Полная версия
Кружево Парижа
Когда наш край захватили немцы, запасы мыла быстро закончились. Теперь, оглядываясь назад и зная, какой жир нацисты использовали для варки мыла, думаешь, что это к лучшему.
Мать варила мыло и до войны – случайная блажь в память о бабушке. Во время войны прихоть превратилась в еще одну обязанность. Всякий раз, находя в лесу на земле березовые ветки, единственное местное дерево, мы приносили их домой и жгли, превращая в золу. А если мать из поездок в долину привозила ветки дуба или каштана, то просто светилась от счастья.
Нашей с сестрой обязанностью было выметать из камина остывшую золу и ссыпать в особую бочку на каменном постаменте. Когда бочка наполнялась, мать пилила отца, пока он не заливал золу дождевой водой, которая собиралась в другой бочке. Получался жидкий щелок, едкая бурая жижа, прикасаться к которой мы отучились очень быстро. Она стекала через желоб в подставленное ведро.
Мы с Кристль тщательно выскребали с грязных тарелок каждую каплю свиного и говяжьего жира в большой молочный бидон. Когда и он заполнялся, мама топила жир в огромной железной кастрюле, наливая воду и вылавливая остатки мяса и кости. Потом добавляла щелок, а мы выкладывали на кухонных столах длинные ряды деревянных формочек для мыла.
Каждая формочка была уникальна, вырезанная деревенскими умельцами долгими зимними вечерами. Мама никогда не добавляла отдушку. Мыло у нее получалось гладкое и твердое. Мы пользовались им на кухне для мытья посуды, для стирки белья и в ванной, чтобы привести себя в порядок. Одежда, кастрюли, сковородки и мы сами – все пахли одинаково, воском. Но действовало мыло замечательно. Все сияло чистотой.
* * *Справедливости ради надо сказать, что происшествие надолго выбило меня из колеи. Фельдфебель бросил меня в сарае около свиней настолько оцепеневшей, что я не могла ни пошевелиться, ни закричать. Сам акт насилия четко отложился в памяти, что было потом, я не помнила. Все происходило как в тумане. Не знаю, сколько я пролежала неподвижно на соломе, будто выброшенная кукла, но в конце концов прошла через бар наверх в ванную. Я мылилась и мылась снова и снова, наполняя водой тазик за тазиком, меняя мочалки, обмываясь, намыливаясь, снова поливаясь водой. Вся в синяках, дрожа, едва держась на ногах. Кровь и сперма исчезли с первого раза, но я никак не могла остановиться, стирая не только потные, неприятные следы, но саму память о нем на мне, моей коже, во мне – все это хотелось смыть.
Тут и застала меня мать: обнаженной в ванной около тазика с водой с мочалкой в одной руке и маленьким кусочком мыла в другой. Будто бы не заметив меня, она сразу же разглядела обмылок.
– Что ты делаешь? – воскликнула она, не скрывая раздражения. – Я только вчера выложила тот кусок.
Я так и не поняла, почему она не заметила моего заплаканного лица, синяков на коже, дрожи. Просто шагнула мимо, к умывальнику, и открыла кран. Даже в зеркало не посмотрелась. Как всегда, слишком озабочена или слепа, чтобы мне помочь.
– Ты собираешься одеваться или нет? – быстро спросила она, выхватив из моей руки обмылок и намыливая лицо и руки. – Приведи себя в порядок и спускайся. Сегодня тяжелый день.
Вниз я не пошла, легла в постель. И три дня не вставала, просто лежала в изнеможении, не ела, не спала и то и дело плакала. Мать принесла суп, потрогала мой лоб и нахмурилась. Отец не появлялся.
На третий день, когда ресторан закрылся на послеобеденный перерыв, в доме словно взорвалась шаровая молния. Родители были на кухне, но от их криков сотрясались деревянные полы и стены. Мамины вопли смешивались со звоном кастрюль и сковородок.
А потом наступила тишина. Долгая тишина, прежде чем хлопнула дверь и на лестнице послышались мамины шаги. Она остановилась за дверью моей комнаты, ручка слегка повернулась. Мне никогда не узнать, пыталась ли мать унять ярость или боролась с чувством вины, но я воспользовалась паузой, чтобы повернуться к двери спиной.
Наконец дверь, скрипнув, открылась.
– Прости, – сдавленным голосом, какого я не слышала раньше, сказала она. – Я должна была догадаться.
Я молчала, слушая ее тяжелое дыхание. Через минуту она вздохнула и пообещала:
– Я заставлю твоего отца смазать петли.
И пошла вниз убирать кухню.
После этого мать оставила меня в покое и несколько недель не настаивала, чтобы я помогала в баре. Я стала затворницей, перечитывала немногочисленные книги, что нашлись дома, или просто смотрела на стену, изо всех сил стараясь все забыть. Мать сообщила, что фельдфебелю вход в ресторан заказан, но прошло немало времени, прежде чем я смогла показаться в баре. Появившись там, я, к своему удивлению, обнаружила много изменений. Почтальон больше не сидел один за столиком, а увлеченно беседовал с прежде неразговорчивым рядовым Томасом Фишером.
Я спросила об этом сестру, и она подтвердила, что они обедают вместе с тех пор, как перестали приходить фельдфебель и Кёлер.
В тот день я не работала, просто постояла несколько минут за барной стойкой, наблюдая за посетителями. Видят ли они то, что укрылось от матери? Некоторые постоянные клиенты поинтересовались, как я себя чувствую, радуясь, что я выздоровела.
Их нехитрые вопросы убедили меня, что они ничего не подозревают. Лишь облегченно вздохнув, я поняла, насколько сильно завишу от чужого мнения, и, поднявшись к себе, обнаружила, что шум и суета бара куда приятнее тишины спальни. На следующий день я вернулась к работе.
Это пошло мне на пользу. Бесконечные заказы хлеба, пива, ветчины и кнедликов на время вытеснили вонючего фельдфебеля из головы.
В обед я подошла к столику герра Майера и, поздоровавшись, впервые почувствовала, что улыбаюсь единственному человеку во всей долине, который не подчинился Шляйху.
– Роза! – воскликнул он, откладывая газету. – Вернулась!
Он выпрямился и окинул меня теплым, все понимающим взглядом. Потом поднялся и, наклонившись через стол, стараясь не касаться меня, шепнул на ухо:
– Он за это заплатит.
Снова выпрямился и посмотрел в глаза.
Блокнот у меня в руках дрогнул. От стыда хотелось бежать куда глаза глядят. Но, встретившись с почтальоном взглядом, я поняла, что не вызываю у него отвращения, напротив, он меня жалеет.
Я крепче схватила блокнот, пытаясь взять себя в руки и надеясь, что никто не смотрит. Мысль о том, что кто-то обо всем знает и сочувствует, ошеломила меня. Слезы наворачивались на глаза, и я только кивнула. В ответ он тоже кивнул, сел за столик и как ни в чем не бывало взял газету.
– Кружку пива и griessnocken mit steinpilze[7], – заказал он обычным голосом.
Я пыталась повернуться, но ноги не слушались, не могла посмотреть в глаза остальным.
Он поднял голову.
– Роза Кусштатчер, – лицо у него оставалось безмятежным, как горное озеро, но голос был тверд, – прими заказ, веди себя как обычно. Боль утихнет, а об остальном я позабочусь. Обещаю. Просто притворись, что все нормально, и жизнь постепенно наладится. А сейчас иди, люди оглядываются. Иди.
Он слегка коснулся моей руки, и я оправилась от шока.
– Griessnocken и пиво?
– Да-да. Ой, смотри, а вот и Фишер. Я закажу для него тоже. Он ест одно и то же каждый день, верно, рядовой?
Фишер остановился рядом со мной.
– Fräulein, рад, что вам уже лучше.
Он щелкнул каблуками и поклонился, словно приветствовал кого-то сто́ящего, а не запачканную официантку.
– Воды и кнедлик со шпинатом, пожалуйста.
Почтальон заулыбался.
– Вегетарианец… единственный солдат вермахта, у которого нет желания убивать.
– Ошибаетесь, – ответил Фишер. – Я не выношу убивать невиновных. Остальные получают по заслугам.
Он говорил тихо и нежно, словно его слова предназначались только для меня.
И тут меня осенило, что эти два совершенно непохожих собеседника объединились, чтобы отомстить за меня ради справедливости. Я едва сдерживала слезы, но лицо все равно сморщилось и губы задрожали.
– Спасибо, – выдавила я и усилием воли заставила себя отойти к барной стойке.
Как он сказал? Притворись? И все наладится.
«Притворюсь. Это я сумею», – думала я, крича заказы на кухню и наливая пиво и воду.
О Шляйхе я почти ничего не слышала. Сообщив, что ему запрещено приходить в ресторан, мать больше о нем не вспоминала. Отец не появлялся дома с месяц, а когда вернулся, мать загружала его работой в кухне или хлеву. В тот вечер, когда ему позволили вернуться в бар, посетители его тепло приветствовали. Мать, привлекая всеобщее внимание, постучала ножом по стеклянной пивной кружке.
– Господа! – воскликнула она, стараясь перекричать гомон. – Можете радоваться возвращению моего мужа, но если хоть кто-нибудь позволит ему даже понюхать выпивку – не обижайтесь, вас перестанут здесь обслуживать.
И слово свое сдержала. На следующей неделе Ганс Кофлер, вечно попадавший впросак, опрометчиво соблазнил отца кружкой пива. Мать опрокинула кружки им на головы и коротко приказала:
– Вон!
Прошло несколько месяцев, прежде чем Кофлер отважился показаться в баре, а отец завязал с выпивкой навсегда.
В канун Нового года вернулся Шляйх. Вечером было жутко холодно, на небе, затянутом тяжелыми снеговыми тучами, нависшими меж темными замерзшими вершинами, – ни звезды. Жители стекались на обледеневшую площадь, похрустывая свежевыпавшим снежком, порывисто устилавшим под ногами землю. Отец Маттиас вывел процессию из церкви и, как каждый год, поджег первый фейерверк.
Впоследствии, став свидетельницей праздника света и звука на пляже Копакабана в Рио, я поняла, каким убогим было это зрелище в Оберфальце. Но тогда я, шестнадцатилетняя, с восторгом, завороженно слушала эхом отдававшиеся в долине волшебные звуки, любовалась заснеженными крышами домов и вихрем падающих с неба снежинок, на мгновение выхваченных светом во всем своем великолепии.
Ахая и охая, таращась, я, наверное, отстала от Кристль, единственной в мире, кому рассказала все без утайки и кто пас меня не хуже своих коз.
Задрав голову, я стояла позади толпы, как вдруг внезапно содрогнулась всем телом и меня вырвало. Я была совершенно сбита с толку, с чего бы это, меня никогда не тошнило. Потом сквозь аромат соснового дыма и пиротехники подкралась узнаваемая вонь Шляйха. Сердце у меня заколотилось прежде, чем он крепко сжал мое плечо. Мой испуганный крик потонул в восторженных воплях толпы, когда ракета рассекла ночное небо и рассыпалась зелеными и желтыми каскадами мерцающих огней. Другой рукой он закрыл мне рот и потащил в переулок.
– С Новым годом, mein Schatz[8], – пробормотал он и, пригвоздив к стене дома своей тушей, свободной рукой стал расстегивать пуговицы моего пальто.
Я попыталась укусить другую руку, но он сунул мне в рот пальцы, и оставалось только тянуть его за рукав, чтобы не задохнуться.
Давление неожиданно ослабло, и я, пусть с его пальцами во рту, смогла дышать. Вспыхнул свет запущенной ракеты, и я увидела ствол пистолета, приставленный к виску фельдфебеля.
– Отпусти ее, Spieß, – прозвучал тихий властный голос. – Ты ведь не повторишь это снова? Да еще при всем народе. Они, пьяные, вздернут тебя на дереве, и я тебя не спасу. Не ищи приключений на свою голову. Дойдет до командира. Отпусти ее.
Шляйх медленно вынул пальцы у меня изо рта, вытер слюну о мое плечо и молча исчез в ночи.
– Вам ничто не угрожает, – сказал рядовой Томас Фишер, вегетарианец, коснувшись моего локтя.
Я задрожала и попятилась, но он схватил мою руку в перчатке.
– Обещаю, больше он вас не тронет.
На следующий день, в обед, Томас Фишер и Лорин Майер так были заняты разговором, что не заметили, как я подошла к их столику за заказом.
– Grüß Gott![9] – сказала я, пытаясь говорить как ни в чем не бывало.
«Притворись, и все наладится» стало моей мантрой.
– Роза, – обратился ко мне почтальон. – Томас рассказал мне про вчерашний вечер. Не бойся. Больше с тобой ничего такого не случится.
Томас Фишер наконец взглянул на меня.
– Fräulein Кусштатчер, обещаю, Шляйх больше вас не побеспокоит.
Он улыбнулся, и его прусская благочинность растаяла. Я вдруг поняла, что никогда не видела, как он улыбается.
В последующие дни Томас Фишер приходил обедать до появления герра Майера и оставался после того, как тот уходил на работу. Он расспрашивал меня о жизни в Фальцтале, обо мне самой и моей семье, никогда не выпытывая, просто из любопытства, и удовлетворял мой растущий интерес о его прошлом, о семье, о прерванной учебе в Лейпцигском университете. Я все чаще о нем задумывалась и как-то заметила, что улыбаюсь, смущенно смотрясь утром в зеркало в ванной и причесываясь.
Однажды в конце января Томас пригласил меня прогуляться после обеда, и мы пошли тропой, которой всегда ходил почтальон. Когда шли вверх по скользкой тропинке, нам встретилась пещера. Томас с интересом слушал, как в детстве мы там играли. У меня была роль индейца, который проигрывал ковбоям. Пещеру я ненавидела: там было холодно, темно и сыро.
Чуть дальше деревья заканчивались и тропа вела через заснеженный простор. Мы остановились полюбоваться открывающимся видом. И тут, к моему удивлению, появился герр Майер, возвращавшийся в долину с гор. Он попросил меня подождать их и присмотреть за почтовой сумкой. Ему срочно нужно было уладить какое-то дело, на что потребовалась помощь Томаса.
Мы как раз миновали деревья, когда мужчины от меня ушли. Я взобралась на скалу, выступавшую из снега, и села на сумку герра Майера, защищаясь от холодного камня.
Оберфальц лежал подо мной, в долине, я отчетливо видела каждый дом. Наш с большим двором сзади, стоявший в углу площади, был одним из самых высоких. С моего обзорного пункта – скалистой обнаженной породы – он выглядел чистеньким и искрящимся. Никто не знал, что творилось в каждом из этих крохотных образцовых домов. На безоблачном небе сияло солнце, припекая меня в многослойной одежде, будто пирог с начинкой. Я прикрыла глаза, положила голову на колени и погрузилась в сон.
Разбудил меня Томас, погладив по руке.
Под лучами послеполуденного солнца его синие глаза казались бездонными.
– А герр Майер ушел? – сонно спросила я.
– Да.
Щеки Томаса раскраснелись, а глаза странно блестели.
– Все в порядке?
Томас заколебался.
– Да… то есть нет. То есть я хочу вас о чем-то попросить.
Он оглянулся на тропу, потом посмотрел на меня. И зарделся. Открыл было рот, хотел что-то сказать, глянул вниз на долину и рассеянно прикрыл рот рукой.
– О чем вы хотите попросить? – немного помолчав, спросила я.
– Можно… я хочу сказать… вы не возражаете… нет, можно вас поцеловать?
– Ой, – от неожиданности опешила я, с восторгом и страхом чувствуя, как загорелись щеки. – Я никогда раньше ни с кем не целовалась.
Воспоминания о Шляйхе, тершемся губами о мои губы и просовывавшем язык сквозь мои стиснутые зубы, напомнили о себе, но я их оттолкнула.
То был не поцелуй.
Томас нахмурился, словно почувствовал, что я вспомнила.
– Ладно, ладно, я подожду. Может, когда-нибудь вы согласитесь. Я просто думаю, какая вы замечательная.
Он снова покраснел и посмотрел вниз, в долину, на Санкт-Мартин.
– Я? Замечательная? – пробормотала я и залилась румянцем.
Я не привыкла к похвалам, но он пристально смотрел на меня серьезными глазами, и стало понятно, что он не шутит.
Последнее время я все больше думала о Томасе и пришла к выводу, что лучше его в жизни никого не встречала. С каждой нашей встречей он казался мне все красивее. Я была ему благодарна за доброту, но считала, что он меня просто жалеет.
– Я никто, официантка в ресторане и… вы знаете, – быстро выдохлась я, но мы оба понимали, что я имела в виду.
Томас протянул ко мне руки и, когда после небольшой заминки я ответила тем же, сжал мои в ладонях.
– Вы словно валькирия, такая смелая. Вы даже не понимаете, насколько сильны. То, что вы пережили, многих бы просто раздавило.
Его глаза сверкали негодованием и страстью.
Только тогда я наконец приняла, что это не жалость. Я ему нравилась. Я обожала его честное лицо, голубые глаза, доброту, но на такое даже не надеялась.
– Томас, – улыбнулась я и нерешительно подставила лицо, – целуйте.
И весь оставшийся день только об этом и думала.
В тот вечер в ресторан ворвался Кёлер. Не знаю, выполнял ли он приказ или просто встал на сторону начальника, но, как и Шляйх, красавец не бывал в баре с той ночи, когда меня изнасиловали. Когда он появился, гомон голосов стих и посетители повернулись к нему. Из-за стойки бара я наблюдала, как он спрашивает, не видел ли кто фельдфебеля.
До тех пор я дрожала от одного упоминания его имени, но после вечера, проведенного в объятиях Томаса, я изменилась, будто сделала прививку и снова стала счастливой.
Слова Кёлера никак меня не коснулись, я просто с облегчением поняла, что Шляйх куда-то исчез.
Через пару дней, поискав его вместе с Кёлером, Томас доложил, что фельдфебель пропал. Из Бриксена приехала полиция, задала несколько вопросов и уехала. Вернулся гауптман на черной, забрызганной грязью машине, остановился на площади и расспросил Томаса и Кёлера. На обед Томас пришел в ресторан с фельдфебельскими нашивками на плече.
Много лет спустя в воскресной газете мое внимание привлек небольшой заголовок в конце страницы международных новостей: «Мыльный человек в итальянской пещере». Корреспондент сообщал, что дети, игравшие в горах близ отдаленной деревеньки Оберфальц в Северной Италии, залезли в пещеру через недавно открывшуюся расщелину и обнаружили жуткое зрелище – труп. Когда местная полиция и деревенские жители откатили закрывавшие вход валуны, оттуда вырвался мыльный запах. Труп, покрытый твердой восковой коркой, лежал в дальнем конце пещеры, рядом, на земле, валялась веревка. В нем опознали немецкого фельдфебеля Вильгельма Шляйха, пропавшего без вести во время Второй мировой войны. Было начато расследование убийства.
Забавно, как нас ослепляют любовь и страх. Я даже не обратила внимания, что вход в пещеру закрыт, ни в тот день, когда вернулась с прогулки рука об руку с Томасом, ни потом. Тропа, которую выбрал Томас, «случайная» встреча на ней с почтальоном, Томас, который наконец отважился меня поцеловать, пропажа Шляйха – все как-то сложилось в единую картину. И как я ничего не замечала раньше? До сих пор не понимаю, то ли была настолько наивна, то ли подсознательно решила не замечать.
Как бы то ни было, даже спустя десятилетия открывшаяся правда меня поразила.
Газета трепетала у меня в руке, словно пойманная птица, пока я читала о том, как подобно свиному салу обильный жир Шляйха в сырой холодной пещере без притока свежего воздуха преобразовался в трупную восковую корку. Наконец фельдфебель стал чистым: сам превратился в кусок мыла.
Глава 5. Вата
Вата – удивительный материал, такой мягкий, так хорошо впитывает. Еще Геродот ручался, что она мягче и белее овечьей шерсти. И если вам когда-нибудь доводилось держать в руках непряденую шерсть, то вы с ним согласитесь.
Если вдуматься, на что только не годится коробочка хлопчатника, полная пуха, семян и волокна! Мы прядем из хлопка нити, из ткани шьем джинсы, футболки, простыни и палатки. Делаем кофейные фильтры и бумагу. В одной только ванной ватой и вытираем, и чистим, и обеззараживаем.
Стеклянная банка в ванной всегда наполнена белоснежными шариками мягчайшей ваты. Ватным тампоном я снимаю макияж, протираю лицо тоником, иногда спиртом.
В Оберфальце мать хранила в ванной толстый рулон ваты. Когда мы падали, она осматривала ссадину, распаковывала рулон и отрезала кусок, чтобы очистить ранку.
Когда мне исполнилось тринадцать и начались месячные, она привела меня в ванную и показала, как завернуть в марлю кусок ваты и подкладывать в нижнее белье. Другим девочкам давали прокладки из старых полотенец. Они полоскали их в воде, которой потом поливали герань в деревянных лотках за окнами.
У матери не было времени на лишнюю работу – гораздо легче выбросить грязную вату в огонь.
В начале 1944 года у меня начались нелады с желудком. Грудь набухла, живот вздулся, как обычно перед месячными, но они не пришли. Когда я вошла в кухню за заказом, меня чуть не стошнило от запахов.
– Роза, – окликнул меня почтальон, когда я начала убирать с соседнего стола. – Мне нужно с тобой поговорить.
Вроде я подала то, что он заказывал, хлебницу наполнила, капустный салат был нетронут, и он уже съел один из трех кнедликов.
– Что-нибудь не так, герр Майер? – спросила я.
– Еда замечательная, Роза, как и всегда, – сказал он, поднимая вилку с ножом. – Я хотел узнать, как ты себя чувствуешь. Ничего необычного?
– Нет, все нормально.
Он взглянул на мой живот и подцепил вилкой кнедлик.
Обычный кнедлик, какие мама всегда клала ему на тарелку. Я любила помогать их готовить. Мы раскатывали тесто каждый день, вчерашний подсохший хлеб вымачивался в клейкой смеси молока и яиц, смешивался с дикими грибами, белыми или боровиками, или шпинатом и сыром. Больше всего я любила кнедлики со шкварками, которые, когда надкусишь, выпускают на язык горячий сочный жир.
Майер взял нож и разрезал кнедлик пополам. Белые половинки раздвинулись, обнажая красные и коричневые частички: ветчину и белые грибы. Каждая половинка лежала в подливке из черноватого масла.
– Извините, – зажала я рукой рот.
Он взглянул на меня и кивнул.
– Это все масло, – объяснила я, хотя всегда любила запах подгоревшей подливки.
Он вздохнул и откинулся на стуле.
– И часто тошнит?
Конечно, это был не первый раз, даже не второй и не третий. Я закрыла глаза и пыталась подавить приступ тошноты.
– Да.
– Все время?
– Когда просыпаюсь, когда голодная.
Он шутливо поднял брови.
И в тот момент я вдруг увидела то, чего до сих пор не замечала, что слишком боялась увидеть – сегодня мы бы назвали это неприятием.
Я ухитрялась не замечать изменения в своем теле, но под испытующим взглядом Майера не считаться с этим стало невозможно.
– Я беременна? Верно? – сказала я, сжимая спинку стула.
– Похоже. Я с ноября беспокоюсь. Вроде и платье стало теснее, и тошнота… Ну, думаю, это наверняка.
В то время смертным грехом считался не только секс без брака, незамужние матери были позором для семьи, их избегали и презирали. Я пришла в ужас.
– Что же делать? – спросила я.
– А мать знает?
Я задумалась. Она моя мать, вроде бы должна догадываться, но никаких признаков я не замечала.
– Она мне ничего не говорила.
– Но знает ли она?
– Нет, – горько ответила я, поняв, что она даже не заметила, что я перестала брать вату, хотя всегда строго следила за запасами.
– Конечно, нет, ей не до меня.
Ma chère, что тебя так поразило? Разве ты никогда не слышала о девчонках, ни с того ни с сего рожавших в школьных туалетах? Так уж вышло, до последних трех месяцев никто и не подозревал, что я ношу под сердцем ребенка. Благодаря ежедневному подай-принеси, всегда на ногах, я была крепкой и выносливой. А мать… похоже, просто не хотела знать… впрочем, как и о многом другом. Это все равно что разворошить муравейник. Лишь спустя много лет, ma chère, я поняла материнскую слепоту и бездействие. Герр Майер проявил больше сочувствия. Он посмотрел через всю комнату на дверь в кухню.
– Не говори ей, Роза. Это разобьет ей сердце, – заметил он, складывая вилку с ножом на тарелку рядом с забытым кнедликом.
Я проследила за его взглядом. Мужчины в баре все еще пили и беседовали. За покрытыми инеем окнами на площади двигались тени. Мир казался прежним, но он коренным образом изменился.
Вдруг Майер выпрямился.
– Тебе нельзя здесь оставаться, – решил он.
До сих пор я жила только «здесь», не зная других мест. Мысль о том, что придется куда-то уехать, меня пугала.
– Почему?
– Люди смекнут, в чем дело, а тут еще Шляйх пропал…
Он твердо и решительно покачал головой.
– Нет, тебе придется уехать.
Я задумалась в поисках решения.
– Я могла бы выйти замуж.
– За Томаса? Эта тропка только приведет к нему.
Мне казалось, он имеет в виду, что все посчитают Томаса отцом ребенка, но теперь я понимаю, почтальон беспокоился о другом: тело Шляйха обнаружат и убийство припишут Томасу.
– По-вашему, мне лучше уйти? – переспросила я.
– Да, другого выхода я не вижу, – пожал он плечами и снова вздохнул. – Я отведу тебя через перевал… и скоро.
Герр Майер дал мне неделю. Он объяснил, что сейчас еще можно пройти по снегу и льду, и нужно идти, пока я в силах подняться в гору. Сборы мои были недолги. Бедному собраться – только подпоясаться.
Каждый день после обеда я находила причину пойти прогуляться. Томас поджидал меня на краю деревни, и каждый день мы выбирали другой маршрут. Но куда бы мы ни шли, ничего не менялось.