомните мрачную похоть о. Сергия, – проповедовать безусловное целомудрие. То же говорит и Чинелли: – В устах Толстого проповедь чистоты, целомудрия есть только повелительное насилие, обличительная полемика, ругательное и самое непристойное издевательство над жизнью и природой…»

Из признаний Бунина, в отличие от А. Амфитеатрова не владевшего итальянским языком, следует, что основные тезисы статьи ему были известны, может быть, он прочитал ее целиком и позже упомянул о ней в своем этюде «Освобождение Толстого». Возможно, он даже выразил свое несогласие с некоторыми высказываниями проживавшего в Италии русского писателя-эмигранта, и последний принял возражения авторитетного современника, что подтверждается тем, что приписываемые И. Буниным А. Амфитеатрову и Д. Чинелли цитаты в харбинской версии статьи отсутствуют. Таким образом, знакомство И. А. Бунина и со статьей Д. Папини «Житие без чудес», и с книгой Д. Чинелли «Толстой» носило опосредованный характер, что было, по всей видимости, не редкостью для эмигрантов, проживающих на Западе и на Востоке.

В обозначенном аспекте интересна статья «Ключ к запертой шкатулке. Гоголь, Андрей Белый, Мейерхольд», явившаяся несколько запоздалым откликом А. Амфитеатрова на спектакль «Ревизор» в постановке В. Мейерхольда. Премьера спектакля состоялась в декабре 1927 года в Государственном театре им. В. Э. Мейерхольда. Постановка вызвала, с одной стороны, восторженные отзывы, а с другой – множество нареканий. Спектакль удостоился неоднозначных и даже прямо противоположных отзывов и в эмигрантской среде, особенно в связи с гастролями театра Мейерхольда в Париже в мае 1930 г. В заглавии статьи А. Амфитеатрова упоминание об А. Белом не случайно. Высказываясь о постановке 1927 года, писатель-эмигрант судит о ней по многочисленным рецензиям, присоединяется к тем, кто оценивал спектакль как «возмутительную пародию», с «нелепыми и ненужными “отсебятицами”, исказившими текст и привычный нам сценический строй гениальной комедии». Особенно достается А. Белому, в своей книге «Мастерство Гоголя» (1934) посвятившему теме «Гоголь и Мейерхольд» целый раздел: «Андрей Белый, едва ли не самый фантастический “гоголист” XX века, превознес Мейерхольда до небес и гимном во славу мейерхольдова “Ревизора” заключил свою книгу “Мастерство Гоголя”, видя в мейерхольдовском труде точку и синтетический ключ ко всему Гоголю».

Так же, как с постановкой «Ревизора» в 1927 году, обстояло дело с представлением спектакля в Париже, о котором

А. Амфитеатров рассуждает, используя прием непрямой, опосредованной интерпретации. Он судит о спектакле и режиссерском методе Мейерхольда, опираясь на статью Ю. Л. Сазоновой (Слонимской) «Театр Мейерхольда», опубликованную в 1930 году в Париже. Вместе с тем А. Амфитеатров стремится к объективности, в центре его внимания не столько спектакль Мейерхольда и не столько работа А. Белого, сколько сам Гоголь с его загадочным, «непроницаемым» «Ревизором». Он считает необходимым подчеркнуть, что оставляет без обсуждения «восторги Андрея Белого “читателю в лоб” и брань противников Мейерхольда»; он решил коснуться сути гоголевского таинственного замысла, «не зависящей от того, исказил ли Мейерхольд “Ревизора” или украсил». По мнению публициста, Мейерхольду не удалось справиться с большой задачей – проникнуться глубиной потаенных смыслов гениального творения классика. Но «это – неудача его малой даровитости или дурного вкуса, т. е. личных качеств, а никак не самой задачи. В ней он преследовал, хотя по ошибочно взятой дороге, но как раз ту цель, что указывает Гоголь: внушить зрителю, что за оболочкой веселой комедии “Ревизора” скрывается грозная общественная трагедия».

Таким образом, речь должна идти о том, что именно непреодолимая и трагическая дистанция между рецензентом и спектаклем «Ревизор» в мейерхольдовской версии помешала А. Амфитеатрову объективно оценить неоспоримые достоинства театрального мастерства режиссера. Черта, резко бросающаяся в глаза на фоне статьи «Житие без чудес», которая появилась при непосредственном интеллектуальном созерцании самих источников. И здесь тоже – налицо субъективный элемент; оценка публициста граничит почти что с восторгом и венчается чуть ли не полным приятием итальянской вариации биографии и творчества Л. Н. Толстого.

А. Амфитеатров с присущей ему горячностью утверждает, что «Толстой» Дельфино Чинелли – «труд высокого достоинства и должен занять видное место в неисчислимой толстовской литературе». «Житие без чудес» «совершенно оригинально в подходе к огромной теме». «Такого смелого и широкого психологического проникновения в тайну Толстого не бывало». Охвативший А. Амфитеатрова восторг так искренен, что он ставит очерк Чинелли выше всех научных и биографических трудов о Толстом: «…ни на одном языке не имеется столь тщательного и умного введения в познание Толстого».

Достоинство этюда Д. Чинелли, считает А. Амфитеатров, заключается в том, что здесь обойдена вниманием публицистика Толстого; автор исключительно сосредоточился на художественных произведениях русского классика. В своей публицистике Толстой находился под давлением «предвзятых теорий», «на художественные же произведения Толстого Дельфино Чинелли смотрит как на колоссальную автобиографическую летопись-исповедь, заслуживающую доверия, пожалуй, еще больше настоящих дневников». Именно Д. Чинелли, по мнению А. Амфитеатрова, «чем всем другим исследователям, посчастливилось уловить “славянскую” основу натуры Толстого: почувствовать в нем исконного земледельца и землехозяина, – “языческого Фавна”, обретшего оседлость, но – еще не оскверненного “Каиновым строительством городов”».

А. Амфитеатров не касается недостатков и двусмысленностей иных высказываний автора, которые неизбежны в любом жанре исследования, – он полностью находится под обаянием «Жития без чудес», называет его запоздалой «романисированной историей», «психологическим путеводителем по жизни Толстого». В последних словах умирающего Толстого («люблю истину») – прочитывается торжество милосердной любви. Чинелли сближает Толстого с Дон Кихотом, ведь и в предсмертном голосе Дон Кихота словно совершается акт победы над смертью, венчающей исцеление героя и примиряющей его с миром.

В статьях «Столетие “Миргорода”», «Подсознательный мистицизм», написанных на эмоциональном подъеме и проникнутых аналитической глубиной, публицист обращается к известным темам и мотивам русской литературы и творчества русских писателей, главным образом стремясь разгадать тайну Гоголя, подобрать «ключ к запертой шкатулке» его. Статья «Гоголь и черт. К столетию “Вия”» навеяна эмоциональной и интеллектуальной атмосферой эссе Д. Мережковского «Гоголь и черт» (1906).

Харбинские публикации западных эмигрантов заслуживают самого пристального внимания, иначе наше знание о русском зарубежье оказывается неполным. И при всем том, восточные эмигранты не ставили задачу жанрового и стилевого обновления литературной критики и публицистики. То характерное, что отмечается в их наследии, – скорее результат спонтанного выбора и действия. В публикационной деятельности критиков и публицистов в аспекте наработок литературного прошлого важен не поиск новой формы, а осмысление классического наследия с позиции болезненно переживаемой современности. Значимым было вынуждение смыслов, «указателей», «предсказаний» в перспективе проблем, порожденных «злобой дня». Стратегия публицистов-эмигрантов наделена двойственностью. С одной стороны, предшествующая литература, выполняющая роль эталона, образца, понимается как «ответ» на поставленные «вопросы» – с точки зрения пережитой ими исторической катастрофы. С другой – обращение к классическому наследию служило сплочению и закрепления статуса эмиграции в качестве хранителя высокой традиции, неискаженного смыслового ядра национальной культуры.

В. Мехтиев

I. «Черная тень “Шинели”…»: Н. В. Гоголь

Л. Астахов

Памяти Гоголя

«Ах, милый Николай Васильевич Гоголь, когда б теперь из гроба встать ты мог, любой прыщавый декадентский щеголь сказал бы: – э, какой он, к черту, бог»…

«Ты был для нас источник многоводный, и мы теперь пришли к тебе опять»…

Так писал в предвоенные гоголевские юбилейные дни «русский Гейне», вдохновенный мечтатель – сатирик Саша Черный1, в незабвенном, раннем петербургском «Сатириконе»2.

Вот опять настали юбилейные зарубежные дни памяти Гоголя, дни светлой грусти об отзвучавших навеки «Вечерах на хуторе близ Диканьки», дни повторных, жгучих очарований яркого, тициановски-живописного «Тараса Бульбы», дни неумирающего смеха сквозь слезы в «Ревизоре» и «Мертвых душах»…

О Гоголе накопилась огромная, пестрая критическая литература, в которой чистая наука всегда уступала первое, незаслуженное место тенденциозной полемике с сокровенным политиканским душком.

Гоголя пытались «утилизировать» старомодные, «благонамеренные» марксисты философствующего толка в духе П. Б. Струве3, – Гоголя «сделали» их антиподы, празднующие теперь в Москве юбилей Гоголя, как самого «классового» писателя, «лукавого» революционера своей эпохи, Гоголя проклял неистовый В. В. Розанов, как «идиота» в своих «Опавших листьях», – за гоголевскую иронию, за желчь гоголевской сатиры, за гоголевский «дьявольский» скепсис и демонический пессимизм гигантского размаха4, – выше Анатоля Франца5 и глубже Шпенглера6, Барбюса7 и Ромена Роллана8…

Скорбные слова пророка Иеремии осеняют одинокую могилу Гоголя: «Горьким смехом моим посмеются»9.

Разве виноват самобытный, «избяной», из русских, гений этого великого малоросса в том, что: «Поет уныло русская девица, как музы наши, грустная певица… Всей семьей, от ямщика до первого поэта, мы все поем уныло: печалию согрета гармония и наших муз и дев, но нравится их жалобный напев»10…

Светлая грусть Гоголя, «сквозь видимый миру смех и невидимые, незримые слезы», волной идеализма и гуманизма пролилась в «филантропическое» направление новой русской литературы: Лев Толстой, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Гончаров, Григорович, Чехов, Златовратский11, Засодимский12, Короленко, Куприн, Зайцев, Л. Андреев, А. А. Измайлов13, – все они вышли из-под благостной сени гоголевской любви и жалости к мельчайшей пылинке человеческой, к невзрачному «иксу» из толпы земной, Акакию Акакиевичу из великой и бессмертной «Шинели» Гоголя.

«Писатель, если только он – волна, а океан – Россия, не может быть не потрясен, когда потрясена стихия»14, – честно писал поэт гражданской скорби Некрасов, и поэтому для нас образ Гоголя, великий и совершенный, сияет светом вечным и радостным, независимо от того, как подойти к его писательской сущности: со стороны ли булгаковско-бердяевской мистики, розановского метафизического фанатизма, некрасовского «гражданства», «достоевщины», под углом зрения «лишних людей» Тургенева или «хмурых людей» Чехова.

Пушкин, Лермонтов, Гоголь – вечно пребудут теми вершинами невечернего света и неопалимой печали, вещие тени которых синими весенними грезами легли на души наши с ранних дней отрочества, провожая нас до порога могилы.

И, конечно, прав Борис Пильняк, уверяя, что Пушкин именно начинается там, где кончается учебник школьной истории русской литературы, там же «начинается» Гоголь, загадочный, непонятый современниками, увенчанный благодарным потомством за то, что: «Чувства добрые он лирой пробуждал», – подобно Пушкину и Лермонтову, Гоголь, – духовный брат Тараса Шевченко и в то же время – самый русский из русских, и самый «всечеловеческий», как гражданин мира, как Лев Толстой…

Кольридж очень метко назвал Шекспира «мириадмайндед»: бесчисленно-разнообразным.

Это определение ближе всего подходит к гению Гоголя, величайшего писателя и несчастного, одинокого человека.

С. Курбатов

Николай Васильевич Гоголь. К 125-летию дня рождения

125 лет тому назад, 19 марта 1809 года родился в местечке Сорочинцах Николай Васильевич Гоголь. 21 февраля 1851 года он скончался в Москве.

Слава Богу, проходит, кажется, то время, когда мы привычны были передавать о значительном человеке главным образом его биографические сведения:

– Учился в Полтавской гимназии, потом в Нежинской. Служил в Петербурге… Ездил за границу…

Сколько народу учатся в Полтавской или в Нежинской гимназиях, ездят за границу! В сущности, можно подобрать для Гоголя пару, такого же человека, идущего в одинаковых биографических данных, да еще за такую короткую жизнь, как его. Гоголь ведь жил на этом свете всего 41 год… 41!

Ясно, что не биографические данные освещают жизнь писателя… Не то, какое платье он носил, какие перчатки… Это все внешнее, все выражает лишь нашу бедность в выражениях… Выражает то, как мало мы понимаем, почему дело Гоголя не умерло после его смерти, а живет и ширится, несется вперед, как лавина, уже в продолжение ста лет…

Кроме внешних, биографических данных, – в деле Гоголя есть еще смысл, великий, тайный, переданный им целиком в наше распоряжение и до сей поры неосознанный нами. Смотрите, читайте этот том, который я вам оставил!.. – заповедовал Гоголь. Как во время океанографических экспедиций на палубу судна подымается снаряд с великих глубин, которые заключает в себе образцы жизни глубин, так и Гоголь вытянул это ведро из таких глубин человеческого сердца и влил это ведро в такие формы, что содержание его до сих пор потрясает нас и до сих пор в сущности не изучено…

Передавать о великом писателе только биографические данные – это значит уклоняться от обжигающего огня содержания его творений… Гоголь весь пылает этим огнем: он доставал из глубины человеческого сердца даже не воду океана, а лаву… Понять писателя – это значит произвести внутреннюю революцию, переменить весь собственный строй души, зажечься тем же, чем горит и он. «Прочитать» – одно, «понять» – совершенно другое… «Понять» – по-ять, взять в душу, переломить свой собственный взгляд на вещи, думать его мыслями, его строем мысли, увидеть впервые то, что увидал уже этот писатель…

Что же увидал Гоголь?

Гоголь сначала в своих произведениях увидал то, что мы никак не может увидать в жизни: Чертовщину…

Верим мы в черта? Спросите любого – скажет нет… А я помню рассказ «Вий» с того вечера, когда я выслушал его содержание от таких же пяти-, шестилетних мальчишек, как и я, которым прочитал этот рассказ какой-то знакомый, ухаживавший за их матерью-вдовой… Эта гоголевская чертовщина связана в наших душах с чисто фрейдовскими глубинами, чем-то подсознательным, загадочным и страшным, от чего никак не отмахнуться… Среди нашей реальной жизни нет-нет да и всплывет какое-то неясное, неосознанное загадочное пятно, которое мелькнет и исчезнет, словно его и не было… Так – померещилось… Лишь останется в душе этот холодок… На это пятно прежде всего и уставился Гоголь…

Существует ли это видение? Мы не знаем!.. А вот жутковатый-то холодок – несомненно существует… Мы вот знаем, что покойник не встанет… А когда мы вместе с остроносым Тоголем вглядываемся в его желтое мертвое лицо, то тут мы совершенно ясно чувствуем, что в том, что этот живой человек стал покойником, – присутствует какая-то страшная сила, инертная, злобная, и что мертвенность покойника – есть жизнь этой силы… Вот-вот вскочит и пойдет чертить!..

Гоголь за руку подводит нас к тайнам… Указывает на них… Указывает на них в плотной, реальной обстановке, с юмористической усмешкой.

– Поэтому он реалист, был крепко признан за такового. Но впервые поняли-то Гоголя до известной степени верно – только символисты…

– Фу, ты дьявол!.. Фу, какой дьявол, – пишет про него В. В. Розанов… – Ничего, нигилизм!.. Сгинь, нечистый… Никогда более страшного подобия человеческого не приходило в нашу землю…1

А ведь Гоголь писал то, что существует в душе человеческой, под ее видимой реальной оболочкой… Вот точно так же, как под биографией писателя – под его школой, шляпой, перчаткою, имеется смысл его произведений…

* * *

– Ничего! Нигилизм! – ругался Розанов… – Ну, а «Старосветские помещики»? или это тоже «ничего, нигилизм»?

В двух старичках – Афанасии Ивановиче и Пульхерии Ивановне – Гоголь вскрыл такую нежность человеческой души, такую спаянность, сближенность человеческого духа, которую только могли провидеть глубочайше посвященные в мистерии древние… «Филемон и Бавкида» – эта прелестная сказка древности, запечатленная Овидием2 – вскрывает ту же сущность, которую увидал в мире потом собственными глазами Гоголь… Жизнь ведь это – метаморфоза, перемена форм!

Реальна ли эта нежность душ?.. Конечно, реальна… Но в то же время она – за биографией, она в смыслах их старческих душ… Только с одним писателем, непостижимым и чудовищным в своей силе, можно сравнить Гоголя – по его способностям видеть эти движения душ – с Шекспиром. Шекспир видел человека насквозь и благодаря Шекспиру – мы видим человеческую душу в облегченно отпрепарированном виде… И Шекспир – реалист… Но разве за креслом Макбета – не колеблется кровавый призрак Банко, но разве действие этой трагедии не начинается с трех ведьм, возглашающих реальность сверхреального: – Земля, как и вода – имеет газы, И это были пузыри земли! – говорит про ведьм Макбет.

На страницу:
2 из 5