bannerbanner
НАТАН. Расследование в шести картинах
НАТАН. Расследование в шести картинах

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Позвольте, – прошептал знаменитый математик, которого мы привлекли к исследованиям, справедливо предполагая, что без вычислений нам не обойтись. – Откуда Натан мог знать, что мы изгоним из ученого совета его любовницу, и нас останется девять?

– А как он мог предвидеть, что мы придем сюда вдесятером? – тихим эхом отозвался богослов, демонстрируя неменьший математический талант.

На эти вопросы научное сообщество ответило тревожным молчанием.

– Прошу прощения, но это какая-то чертовщина, – пролепетал математик. Звеня колокольчиком, он покинул квартиру Эйпельбаума с прытью, которую лучше бы ему проявлять в области мысли.

Нас осталось восемь. Мы снова переглянулись. Тревога усиливалась. Чувствуя, что наша научная работа приближается к метафизической пропасти, я обратился к коллегам, уже готовым пуститься наутек по стопам математика. И хоть сам я был, призна́юсь, сбит с толку и даже слегка напуган, мой голос твердо и властно зазвучал в квартире Эйпельбаума, разгоняя сгустившиеся тучи мистицизма:

– Итак, коллеги: Натан допускает логическую ошибку, а скорее всего, хочет, чтобы ее сделали мы. Возможно, он потерпел крах самопознания. Но значит ли это, что и нас ждет поражение в процессе исследований Натана?

– Да что ж там исследовать?! – возмутился батюшка, но я предпочел не реагировать на антинаучное восклицание.

– Разве это не подлинный научный вызов? Объект ускользает и увертывается, он не желает быть познанным! – бодрил я коллег. – Но мы заставим говорить молчащее. Мы осветим боящееся света. И в итоге сделаем то, что не удалось самому Эйпельбауму.

– А не лучше ли все-таки плюнуть? – проявил малодушие богослов. – Хотите, я найду обоснование такому решению в священных текстах?

– Стыдитесь! – горько воскликнул я. – Понимаю: вы до сих пор под впечатлением атаки енота. Но низвержение чучела – это случайность, мой дорогой. Кроме того, енот упал совсем не на вас, если посмотреть на ситуацию с научной точки зрения. – Увы, мою остроту никто не оценил. – Мы стоим на пороге величайшей загадки, то есть величайшей отгадки, и вы предлагаете отступить?! Вам лучше меня известно, – напоминал я богослову, – что вопрос о канонизации Эйпельбаума обсуждается сейчас в нескольких христианских церквях, а в буддийской Туве намереваются объявить Натана Просветленным.

– Это всего лишь слухи, – неуверенно парировал богослов. – Их распускают религиозные маргиналы, и потому относиться к ним всерьез…

– Весьма крепкие слухи! – перебил я его. – И разве вы, как повсеместно уважаемый теолог, не обязаны предостеречь религиозное сообщество от дискредитирующих решений?

Богослов опустил голову.

– А я, простите, поддерживаю голос богословия, – присоединился к малодушному теологу знаменитый психолог. – Боюсь, мы утонем во всем этом, – он указал на горы документов. – Желая разоблачить Натана, мы только подбросим дров в костер его обожания. Вот чего я опасаюсь.

– Великолепно! – произнес я саркастически. – А напомните мне, уважаемый: чья деятельность как семейного психолога отняла у вас всех клиентов? Не ваши ли коллеги съезжались на научные конференции, чтобы выпустить совместные заявления, дискредитирующие Эйпельбаума? Все было напрасно, не так ли? Он сиял, как единственная звезда, посрамляя ваши тусклые созвездия! Нет желания восстановить поколебленный авторитет вашей науки, разоблачив Натана?

Психолог поступил так же, как богослов: низко опустил голову. Так и стояли они рядом, понурившись, а богослов еще и бормотал что-то о «прощении врагов, тем более покойных». Это заставило нас посмотреть на него столь же подозрительным взглядом, каким совсем недавно и небезосновательно мы смотрели на молодую влюбленную лингвистку, пытавшуюся похитить письмо Эйпельбаума. Богослов забеспокоился – и правильно сделал.

– Так, – я перевел взгляд на астрофизика и произнес с подбадривающей иронией: – Представитель космоса, вам слово!

Астрофизик, слава науке, ринулся в бой.

– Меня до сих пор подташнивает при мысли, что Эйпельбаум проник в космос, использовав свои уникальные связи! Это запредельное – прошу прощения за каламбур – космическое кумовство!

– А кому он кум? – осторожно поинтересовался отец Паисий.

– Слава Богу, уже никому! – астрофизик негодовал так сильно, что капельки возмущенной слюны оседали на одеждах богослова и психолога, имевших несчастье сидеть к нему слишком близко. – Мое мнение неизменно: я считаю полет Эйпельбаума оскорблением космонавтики!

– И осквернением Богом созданной Вселенной! – внес отец Паисий религиозную глубину в научный дискурс.

– Вы даже не догадываетесь, как вы правы! – не прекращая бурлить, поддержал его астрофизик.

– Почему же? – пожал плечами батюшка. – Я догадываюсь.

– И прекрасно! Так что я категорически за бесповоротное разоблачение авантюриста! Припечатать! Припечатать!.. И я не скрываю, – зачем же скрывать всем известное? – что у меня есть личный мотив: он соблазнил моих дочерей. И даже Клавдию… Клавдию Михайловну… Ее-то зачем, Господи?

– Личное! – вскричал я. – Личное оставляем за порогом!

Астрофизик внял, но тоже опустил голову, присоединившись к богослову и психологу.

– След Эйпельбаума в литературе сколь огромен, столь и подозрителен, – вступил в дискуссию седобородый профессор филологии. – Его тексты живут, и живут, и живут, – продолжил профессор с внезапной яростью. – А вот достойны ли они жизни? Этот вопрос стоит очень остро. Я намерен разгадать эту тайну и тем самым покончить с ней.

Представитель журналистского цеха выразил мнение: след Натана в истории журналистики так пленителен и отвратителен, что если оставить его непроанализированным, последствия для профессии могут быть самыми пагубными. Ведь до сих пор неясно: ликующий цинизм и торжествующая продажность Натана-журналиста пробудили совесть в его коллегах, или, напротив, стали для них примером?

Политолог тоже высказался за расследование деятельности Эйпельбаума: «Партия, им созданная, была вершиной политического шулерства и привлекла столько последователей, что я до сих пор разочарован в моих согражданах и родственниках. Ведь и они поверили шарлатану, бросив тень на мою репутацию». Я поблагодарил политолога за честность: наши мотивы не должны оставаться в тайне.


На дискуссию плодотворно повлиял голос православия, раздавшийся из отца Паисия:

– Как удалось ему, потомку хасидов, отчаянному атеисту, выдававшему свое дьявольское неверие за поиск Бога, – отец Паисий даже затрясся от гнева, и богослову пришлось слегка приобнять батюшку, – как удалось ему прослужить?! Два месяца? Священником?! В Храме на Пескарях, что в Калуге?! Пока я не получу ответ на этот вопрос, пока не отомщу за бесхитростных калужан, пока не устрою аутодафе всем Натановым идеям, Господь не даст мне покоя!

Голос православия звучал убедительно и оскорбленно.

– И да! – свирепел священник. – И у меня тоже есть личный мотив! И я тоже его не скрываю!

– Мы знаем, не надо, – тихо посоветовал я, и отец Паисий не стал публично вспоминать о нанесенном Натаном оскорблении. Ведь нам и так было известно, что однажды Эйпельбаум связал нашего простодушного коллегу, облачился в его рясу, вышел на амвон и произнес возмутительную проповедь перед его паствой.

Воспоминание терзало батюшку: казалось, он и сейчас старается избавиться от веревок, которыми его опутал Натан. Сострадая его попыткам освободиться от невидимых пут, я пообещал ему:

– Мы поможем вам расквитаться с Натаном интеллектуально. Ведь здесь собрались, как говорил мой великий учитель, «поклонники архивов и верные рыцари фактов». Положитесь на нас.

Я призвал к открытому голосованию. Решение было принято: исследования продолжать! Вердикт поддержали даже те, кто все еще не осмеливался посмотреть нам в глаза: они голосовали с опущенными головами.

Мы вышли из квартиры Эйпельбаума, объединенные гордостью за дерзость науки: вопреки страхам мы не свернули с намеченного пути. Звенело семь колокольчиков: мы поклялись носить их, пока не закончим работу.

В тиши особняка

«Не расставаться до конца исследований!» – таким был наш вердикт. Мы поселились в моем уютном особнячке на Полянке. Супруга моя, Александра Леонтьевна, уехала в приморский санаторий, и в нашем распоряжении был почти месяц покоя.

В первый же вечер обнаружилось немыслимое: астрофизик выкрал из квартиры Натана чучело енота. От вопросов ученый уклонялся, возмущение игнорировал, а когда отец Паисий напомнил ему о заповеди «не укра́ди», он гнусно расхохотался прямо в лицо батюшке.

Много фантастического и катастрофического случилось в те дни. Всего и не упомнить, а что помнится, то вызывает стыд…

Наши споры разгорались: мы дискутировали по принципиальным и самым ничтожным вопросам с такой страстью, словно от наших решений зависели судьбы мира и науки. Нам никак и ни в чем не удавалось достичь единства, и мы сочли это закономерным – ведь Натан был категорическим противником единства даже в пределах одного человека, что уж говорить о коллективе? В каждой ссоре, в каждом скандале нам чудилось влияние Эйпельбаума. Нам казалось, что покойный интригует против нас и насмехается над нами.

Мне нередко приходилось звонить в колокольчик, чтобы перевести разговор в научное русло.

Принципиальные вопросы мы обсуждали во время трапез. Например: с чего начать представление Эйпельбаума читателю? Во время чаепития с бубликами и суфле мы приняли решение включить в создаваемый нами сборник любовное письмо Натана, спасенное нами из рук влюбленного профессора.

Рискованность этого включения мы прекрасно понимали: лирический, страдающий, обольстительно-несчастный Натан способен вскружить головы читателям и особенно читательницам. Но только так каждый сумеет понять и почувствовать, какой гипнотической силой обладал этот человек и почему ему так много удавалось, столь многое прощалось и всегда предоставлялся шанс начать все заново. А ведь это всего лишь слова, всего лишь строки! Если же учесть неотразимое обаяние этого выдающегося авантюриста, полубесноватого-полусвятого, то не приходится удивляться, что даже те люди, которым он бесповоротно исковеркал жизнь, тоскуют по нему. Что тут можно сказать? Большинство из нас готово мириться со всем, кроме скуки, а Натан Эйпельбаум был величайшим борцом со скукой. Если бы на этой войне выдавали ордена, он оказался бы полным и окончательным кавалером.

Ведь даже враги вспоминают Натана с нежностью. Например, судья Ефим Крестник – Эйпельбаум уверил его, что теперь все снова живут по сталинской конституции. Тогда воодушевленный служитель Фемиды отправил пару сотен человек на Колыму. Вагон с умирающими от страха заключенными прибыл в полуразрушенный колымский лагерь. Но вскоре осужденных вывезли оттуда, поскольку бараки пришли в негодность. Правда, старый конвоир, который жил неподалеку, увидев заключенных, просиял и пообещал, что будет их «сторожить и п…дить». Но ему не поверили – очень был дряхл и почти слеп. Так вот: даже судья Ефим Крестник, которого на три месяца отстранили от должности, не держит на Эйпельбаума зла.

Не тревожьте тайну исчезнувшей жизни

Каждое утро, когда мы собирались за завтраком, я внимательно и мучительно вглядывался в коллег, пытаясь понять, в силах ли они помочь мне выполнить государственный заказ: развенчать по всем пунктам Натана Эйпельбаума, который до сих пор, даже будучи покойником, вносит смуту в души наших сограждан. Некоторые, как, например, отец Паисий, были мне навязаны: так священник был включен в состав редколлегии. Отца Паисия я избрал из шести кандидатов скорее интуитивно, чем с помощью разума.

Меня волновало, что в нашем коллективе собрались сплошь холерики, и только флегматик-политолог вносил эмоциональное разнообразие в нашу взнервленную команду. Его голос был негромок, речь неспешна, движения значительны. Он поглядывал на коллег сквозь солидные роговые очки с насмешливой снисходительностью. Тих и скрытен был историк журналистики. Но по его скупым репликам и осторожным жестам я догадывался, что и он психически нестабилен. Как получилось, что я набрал такой коллектив? Быть может, виновато время – судорожное и тревожное?

От размышлений меня отвлек шепот батюшки в мое левое ухо: «Богослов-то наш умопомрачился». Я прислушался: богослов утверждал, что чучело оказывает незримое влияние на нашу работу: «Енот обращается ко мне все чаще и нахальней…»

Всей редколлегией мы принялись убеждать теолога: мертвый енот бессловесен и неподвижен. Но по прошествии нескольких неврастенических дней не только богослов, но и батюшка с астрофизиком стали подозревать подвох в неподвижности и бессловесности енота. Они даже квалифицировали безучастность енота ко всему происходящему как провокационное поведение (!).


Я понял, что надо срочно принимать структурообразующие решения, иначе энтропия и Натан растерзают нас.

– Предлагаю разделить Эйпельбаума на составляющие. Вернее, разделить сферы его деятельности на сексуальную и социальную и подвергнуть их анализу как отдельно, так и в динамическом взаимодействии.

– Предлагаю начать с истоков, то есть с отца и матери, – поддержал меня психолог.

– Натан категорически против, – нехорошо улыбаясь, заявил богослов. – Он не считает детство сколько-нибудь достоверным источником знаний о человеке.

– С каких это пор объект исследования руководит исследованиями? – возмутился я. – Или в богословии так принято?

– Значение детства переоценено: в этом я с Эйпельбаумом совершенно согласен, – богослов протянул психологу дневник Натана, где заранее коварно выделил красным цветом крупный фрагмент.

– То есть, – каменным тоном произнес психолог, – вы настаиваете, чтобы именно я зачитал вслух антинаучную белиберду?

– Мы изучаем не вас, – ласково заметил богослов, у которого, видимо, была такая манера: нежным голоском говорить неприятные вещи, – а Натана Эйпельбаума. Потому давайте не отмахиваться от фактов с порога.


Что нам было делать? Отмахиваться от фактов недостойно ученых. И мы склонились над фрагментом. А богослов, для усиления впечатления, еще и продекламировал слова Натана.

Из дневника Н. Эйпельбаума:


«Мой отец лгал каждую минуту, лгал беспричинно и упоенно. Ложь стала исходным событием моего детства – с нее начинался мой день, ею же и заканчивался. Первые слова, которые я услышал, были слова лжи: в припадке самозабвенного шутовства отец поднял меня в воздух перед гостями и заявил, что у него «родилась прелестная девчонка, Настенька»…

Даже умирая, отец стремился обмануть всех, включая своего старого знакомого раввина, пришедшего с ним попрощаться. Зачем отец наговорил бедному равви столько зловещих небылиц? Зачем предстал перед ним в фантастическом обличье, зачем напугал и смутил чистую душу? Это я понял лишь спустя десятилетия. И если когда-нибудь мне доведется умереть (в чем я искренне сомневаюсь), я пойду путем отца. Я не стану пытаться откровенничать (это невозможно), не буду поучать (это пошло) или настаивать на какой-то правде (кто ее знает?). Я считаю себя свободным от идиотской необходимости перед смертью ставить точки и раздавать заветы. И уж точно не стану тратить последние драгоценные минуты на покаяние: как будто передача предсмертных сплетен, именуемая исповедью, может облегчить уход!

Стоя у постели умирающего отца, я ему незримо аплодировал: видимо, предчувствовал, что мне больше не доведется увидеть такой стойкости во лжи, такой священной преданности ей.

Коллеги-психотерапевты, желая разгадать меня, словно я какое-то уравнение, подвергли меня анализу. Они пришли к выводу, что фигура врущего отца породила во мне могучую волю к правде, дорогу к которой я пробивал путем лжи. Тем самым, уверяют они, я подражал отцу и отрицал его, бесконечно совершая символическое отцеубийство и отцевоскрешение. Что тут сказать? Из психотерапевтов получились бы неплохие фантасты, если бы они наконец научились писать. Также они считают, что на мою деятельность в качестве пропагандиста семейных и антисемейных ценностей повлияло умение моих родителей сохранять внешнюю благопристойность супружеской жизни при беспрецедентном количестве любовных связей. Я же не вижу в их полигамии ничего особенного и считаю, что с моих родителей берет пример весь мир, правда, не всегда успешно. «Так не их ли идеальный образец породил в вас желание с равным рвением охранять как распутство, так и целомудрие?» – спрашивали меня коллеги. «Бог весть, – неизменно отвечал я. – Пусть Арон и Ривка покоятся с миром, и пусть психоаналитики неуклюжими гипотезами не тревожат тайну их исчезнувшей жизни».

Да и вообще, не пора ли прекратить предаваться фетишизму истоков, которым одержимы все психологи мира? Они давно нуждаются в излечении от пагубного суеверия – мол, главный источник знаний о человеке находится в его детстве.

Семена тыквы и клена так похожи, а что из них вырастает? Вы же видели? Зачем же столь пристально разглядывать и разгадывать семена? Да и наивно думать, что, поняв причину какого-либо явления, мы поймем его смысл и разгадаем цель. Прошу вас – мыслите честнее! Смотрите на явления незамутненным взглядом. И при первой же попытке мыслить по-настоящему вы поймете: этот поразительный процесс вам совершенно недоступен».

«Мой отец лгал каждую минуту, лгал беспричинно и упоенно. Ложь стала исходным событием моего детства – с нее начинался мой день, ею же и заканчивался. Первые слова, которые я услышал, были слова лжи: в припадке самозабвенного шутовства отец поднял меня в воздух перед гостями и заявил, что у него «родилась прелестная девчонка, Настенька»…

Даже умирая, отец стремился обмануть всех, включая своего старого знакомого раввина, пришедшего с ним попрощаться. Зачем отец наговорил бедному равви столько зловещих небылиц? Зачем предстал перед ним в фантастическом обличье, зачем напугал и смутил чистую душу? Это я понял лишь спустя десятилетия. И если когда-нибудь мне доведется умереть (в чем я искренне сомневаюсь), я пойду путем отца. Я не стану пытаться откровенничать (это невозможно), не буду поучать (это пошло) или настаивать на какой-то правде (кто ее знает?). Я считаю себя свободным от идиотской необходимости перед смертью ставить точки и раздавать заветы. И уж точно не стану тратить последние драгоценные минуты на покаяние: как будто передача предсмертных сплетен, именуемая исповедью, может облегчить уход!

Стоя у постели умирающего отца, я ему незримо аплодировал: видимо, предчувствовал, что мне больше не доведется увидеть такой стойкости во лжи, такой священной преданности ей.

Коллеги-психотерапевты, желая разгадать меня, словно я какое-то уравнение, подвергли меня анализу. Они пришли к выводу, что фигура врущего отца породила во мне могучую волю к правде, дорогу к которой я пробивал путем лжи. Тем самым, уверяют они, я подражал отцу и отрицал его, бесконечно совершая символическое отцеубийство и отцевоскрешение. Что тут сказать? Из психотерапевтов получились бы неплохие фантасты, если бы они наконец научились писать. Также они считают, что на мою деятельность в качестве пропагандиста семейных и антисемейных ценностей повлияло умение моих родителей сохранять внешнюю благопристойность супружеской жизни при беспрецедентном количестве любовных связей. Я же не вижу в их полигамии ничего особенного и считаю, что с моих родителей берет пример весь мир, правда, не всегда успешно. «Так не их ли идеальный образец породил в вас желание с равным рвением охранять как распутство, так и целомудрие?» – спрашивали меня коллеги. «Бог весть, – неизменно отвечал я. – Пусть Арон и Ривка покоятся с миром, и пусть психоаналитики неуклюжими гипотезами не тревожат тайну их исчезнувшей жизни».

Да и вообще, не пора ли прекратить предаваться фетишизму истоков, которым одержимы все психологи мира? Они давно нуждаются в излечении от пагубного суеверия – мол, главный источник знаний о человеке находится в его детстве.

Семена тыквы и клена так похожи, а что из них вырастает? Вы же видели? Зачем же столь пристально разглядывать и разгадывать семена? Да и наивно думать, что, поняв причину какого-либо явления, мы поймем его смысл и разгадаем цель. Прошу вас – мыслите честнее! Смотрите на явления незамутненным взглядом. И при первой же попытке мыслить по-настоящему вы поймете: этот поразительный процесс вам совершенно недоступен».


Последнюю фразу богослов зачитал с неуместным воодушевлением.

– А есть в дневниках Натана хоть что-то, не оскорбляющее нас? – с ехидцей поинтересовался я у сидящего напротив богослова.

– А может, он и не про нас вовсе тут написал, – парировал психолог, уподобив себя той самой корове, которая лучше бы молчала.

– Да не похожи семена клена и тыквы, черт бы побрал этого Натана! – гневно пробасил батюшка.

– Я считаю, – продолжал пользоваться нашей растерянностью теолог, – что Эйпельбаум в целом прав. Если мы будем пытаться объяснить человека исключительно его жизненным опытом, а уж тем более каким-то жалким детством, то останемся с той же загадкой, с которой начинали наш исследовательский путь. Как мы тогда объясним три откровения, снизошедшие на Эйпельбаума? Как объясним явление Канта, огненного ангела и говорящего енота? Надмирное, мои дорогие, надмирное и сакральное останется для нас пустейшим звуком, если мы все сведем к социологии и психологии. Кстати, спасибо, коллега, – обратился он к астрофизику, – что захватили это чучело. Оно – полномочный представитель иных измерений в нашем чрезмерно рассудочном коллективе.

Нас насторожило восхваление чучела богословом, который совсем недавно так боялся енота. Подозрительной показалась нам и научная ненасытность богослова: ведь лишь неделю назад он предлагал отказаться от исследований.

– Считаю своим долгом предупредить, – взял слово политолог, глядя на нас сквозь могучие роговые очки, – первый этап жизни Натана, когда он занялся преобразованиями в сфере семьи и любви, мы должны рассматривать как период созревания политического лидера. Также я считаю, что первая амбивалентная общественная роль Натана – апостола семьи и брака, а также семейного нигилиста, была лишь увертюрой к симфонии, которую я бы назвал «Большая политическая».

После глубокой паузы богослов воскликнул:

– Да не бывает у симфоний увертюр!

– Значит, – невозмутимо ответствовал политолог, – Назовем это «Большая политическая оратория».

– Полагаете, здесь собралось столько ученых из разных областей, чтобы написать биографию политика? – с усмешкой спросил астрофизик.

– А придется написать именно ее, – с внезапной суровостью отчеканил политолог. – Ведь сейчас все – политика. Потому что ничто – не политика.

Озадачив нас, он царственно замолчал. Но ненадолго:

– Неужели вы не видите, что Эйпельбаум был политическим лидером даже тогда, когда занимался совсем не политикой? Что он сделал в первой, казалось бы, совсем аполитичной части своей жизни? Он предъявил обществу крайние полюсы сексуальности и каждый провозгласил верным. Он балансировал между целомудрием и распутством, между семьей и холостячеством, как умелый политик балансирует между общественными течениями, между левыми и правыми, социалистами и капиталистами – лишь бы удержать власть. И потому, не опасаясь сравнений с попугаем, повторю: именно политическая борьба была и фундаментом, и целью, и причиной действий Эйпельбаума.

Заметив, что коллеги отнюдь не согласны со столь бесцеремонным перетягиванием одеяла наших исследований на себя, он заговорил как дипломат:

– Я довожу свою точку зрения до крайности, чтобы у нас была возможность сойтись посередине. Компромисс – это моя стихия.

Никто ему не поверил, и мы вступили в яростную дискуссию, описать которую не отважится рука даже самого правдолюбивого автора. Стыд охватывает, когда я вспоминаю, сколь далекие от научного лексикона слова мы использовали.

Помню, как, сломленный этой бурей, я закрыл глаза и слушал, как сотрясают воздух вопли: «Травма!» – «Содом! – «Политика!» – «Богоборчество!» – «Бездарность!» – «Гоморра!» – «Космическая!» – «Аминь!»

Выкрики сопровождались колокольным перезвоном, ведь мы поклялись не срывать с себя колокольчики до конца исследований.

Увы, в трагическом разногласии представляем мы результат нашей работы читателю. Колокольчики звенят, и мы чувствуем, что звенят они по нам, по нашему разуму, столкнувшемуся с непостижимым…

Картина вторая

Натан Эйпельбаум – семейный психолог

Трепотня древних евреев

Мы потерпели неудачу сразу же. Я уверял коллег, что в этой неудаче – предзнаменование грядущих побед, ведь такова стезя руководителя: убеждать подчиненных в том, во что сам лишь мечтаешь поверить.

С первого же исследовательского шага мы запутались в мотивах Эйпельбаума. Пытаясь объяснить, почему он то защищал семью и верность, то становился идеологом измены и распутства, мы предлагали десятки версий – психологических, политологических, богословских – и тем самым лишь демонстрировали свою беспомощность.

На страницу:
2 из 5